Воспоминания — страница 78 из 109

В толпе, окружавшей фобы, появился Валерий Яковлевич Брюсов[255]. Он имел совсем расстроенный и даже растерянный вид, весьма необычный у этого римски-холодного человека. Несколько дней назад он прислал моей матери письмо, где писал, что верит в скорое выздоровление моего отца, так как ему надо с ним «много, много поговорить».

Когда гробы выносили из церкви, я отстал от толпы, подошел к большому распятию и встал на колени. После краткой внутренней молитвы я направился к выходу. Тут на меня кинулась одна незнакомая дама, видевшая, как я молился перед крестом.

 — Молодой человек, молитесь Богу! — патетически восклицала она. Я холодно ей кивнул и поспешил за гробами.

С кладбища Новодевичьего монастыря я поехал в санях со Львом Михайловичем Лопатиным к ним в дом. Там после обеда я уединился с младшим его братом Володей, любимым и собственно единственным другом моего отца, если не считать Владимира Сергеевича, дядю Сашу Марконета и дядю Витю. Мы долго и хорошо беседовали. Лопатин вспоминал свое детство, проведенное с моим отцом в Нескучном и Покровском, и подарил мне связку старых писем к нему моего отца, еще от гимназических времен и первых годов студенчества, где говорилось о Дедове и о начале романа с моей матерью.

   — Хорошо бы тебе поехать в Киев, — сказал Лопатин. — Там в Киево-Печерской лавре есть мой бывший приятель-монах. Он тебя приютит в своей келье, я дам тебе к нему рекомендательное письмо.

Мысль поехать в Киев очень мне понравилась.

На другой день после похорон мы собрались в кабинете отца с Трубецким и Рачинским, чтобы разобрать бумаги. Теперь должен был выясниться вопрос, есть ли у меня какие-нибудь средства к жизни или все состояние уже прожито. Князь Трубецкой сел за стол, долго рылся в ящиках, наконец с торжествующим видом выкинул на стол бумагу, воскликнув:

   — Вот семнадцать тысяч!

Скоро нашлась бумага еще на несколько тысяч. Я был почти счастлив. Большая, полная надежд, свободная жизнь расстилалась передо мной.

Я сообщил Трубецкому о моем намерении ехать в Киев. Он этому очень сочувствовал и сказал:

   — Поезжайте прямо к моему брату Евгению. Могу вас уверить, мой брат — прекрасный человек.

Скоро явились и гости из Дедова. Выйдя на кухню, я увидел Григория Арендателева. Он сидел за столом в тулупе и горько плакал, утирая рукавом свои голубые глаза. Дуня Любимова приехала из Надовражного еще к похоронам. Желая доставить мне какое-нибудь удовольствие, она предложила попеть старые русские песни. Мы собрались в последний раз в нашей квартире на Арбате втроем: Дуня, я и кузина Ксения. Мы уселись в кабинете отца. Дуня курила и пела заунывно:

На море утица купалась,

На море белая полоскалася,

Полоскавшись, она да воскрякнула…

Ксения была в восторге и, обнимая Дуню, говорила:

   — Ведь и я, как вы, — деревенская.

Кругом была большая безмолвная квартира: гостиная, где умер отец, спальня, где сидел манекен, и моя комната, где я прожил десять лет и где теперь заметил клок обой, простреленных пулей, и темные пятна крови на полу. Я рылся в бумагах отца и матери, рассматривал фотографии и записи последних лет, и все, что делалось это время в нашем доме, казалось мне проваливающимся кошмаром; и одно чувство господствовало надо всем: кошмар кончился, я — молод, свободен, впереди — вся жизнь, и в центре ее, конечно, Ксения.

Между тем Дуня писала в эти дни своей сестре в Надовражное: «Бедный Сережа уже попал в сети очень опытной барышни».

Но она имела достаточно ума и такта, чтобы не показать ни мне, ни Ксении этого критического отношения.

Ксения давно уже должна была возвращаться к себе в Харьков, и только смерть моих родителей задержала ее в Москве. Мы решили ехать с ней из Москвы вместе, и в Курске расстаться: она повернет на Харьков, я на Киев.

Накануне отъезда я зашел проститься с директором. В передней стояла Маша в синем пальто:

   — Вы уезжаете, Сергей Михайлович? — спросила она особенно ласково. — В Киев? Да?

Гуляя вечером с Сашей Бенкендорфом на Зубовском бульваре, я сказал ему:

   — Должен тебе сообщить, что Мария Дмитриевна для меня теперь прошла, как вешняя вода.

Глава 10. Киев. Князь Евгений Трубецкой. Харьков

Мы ехали с Ксенией до Курска, весело болтая, предаваясь семейным воспоминаниям и удивляясь тому, что судьба свела нас вместе, как некогда ее мать и дядю Володю. Ксения много рассказывала мне о своем отце. Этот «ужасный» человек все же был ей дорог, она всегда держала на столе его портрет, на котором она сама ребенком в кисейном платьице обвивала его голову с большой белокурой бородой. Наружностью Ксения более походила на отца, чем на мать.

