Воспоминания — страница 84 из 109

.

Из чувства приличия я заходил по вечерам к директору. Иван Львович заканчивал последние дела, выдавал свидетельства и готовился к отъезду в деревню. За чайным столом без Маши было томительно грустно. Я старался быть особенно оживлен и остроумен.

Каждый вечер я брал лодку и уплывал от Крымского моста далеко за город. Вдали замирали удары железного молота, небо краснело, вспыхивали звезды. Я бросал весла, ложился вдоль лодки и закрывал лицо Машиным платком, от которого струился угасающий запах духов «Vera Violetta».

Москва становилась все более раскаленной и пыльной. Я почти потерял сон: тянуло в зелень и прохладу. В эти дни произошла неожиданная смерть и похороны Николая Васильевича Бугаева[285]. Затем я попал на похороны одной дамы, бросившейся под поезд. На этих похоронах я видел Вареньку Зяблову, которая была очень интересна, с розовым заплаканным лицом и в черном траурном платье. В довершение всех ужасов однажды я увидел во дворе старушку полоумного вида, направлявшуюся к моей двери с дорожными вещами. Это была Анна Николаевна Шмидт, психопатка из Нижнего Новгорода, считавшая себя ангелом церкви, а моего дядю Владимира Сергеевича— Христом. С упорством помешанной, с назойливостью агитатора она проповедовала свои бредовые идеи и теперь приехала ко мне, чтобы расположиться у меня с вещами и обращать меня в свою веру, убеждая меня, что мой дядюшка был Христом, а она сама, эта старушка, репортерша «Нижегородского листка» — ангел церкви. Это было слишком. Я придумал, что у меня еще продолжаются экзамены, и на все дни убегал из дома, пока не спровадил Анну Николаевну. Зашел я как-то к Боре, еще за несколько недель до смерти его отца. У него сидел какой-то чахоточный молодой человек, и они говорили о том, что мир кончается через несколько дней. Я махнул рукой и скоро распрощался.

Надо было выяснить, где оставаться на лето и где отдохнуть перед поездкой в Болдино. Дедово было закрыто: жить в нашем опустелом флигеле не представлялось возможным. Как-то ко мне заехал дядя Коля и после минутного молчания заявил:

   — Я бы посоветовал маме продать это Дедово. Там будут этим летом два заколоченных флигеля. Ведь это в сущности… — он пожал плечами. — Гроба!

Тетя Надя усиленно звала меня к себе в Пернов, на Балтийское море, и Рачинский советовал мне туда ехать. Но я решил, что лучшим отдыхом будет для меня Трубицыно, имение бабушки Софьи Григорьевны, по Ярославской железной дороге. Туда мы и собрались ехать с Зязей в первых числах июня.

Во время моих скитаний по Москве я заглянул в Зоологический сад. Струи пруда сладко синели, маня студеной прохладой, а в железных клетках стонали, метались громадные звери, львы и медведи. Вспоминая свои привольные пустыни и дубравы, они глодали падаль, грызли железные прутья своих темниц и смотрели на меня умными, страдающими глазами. И как хотелось разломать эти клетки, выпустить зверей на волю, и пусть они грызут тех, кто отнял у них воздух, лес, любовь и свободу.

Этот стон, этот скрежет зверей в железной темнице был стоном и скрежетом моей собственной души. Он сливался со звуком молота на Крымском мосту, с тем паровозом, который раздавил мою знакомую даму, с той математической паутиной, которую ткал всю жизнь умерший на днях Бугаев, с той паутиной, которую ткали кругом меня родные Маши.

ПРИЛОЖЕНИЕ. ВОСПОМИНАНИЯ ОБ АЛЕКСАНДРЕ БЛОКЕ

I

Мне лет восемь, и я еду вдвоем с отцом от станции Подсолнечная. Колокольчик весело звенит, кругом — крутые овраги, горы с зелеными квадратиками молодой ржи. Проехали темный еловый лес, и как-то неожиданно на пригорке появилось небольшое Шахматово: несколько домов, деревни рядом не видно. Наконец осуществилась мечта моего детства: я увижу моего троюродного брата Сашу Блока, о котором мне так много рассказывали и который представляется мне каким-то прекрасным мифом.

Мы входим в дом. Появляются две незнакомые мне тети — тетя Аля и тетя Маня Бекетовы[1], — ласково увлекают меня за собой и спрашивают у прислуги, где Саша. Кухарка отвечает: «Ушли за грибами, не скоро придут». Я первый раз в чужом месте, и мне как-то не по себе… Но Сашура возвращается скорее, чем его ждали. Высокий, светлый гимназист, какой-то вялый и флегматичный, говорит в нос. Но мне сразу становится интересно. Он издавал журнал «Вестник», при участии своих двоюродных братьев Кублицких[2]. Тогда уж меня поразила и пленила в нем любовь к технике литературного дела и особенная аккуратность. Тетради журнала имели образцовый вид, на страницах были приклеены иллюстрации, вырезанные из «Нивы» и других журналов. Он подарил мне несколько таких картинок. Когда я дал ему в «Вестник» рассказ, он прислал мне коробку шоколадных сардин, написав, что это — в подарок, а не в виде гонорара, который будет выслан после.

