Воспоминания — страница 61 из 109

   — Читать Достоевского — это все равно что набить сапоги гвоздями и так ходить!

Моя мать очень любила Толстого и весь год читала отцу «Войну и мир» за вечерним чаем, но отец мой сидел с видом скучающим и раздраженным: ему совсем не нравилось.

Прошли дней десять, показавшиеся мне, по крайней мере, с месяц. Раз, войдя в столовую к завтраку, я увидел двух новых англичанок-барышень.

   — Ах! Какие яблочные цветы! — шутливо воскликнул мой отец. Я промолчал, но старшая из них меня поразила. Она действительно походила на нежный цветок яблони, золотые кудри падали ей до пояса, большие голубые глаза глядели младенчески ясно, она гнулась легко, как цветочный стебель, но в носу ее было выражение саксонской энергии. Впоследствии одна только девушка напоминала мне мисс Unwin, и эта девушка стала моей женой[101].

Мы сидели за отдельным столиком, спиной к большому столу, где поместились новоприезжие англичанки, и я за обедом несколько раз неприлично оборачивался, чтобы разглядеть златокудрую мисс. Когда я поднялся в свою комнату, портрет директора со стола глянул на меня как-то неприязненно, и все прежнее показалось скучным. Несколько дней длилась внутренняя борьба, и я заставлял себя думать о Маше. Но в одно утро, быстро выпив чай, я вышел на террасу. Зной был нестерпимый, небо безоблачное. В густой синеве сиял Монблан, под ним розовели обнаженные скалы, а ниже черные еловые леса опоясывали гору. Внизу, под садом отеля слышался шум бурной реки Арвы. На террасе стоял большой телескоп, и две сестры-англичанки, нежно обняв друг друга, глядели в зрительную трубу на вершину горы. Пробил час окончательной измены. Я бесцельно пошел по дороге в горы, а в голове моей пели стихи:

Белую лилию с розой,

С алою розою мы сочетаем[102].

Я тщательно скрывал мои чувства от родителей, но так вертелся за столом, глазея на англичанку, что едва ли их обманул. Впрочем, они не делали мне никаких намеков.

Наступил день национального праздника. Вечером на улице вспыхивали ракеты, игралась «Марсельеза», вся публика отеля высыпала на площадь около казино, и я мог целый час, в свете мгновенных огней, созерцать мисс Unwin, сидевшую со своей матерью около подъезда, закутавшись в синий платок. Завернул я к себе в номер в восторженно-повышенном настроении и долго не ложился спать. Яркие звезды смотрели в окно, доносился шум Арвы и звуки «Марсельезы», а я сел писать стихи о народе, освобожденном от гнева тирании.

   — Egalite, liberte, fraternite[103]..! Что может быть лучше?.. Что тут можно возразить? — приставал я к родителям.

   — Нет! — сказала мне мать — По-моему, inegalite et l’amour[104].

Отец загадочно улыбнулся и сохранил свой нейтралитет.

Дни мои потекли блаженно, но скоро явились мучения ревности. Высокие плотные юноши-англичане заняли за столом места около моих мисс. С утра они отправлялись в горы, перед обедом читали свежие английские газеты в швейцарской, за обедом острили, и моя мисс вся дрожала от хохота, откидывая назад свои кудри. Меня бесило незнание английского языка. Мне казалось, что, знай я язык, я мог бы выступить соперником этих джентльменов.

Но один вечер, казалось, наградил меня за все. После обеда все собрались в Salon de lecture, сестра моей мисс пела; моя мать подсела к ней и долго занимала ее разговором, так что завязалось знакомство. По-английски моя мать говорила как по-русски, но отец, прислушиваясь к разговору, вдруг раздраженно сказал мне:

   — Мама, кажется, заговорила о неприличном английском писателе!

Это было чистое недоразумение. Отец мой услышал слово «Wild», но мать говорила вовсе не об Оскаре Уайльде, а о «диком лесе»[105]. Я уже строил всякие мечты, когда, поднимаясь по лестнице, услышал:

   — Эти англичанки уезжают завтра в Лондон.

На другой день были мои именины, и никогда еще я не встречал этот день так скверно. Сон вдруг покинул меня; я ворочался на постели, но как будто какая-то дверца в моем мозгу, через которую входит сон, захлопнулась. Раздалось мычание коров, звон колоколов: я поднял штору, и снежный Монблан ослепил мои бессонные глаза.

Всего больше меня мучило то, что я даже не знал фамилии этих англичанок и, следовательно, даже если поеду в Лондон, не сумею их разыскать. Значит, эта разлука навсегда и безнадежна. Желая последний раз взглянуть на мисс, я побежал на дорогу, где должен был проехать дилижанс. Взобрался на гору и следил, когда покажется пыль. Вот едет дилижанс, я бегу ему навстречу, окидываю взглядом всех сидящих и убеждаюсь, что англичанок нет. Вдруг блеснула надежда: они остались. Но вот опять пыль, опять мчится дилижанс, я вижу старушку, похожую на кобылу, и всех ее дочерей. Когда дилижанс поравнялся со мной, я низко опустил голову и потряс в воздухе фуражкой, не видя, отвечает ли мне кто-нибудь на поклон. Когда я обернулся, вдали клубилась пыль, и экипаж казался черной точкой.

