Дега остановился перед другим полотном художника, на котором был нарисован белый дом в окрестностях Марселя.
– Какое внутреннее благородство! – воскликнул он. – Как это отличается от Писсарро!
– Но помилуйте, Дега, не вы ли подвели меня у Дюран-Рюэля к картине Писсарро «Крестьянки, пересаживающие капусту»? – изумился кто-то. – Тогда она казалась вам прелестной.
– Да, но это было до дела Дрейфуса, – ответил Дега…
Подобные шуточки были привычными для художника. Как-то раз, когда я увидел его на выставке Клода Моне, он надел очки и сказал:
– Отражение солнца в реке меня слепит. Неужели Энгр таскался с мольбертом по большим дорогам?
– Простите, мсье Дега, но разве Ренуар, как и Моне, не работает на свежем воздухе? – возразил я.
– Ренуар может делать все, что ему угодно. Вы уже видели кошку, играющую с клубками разноцветной шерсти?..
Если импрессионисты далеко не всегда пользовались расположением Дега, то, напротив, поиски «молодых» вызывали у него живейший интерес.
Однажды, проходя мимо большого панно К.-К. Русселя «Триумф Вакха», которое только что приобрел у меня господин Морозов из Москвы, Дега остановился и начал гладить холст рукой.
– Чья это работа? – спросил он.
– Ксавье Русселя.
– Это благородно. Давеча я был у Дюран-Рюэля на выставке Альбера Андре. Там были натюрморты с очень красиво нюансированными фонами.
Сезанн также интересовался «молодыми». Листая как-то сборник Верлена «Параллельно», который проиллюстрировал для меня Боннар, он сказал:
– Кто художник? Это нарисовано по всем правилам.
Художники, посещавшие Подвал, обычно были знакомы между собой, но с другими гостями так было не всегда. Однажды я по какой-то причине задержался, и гости собрались без меня. Получилось так, что все они были не знакомы друг с другом. Выражая всеобщее замешательство, Форен показал на двух идолов с Маркизских островов, стоявших по обе стороны от двери, и произнес:
– Эти двое, по крайней мере, знают друг друга…
В тот вечер среди гостей присутствовала одна скандинавка. С карандашом в руке она старательно записывала все соображения, высказываемые собравшимися. И вдруг я увидел, как ее карандаш остановился. Речь шла о новом головном уборе, и Ренуар воскликнул:
– Поразительно, какую чепуху напяливают себе на голову женщины!
Скандинавка наклонилась к соседу и спросила:
– Мэтр сказал «чепуха». Это ведь пишется с буквы «ч»?
На ужин в Подвал зашел однажды и Роден. Как сейчас вижу, с каким вниманием он разглядывал статуэтку Майоля, стоявшую на бортике каминного колпака.
Естественно, благодаря присутствию Родена речь зашла о скульптуре.
– Если бы вас не было, мэтр, – сказал кто-то, – то скульптура сегодня…
– А как же быть с этим? – оборвал собеседника Роден, показав на работу Майоля.
Прослышал о моих ужинах и граф Исаак де Камондо. Подвал привлекал его своим «парижским» духом, которым, по его представлениям, отличалось это место, но граф, вероятно, считал его несколько богемным. Однако ему все же довелось спуститься в Подвал. Повстречав в магазине Клода Моне, знаменитый банкир предложил художнику:
– А не сходить ли нам посмотреть Подвал Воллара?
Не знаю, что он рассчитывал у меня увидеть. Но внимание он обратил только на влажные стены.
И больше никогда не появлялся.
Однажды я имел удовольствие принимать у себя Жерве. Я познакомился с ним у Анри Дюмона, художника, рисовавшего цветы; дело было во время завтрака, который скрашивали воспоминания остроумной актрисы Эллен Андре. Поскольку Жерве, отличавшийся весьма непринужденными манерами, намекнул на Подвал, я подумал, что сделаю ему приятное, если приглашу его к себе на завтрак. За столом он расхваливал скульптуру Дарде, новой звезды Салона на Марсовом поле.
– О нем говорят так же много, как в свое время о Ростане, когда поставили его «Сирано». Все наши скульпторы воротят от него нос…
Таможенник Руссо, присутствовавший у меня в тот день, за весь завтрак не проронил ни единого слова. Под конец он достал из кармана блокнотик и начал рисовать.
– Это превосходно, мсье Воллар! Белые стены и люди, освещенные таким образом. Если бы я мог нарисовать картину, которая передавала бы это ощущение!
Когда Руссо ушел, Жерве спросил:
– Кто это? Я не расслышал фамилию, которую вы называли.
– Это Анри Руссо. – И, увидев, что это имя ему незнакомо, я поинтересовался: – Вы разве не знаете Таможенника Руссо?
Жерве, казалось, распирало любопытство.
– Ну, вы должны знать, это тот самый таможенник, который начал заниматься живописью.
– И он выставляется?
– Да. У «Независимых».
– О, о! – воскликнул Жерве. – В том самом салоне, где показывали полотно, которое нарисовал осел, предварительно вымазавший свой хвост в краске… – И, встав с места, он добавил: – Меня ждут на заседании в академии.