Желая поговорить со мною на интересующую меня тему, он завел речь о богослужении. Предложил отслужить вместе утреннюю литургию в саду и достал откуда-то подобие ораря. Утром жители Шахматова были неожиданно разбужены довольно странными возгласами, доносившимися из сада.


II

Гнездо, из которого вылетел лебедь новой русской поэзии, — Шахматове, — было основано дедом Блока по матери, ботаником А. Н. Бекетовым. Помню его стариком. Некрасивый, но удивительно изящный, в серой крылатке, «старик, как лунь седой»[3], мягкий, благородный, во всем печать французской культуры:

Сладко вспомнить за обедом Старый, пламенный Париж[4].

В молодости, как убежденный натуралист, ненавидел классицизм, возмущался развратностью древних поэтов, но потом с гордостью говорил: «Саша переводит Горация в стихах».

Жена его, Елизавета Григорьевна, урожденная Карелина, приходилась мне двоюродной бабушкой[5]. Это был сплошной блеск острот. Больная, прикованная к креслу, она не теряла прежней доброты и остроумия. Неустанно работала: переводила с английского Теккерея, Брет Гарта и др. Относилась с отвращением ко всякой метафизике и мистицизму. Терпеть не могла немцев, особенно Гете, и говорила, что он написал 2-ю часть «Фауста» для того, чтобы никто ничего не понял. Единственным приличным немцем считала Шиллера. В отношении церкви была настоящий Вольтер и называла церковную утварь «бутафорскими принадлежностями». И так неожиданно в этой обстановке прозвучали стихи молодого поэта:

Входите все. Во внутренних покоях

Завета нет, хоть тайна здесь лежит.

Старинных книг на древних аналоях

 Смущает вас оцепеневший вид.

Здесь в них жива святая тайна Бога,

И этим древностям истленья нет.

Вы, гордые, что создали так много,

Внушитель ваш и зодчий — здешний свет.

Напрасно вы исторгнули безбожно

Крикливые хуленья на творца.

Вы все, рабы свободы невозможной,

Смутитесь здесь пред тайной без конца.


III

В августе 1898 года я встречал Блока в перелеске, на границах нашего Дедова. Показался тарантас. В нем — молодой человек, изящно одетый, с венчиком золотистых кудрей, с розой в петлице и тросточкой. Рядом — барышня[6]. Он только что кончил гимназию и веселился. Театр, флирт и стихи… Уже его поэтическое призвание вполне обнаружилось. Во всем подражал Фету, идей еще не было, но пел. Писал стереотипные стихи о соловьях и розах, воспевал Офелию, но уже что-то мощное и чарующее подымалось в его напевах. Помню, как совсем околдовали меня его стихи: «Из потухавшего камина неясный сумрак ночи плыл»[7] и «Полный месяц встал над лугом».

В то время он увлекался декламацией шекспировских монологов. Декламировал на лужайках сада монологи Гамлета и Отелло, громко крича, отчаянно жестикулируя. В театральном отношении он был петербургским патриотом: презирал Ермолову и обожал Савину и Далматова[8]. Мы играли с ним сцену из «Орлеанской девы»: он был граф Дюнуа, я — король Карл[9].

Несколько лет потом мы не видались. Когда встретились, я заметил в нем большую перемену. Стал серьезен и задумчив, в стихах появилась метафизика — аграфа боуцата[10], — эротические мотивы смолкли. Перешел с юридического факультета на филологический, серьезно принялся за Владимира Соловьева, за «Чтения о Богочеловечестве»: «Заперся в храме и молится», говорила о нем мать. Начинался период «Прекрасной Дамы». На первой странице толстой тетради его стихов его крупным, каменным почерком было написано в виде эпиграфа:

Он имел одно виденье,

Непостижное уму".

Собирался писать кандидатское сочинение о чудотворных иконах Божьей Матери[12]. Потом охладел к этой теме, одно время думал заняться письмами Жуковского[13] и наконец подал кандидатское сочинение о «Записках» Болотова[14].

Пятого ноября 1902 года Блок писал моему отцу о своем намерении собрать для печати шуточные стихи Владимира Соловьева:

«Этим делом я бы лично себе принес духовное очарование и, может быть, одоление той, которая тревожит меня более чем когда-либо, вознеслась горделиво и кощунственно. Перед ее лицом я еще дрожу и зябну, потому что не знаю ее, а Другая посещает редко и мимолетно»[15].

Здесь уже намечена двойственность стихов о Прекрасной Даме. Рядом с ангелом-хранителем Беатриче возносится другая, которую он тогда называл «Астартой». Рядом с «Тремя свиданиями» Владимира Соловьева возникают соблазны «Воскресших богов» и гностических концепций Мережковского. Часто лик Беатриче в душе поэта подменяется ликом Астарты, и у него является роковое предчувствие: