Воспоминания — страница 69 из 109

Вельский жил в большой холостой квартире первого этажа на Спиридоновке. У него был просторный кабинет, заваленный книгами, столовая и еще комната, где квартировал его друг — инженер. Завтрак подавала толстая и старая Домаша.

Перевод мой был ужасен и дубоват. Вельский разносил каждую строку. Чтобы научить меня, как надо писать александрийские стихи, он взял том Пушкина и прочел, скандируя, первые строки стихотворения «Муза».

В младенчестве моем она меня любила И семиствольную цевницу мне вручила.

Услышав «семиствольную», я устыдился количества мужских цезур в моих стихах, и на некоторое время женские цезуры стали для меня главным атрибутом музыкальности. Читал я потом Вельскому и мои собственные стихи, и он беспощадно и верно их критиковал. С этих пор я стал часто бывать у Вельского по воскресеньям.

Приближался март. Я как-то оживал и остро чувствовал весну. Вечера я обыкновенно проводил у Венкстернов. Весна стучалась в окно. В кабинете Венкстерна, где над большим диваном висели помпейские фрески, благодушный хозяин, надев на свой нос пенсне, читал мне отрывки своего перевода «Августовской ночи» Мюссе. Он подолгу работал над каждым стихом, пока не достигал полного совершенства и гармонии. Долго на его столе лежала белая рукопись, и на ней были написаны и много раз перечеркнуты и исправлены первые стихи:

С тех пор, как солнца диск, свершая вечный круг По огненной оси, прошел чрез тропик Рака,

Влачу я молча дни уныния и мрака И жду, когда меня вновь позовет мой друг.

Иногда Венкстерн читал мне и свои собственные стихи. Писал он редко, но каждое его стихотворение было классично по форме и проникнуто истинным лиризмом. Я знал наизусть все, что выходило из- под его пера, и постоянно твердил стихи моим родителям. Отец мой, к моему огорчению, не разделял моих восторгов: почитывал новых поэтов, говоря, что, несмотря на множество чепухи, здесь все-таки есть зародыш будущей поэзии, «матерьял, приготовленный малыми для великого», как он выражался. Я упорно с этим спорил. Понемногу я более начинал себя чувствовать дома у Венкстернов, чем в нашей квартире, где ежедневно часами сидел и философствовал Боря Бугаев, бежавший из своей квартиры и своей семейной среды. С моим товарищем по классу Володей Венкстерном у меня собственно не было близости. Это был мальчик холодный, расчетливый и практичный, полное отрицание своего отца, перед которым он, однако, благоговел. Поэзия Алексея Алексеевича вся перешла в его девочек. Старшая Маруся все чаще смотрела на меня с любопытством своими черными умными глазками: в ее голове копошилось уже много нравственных и религиозных вопросов, о которых она не прочь бы была со мной поговорить, но не решалась от своей всегдашней исступленной застенчивости. Младшая Наташа брызгала остротами, которые особенно мило звучали при ее хрипловатом голоске.

Бывало, вернешься домой от Венкстернов около одиннадцати часов, раскроешь Евангелие, окинешь взором весь этот год и благодаришь Бога за нервную болезнь, которую он послал. Между тем в гимназии устраивалось литературное утро, посвященное памяти Гоголя и Жуковского. Я должен был читать на этом утре и выбрал «Жизнь» Гоголя[183] — изображение культур Египта, Греции и Рима и идущего им на смену Христа в вертепе Вифлеема.

Бельский хотел, чтобы я читал стоя, но я решительно отказался. Много надежд возлагал я на это утро. Семья директора должна была на нем присутствовать. В большой зале были воздвигнуты бюсты Жуковского и Гоголя в тени фикусов и пальм. В первом ряду я увидел Машу. Но я как будто не узнавал ее. Она не была более бледной и скромной, не походила на ангела или монахиню. Лицо ее густо рдело румянцем, в глазах было что-то страстное и смеющееся.

Я читал последним. С большим волнением поднялся я на возвышение. Маша не сводила с меня смеющегося взгляда, и под его лучами я прочел «Жизнь» Гоголя. Меня проводили аплодисментами: хлопала Маша, хлопал Бельский, сидевший рядом с ней и, к моему удивлению, спокойно переносивший это невозможное счастье.

После гоголевского утра я придумал способ видеть Машу хоть каждый день. Я решил вставать пораньше и встречать ее по дороге в гимназию, в Еропкинском переулке, где она неизбежно должна была проходить между восемью и девятью часами. Важно было только прийти пораньше. Я стал часто вставать в семь утра, быстро проглатывал две чашки холодного какао и по мерзлым мостовым, покрытым легким ледком, в лучах мартовского утра бежал в Еропкинский переулок, стараясь держаться подальше от нашей гимназии и поближе к Остоженке. Иногда я временно укрывался за стеклянной дверью подъезда Венкстернов. Но если прежние наши встречи после уроков носили случайный характер, то появления мои в восемь часов в Еропкинском переулке, который я проходил из конца в конец раз десять, не могли обмануть Машу. Ей стала ясна цель этих блужданий. Увидев меня с конца переулка, она быстро опускала вуаль и краснела. Но наконец после двух-трех встреч она вдруг остановилась передо мной среди переулка и стремительно протянула мне руку в белой перчатке.