«Навсегда!» — мрачно подумал я.

О, как гнусно показалось мне в опустевшем отеле!.. Поднимаясь по лестнице, я сталкивался с новыми приезжими, усталыми и запыленными, которые должны были занять милые опустевшие комнаты, и я смотрел на этих людей с ненавистью. Немедленно купил я толстую тетрадь с изображением Лурдского грота[106] и, написав на первой странице «Матерьял», начал писать об англичанке, перемешивая детальное описание ее наружности и костюма с богословскими и историческими рассуждениями. Первая глава начиналась с размышлений о героинях Шекспира: Офелии, Корделии и Пердитте, причем у уехавшей мисс я усматривал сходство с Дездемоной, и кончалась глава словами: «Где выросла она — это чудо божьего искусства?!.. Не там ли, где нет зимы, где царствует весна, где растут апельсины, лимоны, кедры, где на белом мраморе, блестящем на полуденном солнце, живут люди, наслаждаясь красотами Божьего мира?.. Нет, в стране туманов, дождей, в стране труда и бедности, в стране промышленности, торговли, науки…» Этой фразой я остался особенно доволен.

Бессонница продолжалась. Я сочинял стихотворение за стихотворением, подражая Бальмонту, где воспевал какие-то титанические порывы к высям гор, какие-то отравленные цветы и попрание прежних кумиров, а «попранный кумир» — директор Иван Львович — спокойно смотрел на меня с портрета. Свое чувство к исчезнувшей мисс я продолжал скрывать, но, чтобы дать исход кипевшим страстям, начал в разговорах и письмах восхвалять Англию.

Я даже подумывал перейти в англиканство и рисовал на бумаге себя самого человеком с бородой, который читает лекцию либерально-социалистически-христианского содержания перед громадной аудиторией в Лондоне, а среди этой аудитории, конечно, находится она. Гром рукоплесканий, и она подходит, узнает…

Однако же надо узнать ее фамилию. У входа в отель обыкновенно стоял управляющий отелем — молодой француз с орлиным носом и большими светлыми усами. Фамилия его была Huset, но я звал его просто Кузю. Долго я обдумывал фразу, с которой следует к нему обратиться:

   — Quelle est la famille de ces demoiselles qui habitent ici[107] и т. д.

Но произнести перед Кузю слово demoiselle было слишком страшно, и я избрал средний путь. Подойдя к Кузю, я спросил:

   — Puis-je voir се livre, ой sont ecrits les families des habitants?

   — Ce livre de l’hotel? — изысканно вежливо ответил Кузю: — Certainement, monsieur, certainement[108].

После этого я ежедневно проводил несколько часов над изучением толстой отельной книги. Я гадал, соображал дни и номера комнат и наконец пришел к заключению, что фамилия любимой мисс — Unwin, и немедленно мои тетради испещрились заголовками: «К мисс Unwin».

Но, как-никак, я очень тосковал. Отправляясь один в горы, карабкался по скалам, стараясь быть ближе к вечным снегам, небу и горным елям, громко молился латинскими словами. Мы продолжали экскурсии с моим отцом. Во время прогулок он расширял мой умственный кругозор, знакомил меня с государственным строем различных стран, причем я особенно жадно расспрашивал об английском парламентаризме. Заходили у нас и религиозные споры. Я говорил, что не понимаю почитания Богородицы.

   — Нет, я люблю Богородицу, — спокойно отвечал мой отец.

Раз я, вспомнив уроки зеленого батюшки, начал опровергать учение о главенстве апостола Петра.

   — Апостол Петр не от себя исповедовал Христа сыном Божьим, а от лица всех апостолов!

Отец вдруг рассердился:

   — Перестань говорить глупости. Это все равно, что сказать, что я сейчас говорю от лица… Кузю.

Мать моя заболела болезнью глаз. Она начала писать этюд Монблана на ярком солнце, и этот блеск испортил ей зрение, так что пришлось надеть черные очки и прекратить всякую работу. Иногда она намекала, что, вероятно, совсем ослепнет. Я в ужасе опровергал это предположение, на что моя мать серьезно возражала:

   — А я думаю, что это будет лучше. Бог отнимет у меня зрение, но этой жертвой я сохраню то, что дороже.

Она хотела сказать: «Жизнь твоего отца». От этих слов я приходил в полное расстройство, а отец с негодованием обращался к матери:

   — Перестань его мучить: видишь, как он тебя любит!

Трепетать за жизнь мужа моя мать начала с самого начала брака и так молилась о нем, что кожа на ее коленях совсем огрубела.

Но что же было с моей любовью к Маше?.. Я считал ее конченой, и в душе моей были горечь и досада. Не случись встречи с мисс Unwin, я бы теперь радостно готовился к отъезду из Шамуни, который мои родители решили ускорить. С большой радостью я узнал, что август весь мы проведем в Дедове, откуда постоянно приходили письма. Бабушка жила с тетей Сашей и дядей Витей.