Я, раскрыв мой чемодан, туго набитый книгами, раскладывал книги, возбуждая симпатию ехавшего с нами седенького батюшки, который говорил:

   — Люблю книги, это первые друзья человека!

Когда мы расстались с Ксенией, я впервые остро почувствовал одиночество и понял, чем она была для меня в это страшное время. Уже за окном была Украина, холодный январский ветер колыхал высокие пирамидальные тополя. Я сочинил стихотворение:

Глядят лучи негреющего света На снежные поля.

Мне хорошо: ты существуешь где-то,

Бесценная моя.

Холодный ветер ропщет без ответа,

Колебля тополя:

Я не один: тобою все согрето:

И небо, и земля.

Перед вечером я высадился в Киеве[256] и под пронзительным ветром поехал на квартиру Трубецкого. Чувство одиночества охватывало меня все больше и больше. В квартире Трубецкого уже были зажжены огни, когда я позвонил. Лакей провел меня в просторный кабинет, где все стены были заставлены книжными полками. От стола поднялся высокий, плотный человек с темной бородой, пожал мне руку и с волнением всматривался мне в глаза.

   — Как вы похожи на Владимира Сергеевича! — наконец произнес он. Скоро нас позвали обедать. Трубецкой познакомил меня со своей женой, двумя сыновьями-подростками и их гувернером Жаннерэ. Все было сухо и подтянуто. Разговор, благодаря присутствию Жаннерэ, постоянно переходил на французский.

Мне было приятно, что здесь не может быть никаких сочувствий и излияний, что мы ведем беседу, как будто ничего особенного не произошло, но аристократический дом в чужом Киеве все более давал мне чувствовать мое одиночество. Из мальчиков Трубецких старший Сережа[257] был коренастый и толстый, очень развитой и самоуверенный, как все Трубецкие. Он слегка спорил с отцом о классической системе преподавания, и мне запомнилась фраза «Папа, в прошлом году я умалм значение древних языков».

Когда я сказал Евгению Николаевичу, что главной моей целью в Киеве было посещение Киево-Печерской лавры и знакомство с одним монахом, Трубецкой ответил:

   — Вряд ли вы там что-нибудь найдете. Там — мерзость запустения на месте святе.

Разговор, конечно, шел всего больше на тему о дяде Володе, к которому Евгений Николаевич относился не без критики.

   — Ведь вы знаете, во Владимире Сергеевиче была смесь гениального философа и ребенка. Раз я предложил ему поехать со мной на заседание в земство. Он очень удивился, что туда пускают посторонних. «Как? — говорю я ему. — Ведь ты же сам пишешь о народном представительстве». А Владимир Сергеевич с удивлением: «Я думал, что земство — это что-то вроде закрытой канцелярии». Вы знаете, Владимир Сергеевич был всегда в кого-нибудь влюблен. И в его «Смысле любви»[258] есть много нездоровых. страниц. Мы с братом ему говорили, что именно то, что он проповедует, и есть грех.

Я поехал ночевать в гостиницу Михайловского монастыря. Монах отвел мне приличную комнату, но среди ночи меня разбудило громкое заупокойное пение. Этого для меня было более чем довольно, и я решил покинуть монастырскую гостиницу. На другой день Трубецкой поехал со мной по Киеву и устроил меня в номерах. Когда я расплачивался по счету в гостинице Михайловского монастыря, черноволосый монах с хитрыми глазами мягко заметил:

   — Вам здесь было беспокойно? Мы бы могли отвести вам номер, где вам было бы тихо. — И, не настаивая, поклонился и бесшумно вышел из комнаты. Я потом пожалел, что не последовал совету монаха, потому что в номерах оказалось шумно и очень противно. Этот переезд в номера неожиданно сократил для меня пребывание в Киеве.

Ежедневно в шесть часов я обедал у Трубецких, а потом мы проводили часок в гостиной, куда приносили чай. Трубецкой был со мной мил и внимателен, как только возможно, но я испытывал некоторое разочарование и ясно видел, что брат его Сергей много выше и в умственном, и сердечном отношении. Я еще не мог объяснить себе тогда, почему таким холодком веяло на меня от автора моей любимой книги о Григории VII, но впоследствии я понял, что, занимаясь Августином, Григорием VII и Соловьевым[259], Трубецкой подходил к ним как протестант и рационалист, не сливался с ними в любви и понимании их идеалов, а скорее критиковал и разрушал общую им трем идею теократии.

Трубецкой говорил мне о двух киевских философах, которые недавно перешли от марксизма к идеализму, Булгакове и Бердяеве[260], и советовал с ними познакомиться. Но я не успел этого сделать.

Меня начинала беспокоить мысль, что уже больше месяца я не занимаюсь математикой, и я решил поискать себе учителя. Трубецкой рекомендовал мне бывшего репетитора своих сыновей, со странной фамилией «Сосунцов». Я разыскал Сосунцова, жившего в каком-то интернате, окруженного другими учителями-студентами и множеством мальчиков, которых они обучали то алгебре, то геометрии. Сосунцов оказался маленький и совершенно лысый, он оправдывал свою фамилию. Через десять лет я его встретил в Луцке