   — Вы ко мне писали? — неожиданно спросила меня Маша.

   — Нет.

   — Неправда.

   — Уверяю вас, Марья Дмитриевна, я вам ничего не писал!

Она поверила, задала мне еще несколько вопросов и опять протянула мне руку в белой перчатке.

До начала занятий оставалось еще много времени. Я пошел на Зубовский бульвар и сел на скамейку. Я поднес к лицу мою правую руку. От нее струился чуть уловимый аромат духов… Голова моя кружилась от счастья.

Однажды утром, придя в гимназию, я увидел в передней какие-то сундуки и чемоданы. От швейцара я узнал, что приехала из Нижнего сестра директора, Машина тетка. Немедленно я написал на этот приезд шуточную оду и передал ее Вельскому. На другой день Вельский сообщил мне, что читал эту оду в семье директора, что все смеялись и были очень довольны. Я подвинулся вперед на несколько шагов.

Мой отец всегда страдал болезнью почек. Но в одну из мартовских ночей у него случился припадок болей в печени. Моя мать была в каком-то безумном состоянии. Отец не спал несколько ночей, снедаемый мучительной болью. Приезжал большой, толстый доктор Усов[184], похожий на гиппопотама, здоровая животность которого производила оскорбительное впечатление рядом с изможденным телом моего отца. Через несколько дней припадок прошел, и отец встал с дивана, но теперь к болезни почек прибавилась болезнь печени.

Наступила Страстная и Пасха. И, конечно, я ходил в церковь Троицы в Зубове и видел там Машу. Но эти встречи уже не имели прежней остроты и значения, так как я мог при желании встречать Машу каждое утро в Еропкинском переулке, подавать ей руку и вести разговоры.

IV

Мои родители переехали в Дедово в начале мая. У нас в гимназии были переходные экзамены из шестого класса в седьмой с депутатами от округа. Мы сдавали курс за два года, и экзамены продолжались весь май. Я решил не переезжать в Дедово, а остаться в Москве на все время экзаменов[185]. Так как у нас была отпущена прислуга, я поселился на Спиридоновке, в пустой квартире Марконетов, со старой кухаркой Марьей. Мне не хотелось уезжать из Москвы, пока в ней была Маша. Но, пожив день на Спиридоновке, я ощутил неодолимую тягу в Дедово. Через гимназического швейцара я узнал, что Маша уезжает из Москвы 17 мая, накануне моего экзамена истории, и я решил пока ехать в Дедово, приезжать на экзамены и ночевать на Спиридоновке, а перед экзаменом истории застрять в Москве и проводить Машу на вокзал.

Родители мои были приятно удивлены, когда через день вечером я подошел к нашему флигелю. Перед домом цвели тюльпаны; майские жуки, как пули, проносились в воздухе; в большом доме был накрыт стол, и бабушка ждала меня с самоваром и обычным шаром красного голландского сыра. Я стал ездить в Москву на экзамен с дядей Витей.

На подготовку к истории было дано два дня, а между тем надо было сдать половину русской истории, всю историю Средних веков и часть новой. Накануне экзамена проводы Маши отнимали полдня. Я чувствовал себя переутомленным: на диванчике в гостиной, где стоял когда-то гроб дяди Саши, спалось плохо. Ночью в коридоре я как будто слышал шаги, о которых рассказывала кухарка Марья. Зубрил я историю весь день, иногда выбегая во двор, где Владимир Федорович посиживал у своего окошечка, стараясь как-нибудь убить время от завтрака до обеда. В садике его распускались какие-то скудные цветы. Помня, что он — историк, я забежал к нему спросить, что за народ «ятвяги»[186]. Вечером приходил с экзаменов дядя Витя, и мы пили чай с вареньем.

Но вот наступило и семнадцатое. Саша Бенкендорф охотно согласился участвовать со мной в проводах Маши. Как Дон Жуан античного мира Тезей помогал своему другу Перифою в похищении царицы Аида, так и Саша, сам имевший множество романтических приключений, охотно замешивался в чужие и великодушно был готов играть роль третьего лица и наперсника. Часов около двух мы сели на извозчика и поехали на Нижегородский вокзал. Москва была уже совсем знойная и пыльная: жара стояла давно, и дожди не перепадали. Приехали мы часа за два до отхода поезда. Маши и ее родных еще не было на вокзале, и мы слонялись по залам. Наконец мы увидели Машу с ее матерью и бабушкой. Около нее увивался какой-то студентик. Мы издали поклонились, но приближаться не стали и продолжали слоняться по вокзалу. Поезд был подан, и семья директора вышла на платформу. Маша все время была рядом со студентиком и довольно явно с ним кокетничала. Саша подмигивал мне и строил рожи. Но студентик был так невзрачен, что я спокойно смотрел на это ухаживание. Вот уже Маша с матерью в вагоне второго класса, бабушка стоит на платформе у окна вагона. Вдруг она подзывает меня пальцем к самому окошку, и я слышу: