Воспоминания — страница 89 из 109

второй том». «Этот именно том и является, к сожалению, наиболее популярным», — добавляет от себя Пяст.

Во втором томе золото, лазурь и лилии «Стихов о Прекрасной Даме» сменились ржавчиной и плесенью болот, ангелы и рыцари в кольчугах— чертенятками, арлекинами; «Хранительница-Дева», «Золотокудрая Царевна» — Незнакомкой со страусовыми перьями, Снежной маской. Земля отрекается от неба во втором периоде творчества Блока, она хочет жить своей жизнью, влюбляется в свою самость и тварность. Но, отрешенная от духовного света, от небесного золота и лазури, она коченеет и леденеет, наступает «снежная ночь». Яд земного сладострастия оказался трупным ядом. За «снежной ночью» — «ночные часы». Больше нет зеленых, влажных тонов «Нечаянной радости», синевы «Снежной ночи». Колорит поэзии Блока — черно-лиловый, его окружают образы Ада. «Там сумерки лиловые легли». «Знакомый ад глядит в пустые очи». «Где спутник мой? О где ты, Беатриче?»[107]. Но небесная Беатриче, «благодать и вера», не может спуститься в ад, поэт лишен и верного проводника Вергилия — естественного разума. Брезжит «седое утро». Какое утро! Тяжело читать эту последнюю книгу Блока[108]. Гейневская ирония и сухое, горькое озлобление «Последних песен» Некрасова отравили здесь самые родники творчества. Но та «Подруга светлая», которой он служил в «приделе Иоанна», та «Золотокудрая», перед которой он когда-то склонил знамена, может ли Она забыть своего возлюбленного, своего рыцаря? Нет, ее небесная любовь неизменна, ее зов достигает и до лиловых пропастей Ада.

Наш путь степной, наш путь в тоске безбрежной,

В твоей тоске, о Русь!

И даже мглы ночной и зарубежной

Я не боюсь[109].

Прежний рыцарь воскресает в Блоке, напев его крепнет. В нем — дикий ветер донской степи и свист стрел. И та же самая, которая являлась ему в «темном храме»[110] и роняла «цветок весны у строгих образов»"[1], она сходит к нему в «одежде, свет струящей», он слышит «вещим сердцем» ее голос в криках лебедей над «темным Доном»…"[2] Недаром на последних страницах своей первой книги он сказал:

Я знаю, не вспомнишь

Ты, Светлая, зла,

Которое билось во мне,

Когда подходила Т

ы, стройно-бела,

Как лебедь, к моей глубине[113].

Для многих лик Музы Блока всегда один. Это — «Прекрасная Дама», «Незнакомка», «Снежная маска». Но недаром еще в 1902 году Блок говорит о двух женственных образах и стремится к одолению той, которая его «тревожит, вознеслась горделиво и кощунственно, тогда как Другая посещает редко и мимолетно»[114]. Да, небесные откровения редки и мимолетны, тогда как «откровения преисподней»[101][115] всегда к нашим услугам. И пусть образ «Хранительницы-Девы» совсем померкнет в последующей поэзии Блока. Он сам знал, что этот образ встанет в его смертный час.

В час рассвета холодно и странно,

В час рассвета — ночь мутна.

Дева Света! Где ты, донна Анна?

Анна! Анна! — Тишина.

Только в грозном утреннем тумане Бьют часы в последний раз:

Донна Анна в смертный час твой встанет,

Анна встанет в смертный час[116].

Этот образ встает карающим судом совести, грозный, как чугунные шаги Командора. Но в грозном лице неумолимого судьи вещее сердце поэта улавливает любимые черты Беатриче.

И даже мглы, ночной и зарубежной,

Я не боюсь.

Будем надеяться, что та, которой поэт служил в «приделе Иоанна», теперь сошла к нему «в одежде, свет струящей» и «освежила пыльную кольчугу»[117] на плече утомленного рыцаря.

XIII

Всем известно, что в стихотворении Пушкина «Рыцарь бедный» есть зачеркнутые автором шутливо-кощунственные строки:


Он де Богу не молился,

Он не ведал и поста,

Он за матерью Христа Неустанно волочился.

Эти строки были нашептаны Пушкину тем же бесенком «из самых нечиновных»[118], который во дни молодых безумств продиктовал ему «Гавриилиаду». Великий поэт зачеркнул эти строки, маравшие его девственное создание. Но этот «второй рыцарь» и сейчас выглядывает из-за плеча истинного бедного рыцаря, того, который «имел виденье, непостижное уму» и «не подымал с лица стальной решетки». В поэзии Блока есть кое-что и от первого, и от второго рыцаря. Автор «Незнакомки» и некоторых итальянских стихов действительно дал много матерьяла «адвокату дьявола», но поэт «Хранительницы-Девы» и «Куликова поля» недаром ощущал на своем плече железную кольчугу, и эта непроницаемая кольчуга — святое имя Марии.

Тема «бедного рыцаря» проходит в романе Достоевского «Идиот», романе особенно близком Блоку: из него взял он эпиграф к своей драме «Незнакомка»[119]. Вообще Достоевский был любимым писателем Блока. Тема русской женской души, души, одержимой бесами, Магдалины — близка Блоку в последний период его творчества. «Магдалина! Магдалина!»[120]. Эта женская душа, загрязненная, охваченная хаотическими силами, стремилась к просветлению в лице проститутки Сони, жертвы чрезмерной русской жалостливости, в лице полупроститутки Настасьи Филипповны, которая ждет своего избавления от «бедного рыцаря» Мышкина и погибает под ножом зверя Рогожина, в лице другой полупроститутки, Грушеньки, которую влечет к «серафическому» Алеше Карамазову. Об этой-то женской душе говорит Блок:

Какому хочешь чародею Отдай разбойную красу[12]'.

Иногда она является в его поэзии «инфернальницей», как называет Грушеньку Димитрий Карамазов[122], иногда кроткой, слабой и жертвенной, как Соня Мармеладова.

Под насыпью во рву некошеном

Лежит и смотрит, как живая,

В цветном платке, на косы брошенном,

Красивая и молодая.

Не подходите к ней с вопросами,

Вам все равно, а ей — довольно.

Любовью, грязью иль колесами

Она раздавлена — все больно[123].

XIV

Несомненна связь первого периода творчества Блока с поэзией Владимира Соловьева. Но здесь есть существенное различие в отношении к теме. У обоих поэтов воспевается «вечно женственное» начало, Das Ewig-weibliche[124]. Но у Соловьева это «царица», которая «вся в лазури», «пронизана лазурью золотистой», у которой «семигранный венец» и сад роз и лилий. Это — София Соломона и Беме, «сладость сверхсущего бога и светлое тело Вечности»[125]. Этой Софии близок образ «Хранительницы-Девы», «Царевны Золотокудрой» юношеских стихов Блока. Но у Блока в образе этой Девы явно сквозят земные черты, это не столько София, сколько «Мадонна» итальянских мастеров или «Царевна-лебедь» русских сказок. Мистическое постижение Владимира] Соловьева заменяется здесь художественной фантазией и иногда стилизацией. Есть у Соловьева и другой аспект женственности. Он говорит о «душе мира, тоскующей о едином боге»[126], о душе космоса, начале, способном к восприятию как добра, так и зла. Это начало открывается ему в душе любимой женщины:

О, как в тебе лазури чистой много

И темных, темных туч!

Как ярко над тобой сияет отблеск Бога,

Как злой огонь в тебе томителен и жгуч!127

По отношению к этой душе сам поэт неизменно является рыцарем и охранителем:

Не страшися: любви моей щит

Не падет перед темной судьбой.

Меж небесной грозой и тобой

Он, как встарь, неподвижно стоит[128].

У Блока наоборот: погружение в темное начало, опьянение стихийными силами женственной души, души мира, души народа, души России. Владимир Соловьев стоял на точке зрения аскетического подвига и мистического познания, Блок — на точке зрения лирически-хаотической свободы. Трагедия Блока была в том, что он коснулся темы, собственно выходящей за пределы только поэзии. Занятия подобной темой требуют строгой духовной гигиены и аскетического уклада. Блок не управлял своими лирическими эмоциями, отдавался их вихрю, переходя от «стояния на страже»[129] к оргиям снежных ночей. Отсюда — мрачное отчаяние его последних стихов.

Три тома Блока будут пристально изучаться не только поэтами… В них мы имеем целую гностическую систему, воплощенную в музыкальных образах. И как в сочинениях гностиков, в поэзии Блока все до крайности сумбурно. Она воскрешает перед нами забытую гностическую старину: иногда его тема прямо соприкасается с романом Досифея и Елены, передаваемым в произведении второго века, в «Климентинах»[130]. И эта древняя гностическая тема преломляется в русском сознании XX века, связуется с судьбой России и переплетается с общественно-политической жизнью последних лет.

Поэзия Блока нашла себе теперь справедливую оценку. Он занял одно из первых, если не первое место в новой русской поэзии. В лучших своих вещах он достигает немногих поэтов первого разряда: Тютчева, Лермонтова, Фета. И, быть может, многим почитателям поэта покажется неприятной моя попытка приложить «нравственный» критерий к его творчеству. Но обнародованные мною воспоминания достаточно ясно по