Воспоминания — страница 55 из 109

вялым, пустоватым и безжизненным. Но, несмотря на это, он любил меня глубоко и очень мечтал о моем сближении с их гимназическим кружком.

Вечером я сел в пролетку и оставил Пушкино. Коля несколько верст провожал меня на велосипеде. Стемнело. Нашла гроза, и пришлось поднять верх пролетки. Дорога шла густыми еловыми лесами, постоянно озаряемыми молнией. Часов около десяти мы въехали в старую березовую аллею, в конце которой мелькал огонек. Гроза прошла, и тетя Соня ждала меня с ужином на балкончике маленького флигеля. С тетей Соней проживала ее двоюродная сестра, тетя Лена, одинокая старушка, впавшая в полную нищету и нашедшая последний приют в Трубицыне. Об этой старушке будет речь впереди. Пока замечу только, что она была совсем маленькая. Головка у нее была круглая и розовая и непрерывно тряслась, несколько склоняясь набок, — последствие перенесенного удара. Нос, рот и глаза — все было у нее кругленькое. В глазах выражалась бесконечная кротость и терпение.

Две старушки ютились во флигеле, а большой старинный дом стоял совершенно пустой. Мне постлали в нем постель, и я очутился один со свечой в обстановке XVIII века. Много потом я живал в этом доме, который казался весь полон тенями прошлого. По стенам висели картины голландской школы и два херувима Рафаэля. В старинных шкафах виднелись коричневые корешки Дидро. Бабушка моя вырастала в обществе Баратынских, Дельвигов, Тютчевых, хранила их письма, автографы стихов и портреты.

Я блаженно уснул на большом зеленом канапе, убаюканный лепетом XVIII века. Утром выбежал в сад, сбежал к маленькой студеной реке. Полюбовался многовековой сосной, главным украшением сада. Добрые старушки закармливали меня на убой: хлеб был жирный и сладкий, как кулич, к чаю подавались варенья всех сортов.

У тети Сони я впервые попал в обстановку настоящего имения, с коровами, овцами и работниками. Ведь Дедово было давно уже не имением, а загородной виллой. Здесь все было другое, начиная с окружающей природы. В Дедове — ровные болота, нежные березовые леса, голубые пруды и море цветов. В Трубицыне — более холмисто, леса еловые, величественные и угрюмые, небольшая река, берега которой в некоторых местах заросли чащами, напоминающими тропическую заросль. Здесь прошлое встает властнее, чем в Дедове. Заехав к тете Соне, можно совсем забыть свое время и почувствовать себя современником Жуковского. Я несколько дней наслаждался у тети Сони, но пора было ехать домой. Ведь это было мое первое самостоятельное путешествие, и мать обо мне беспокоилась.

В начале августа приехала Эльза со своей старшей сестрой Юлей. Если даже в Эльзе подозрительный юдофоб Бугаев заподозрил еврейку, то в Юле эти черты были выражены с полной ясностью. Она мне в первые минуты не понравилась: она была горбоноса и трещала еще больше, чем Эльза.

Стояли мокрые августовские дни, в цветниках цвели флоксы, в роще уже падали желтые листья. Эльза и Юля жили во флигеле Марконетов. Мы собирались там каждый вечер, дядя Витя, тетя Вера, дядя Коля, Маруся и я. Барышни пели песни, мы играли в фанты, в шарады. С Юлей приключилась какая-то болезнь, и она не могла выходить. У меня развивалась к ней особая нежность и преданность. Через неделю я уже решил, что люблю ее на всю жизнь и после ее замужества заведу с ней длительный и неврастенический роман. Отец мой весьма косился на вечера в доме Марконетов. Он был недоволен мной, а особенно возмущал его дядя Витя, который распустился и отечески поцеловал Эльзу прямо в губы.

Дядя Коля имел такой исстрадавшийся вид, что, казалось, каждый мускул его красного лица насыщен страданием. Когда Юля и Эльза пели грустную песню:

Сердце так и прыгает,

Все грущу, грущу… —

он нетерпеливо чиркал спичкой и, зажигая сотую папиросу, восклицал:

   — Барышни, нельзя ли что-нибудь повеселее! Что за тоска!

Зато дядя Витя плавал в блаженстве и даже вдохновенно развивал перед барышнями проекты учебных реформ, сводившиеся к сокращению учебных часов и незадаванию уроков. Надо сказать, что дядя Витя вообще терпеть не мог давать уроки. Когда приближался сентябрь, он кряхтел: Хорошо бы на эти месяцы в спячку, как звери засыпают на зиму.

Его мечтой было, чтобы в учебных заведениях только выдавали жалованье, не производя учение. «Учение горько, — говаривал он, — а плоды его еще горше». Когда подавали жесткий пирог, начиненный вареньем, он замечал:

   — Это тесто — уроки, а начинка — жалованье.

Мой отец, бывший несколько под влиянием Толстого, приходил в восторг от этих изречений.

В ненастный день за барышнями приехал человек из их торгового дома. Я решительно заявил, что буду провожать их до станции и посажу в вагон. Моя мать вздохнула, покорилась судьбе и начала натягивать на меня теплые штаны. Под проливным дождем достигнули мы станции. В отвратительной дамской комнате, где стоял графин с желтой водой и воняло, Юля села у окошка писать какое-то письмо, и я с нежностью наблюдал ее. В отношении ее ко мне было что-то необыкновенно милое и доброе. Увидев мою карточку в детстве, она ее несколько раз поцеловала, чем подала мне какие-то неосновательные надежды. Поезд уже готов был тронуться: я не отходил от окна вагона, за которым виднелся орлиный, еврейский профиль Юли, и когда поезд двинулся, я шел за вагоном.

На обратном пути, несмотря на поднятый верх пролетки, я промок насквозь. Подавляя свое раздражение и не говоря мне ни слова, моя мать раздела меня и всего натерла спиртом. После этой операции я сел за стол, взял тетрадь и начал писать роман «Кампанула», где герой был какой-то демонист и психопат, а героиней была Юлия. «Кампанула» — это название больших, круглых, голубых колокольчиков. Герой ехал к ней, и тогда цвели кампанулы: вот все кончено, он едет от нее… и опять цветут кампанулы. Видно, что я уже вкусил Тургенева.

Больше всех понимал мое настроение дядя Витя. На следующий же день после отъезда Юли мы пошли за грибами в мокрый лес. Едва мы отошли от усадьбы и почувствовали себя на свободе, дядя Витя глубокомысленно задал мне вопрос:

   — Кто же тебе больше нравится, Эльза или Юля?

Я осторожно воздержался от прямого ответа.

   — Да, трудно решить, — задумчиво продолжал дядя Витя, раздвигая мокрые еловые ветки и срывая красноголовый осинник, — прекрасные девушки, умные, симпатичные…

И в заключение, как будто это было последнее дело:

   — Да и собой хороши. Надо прямо сказать!

Грибов почти не было. Мы целый час еще блуждали, промачивая ноги, и не могли наполнить корзину. Дядя Витя встал среди полян в театральную позу и заорал на весь лес голосом Южина:

   — Довольно мило!

Между тем с дядей Колей творилось что-то невозможное. Он опять явился ночью к моему отцу, принял какое-то решение, занял денег, на другой день уложил свой чемодан и уехал в Крым. На прощанье дядя Витя долго его обнимал и целовал, а дядя Коля как будто задыхался в этих объятиях. Дней через десять, возвращаясь из Надовражного, я увидел лошадей и пролетку. Вот диковина! Дядя Коля, уехавший в Крым, стоит в передней с моей матерью и говорит ей на ухо так, что решительно всем слышно:

   — Это путешествие было очень для меня важно. Я окончательно понял мой путь…

Далее я не слышал….

Скоро дядя Коля съездил в Москву и перевез свои вещи из квартиры в номера. За завтраком он подробно рассказал о своем переезде: как он всплакнул со старой прислугой, как выглянуло солнышко, опять скрылось за облаком.

   — Зачем ты все это рассказываешь? — сурово заметил мой отец.

   — А вот что, — грустно продолжал дядя Коля, — Владимир Федорович [сказал], что надо бы проверять, как я распоряжаюсь Сашиными деньгами.

Вдруг бабушка поднялась с места вся дрожащая и, подойдя к дяде Коле, произнесла громко, отчеканивая каждый слог так, чтобы все слышали:

   — Ты долготерпелив и многомилостив, а я не могу как ты!

И она оставила комнату, вышла на балкон и целый час ходила взад и вперед, вся волнуясь, как море.

   — Что это мама? — растерянно произнес дядя Коля. — Не понимаю. Ах, ты Господи!

Мой отец бледный вышел из-за стола и направился к флигелю. Но на дорожке его остановил и облапил дядя Витя:

   — Какая, однако, отвратительная, бессердечная женщина эта Надя. Я ее никогда не прощу. Бедный Коля!

Но скоро и на дядю Витю стали находить часы мрачного раздумья. Иногда он запрягал тележку и укатывал один в лес, и когда долго не возвращался, на всех находила тревога. Невольно почему-то приходило в голову, что дядя Витя может совсем не вернуться. Раз черной ночью в конце августа дядя Витя провожал в Надовражное Авдотью Степановну и имел с ней какой-то разговор, после которого вернулся черный, как туча, ни слова не говоря за чаем, а потом затворился с моим отцом в кабинете. Он просил отца открыть ему какую-то тайну, но отец наотрез отказался, сказав, что никакой тайны он не знает. Это несколько успокоило дядю Витю.

Лето кончалось, укладывались сундуки, флоксы облетали. В один из последних дней августа бабушка вдруг вбежала к нам во флигель. Она была бледна и так тряслась, что едва могла говорить. Мы расслышали только:

   — Наташа… умирает.

Оказывается, тетя Наташа поскользнулась в роще, ушибла себе больное место и лишилась сознания. К вечеру она оправилась, но чувствовала себя плохо, не спала по ночам, и иногда у нее вырывалась фраза:

   — Все равно, скоро все будет кончено!

Перед отъездом из Москвы в Петербург тетя Наташа взяла мне с Марусей ложу в Малый театр, на «Марию Стюарт». Я очень наслаждался в красной бархатной ложе бенуара. Марию играла Ермолова, Елизавету — Федотова[70]. Последняя сцена, где Мария причащается перед казнью у переодетого католического священника и, вся в белом, как голубица, среди рыданий идет на плаху, оставила особенно сильное впечатление. Тетя Наташа в этот вечер была веселая и нарядная, как обычно.

На другой день мы с ней простились… навсегда.

Тотчас же по переезде в Москву мы провели вечер у тети Нади. Вся семья праздновала отъезд дяди Коли, у всех были довольные и веселые лица. В кабинете дяди Коли был устроен музыкальный класс: Наташа цвела как роза, Миша был доволен, полон энергии и планов. Он огорчил меня известием, что Владимирский, которого он хорошо знал, оставил преподавание в нашей гимназии.