Мы поднялись в магазин. В тот момент, когда Жерве собирался откланяться, его заметила женщина, прогуливавшая собачку на противоположном тротуаре; она пересекла улицу и вошла в магазин. Я сразу узнал ее по несколько мужской осанке: это была мадам Луиза Аббема.
– Со мной только что приключилась занятная история, – сказала она Жерве. – Я узнала, что в отеле Друо продали один из моих холстов, который я особенно люблю: натюрморт с цветами. Я спросила имя покупателя: им оказалась довольно известная певица. Я пошла к ней домой. Меня ввели в гостиную; и что я увидела? Свою картину в роскошной раме, а вместо моей подписи (ее затерли) стояли следующие слова: «Моему толстенькому Жожо от Лины». В ту же секунду появился и сам Жожо… «Я вижу, вам нравится эта работа, – сказал он мне. – Один знаток не далее как вчера заявил мне, что это полотно не уступает работам Луизы Аббема»…
Тут в магазин вошли два моих клиента. Жерве и Луиза Аббема расстались со мной, и я так и не узнал, чем закончилась эта комичная история.
Когда я переношусь в ту далекую эпоху Подвала, на память приходят два рано ушедших из жизни писателя: Альфред Жарри и Гийом Аполлинер.
Во время войны я навестил в госпитале младшего лейтенанта Аполлинера, получившего ранение. Прежде чем я попал к нему, мне пришлось пройти через общую палату. Мимо рядов незанятых коек вели слепого негра. Возле каждой койки его останавливали, и поводырь произносил короткую речь, которую негр слушал с видимым удовлетворением.
Эта пара меня очень заинтересовала; я навел справки и узнал следующее. Негр был ранен пулей в голову, из-за чего лишился зрения; слепота повергла беднягу в отчаяние, и ничто не могло его успокоить.
Санитар решил, что, рассказав о еще более несчастных людях, он, возможно, сумеет его утешить. Поэтому то, что я увидел, было, так сказать, устроенным для него смотром коек: останавливаясь возле каждой постели с воображаемым больным, провожатый объяснял негру:
– Здесь лежит слепой, потерявший ногу… А вот он лишился руки…
Так, переходя от одного ампутированного к другому, парочка добралась до последней койки.
– А у этого парня, – сказал санитар, – осталось одно туловище.
И негр, пощупав свои руки и ноги, произнес:
– Хорошо…
Соседями Аполлинера по палате были два молодых лейтенанта из его полка. Вошел капрал-санитар.
– Попросите для меня касторовую клизму, – сказал один из офицеров.
– Мне нужен письменный приказ от майора, лейтенант; в противном случае я рискую угодить на гауптвахту. Касторка предназначена для рядового состава.
– Ну, тогда дайте мне фруктовой соли, – сказал офицер.
При словах «фруктовая соль» капрал щелкнул каблуками и, взяв под козырек, отчеканил:
– Фруктовая соль выдается господам генералам. Для господ лейтенантов, капитанов, майоров, полковников предусмотрен слабительный лимонад.
И он выложил на стол книжечку, в которой только что справлялся по данному вопросу. Я машинально раскрыл ее и напал на раздел «Постельные принадлежности»; из него я узнал, что простыни у господ старших офицеров должны меняться каждый месяц. В нотабене отмечалось, что все месяцы, включая февраль, следует считать состоящими из тридцати дней.
В последний раз я увиделся с Аполлинером уже по окончании войны, когда свирепствовала эпидемия испанского гриппа. Он держал под мышкой бутылку рома.
– С таким напитком эпидемия мне не страшна, – сказал Аполлинер.
«Испанка» приняла брошенный ей вызов. Через пару дней она свела поэта в могилу.
Альфред Жарри! Склад его ума произвел на меня такое сильное впечатление, что через двадцать пять лет после появления его пьесы «Король Юбю» я счел своим долгом написать «Перевоплощения папаши Юбю». Среди литераторов не было личности более благородной, чем Жарри. Очень нуждаясь, он никогда не выставлял напоказ свою бедность и даже избегал тех людей, которые, как ему казалось, могли принять участие в его судьбе. И каким он был щепетильным! Помню, что однажды встретил Альфреда Жарри по дороге к подписчику возглавляемого им скромного журнальчика: он собирался вернуть ему полтора франка, которые тот ошибочно переплатил редакции. Жарри не поленился приехать на велосипеде из Корбейля.
В летнее время писатель жил в Корбейле, в построенной им самим хижине, кормясь в основном за счет рыбной ловли. В Париж он приезжал на велосипеде, который вкупе с револьвером был его единственным богатством, оставшимся от скромного наследства, очень быстро и с размахом промотанного. Когда пешеход не слышал ехавшего на велосипеде Жарри, тот, поравнявшись с ним, стрелял из револьвера.
– А что, если, Жарри, это кому-нибудь из них не пришлось бы по вкусу? – спрашивали у писателя.
– О, прежде чем прохожий успевал опомниться, я был уже далеко, и потом, создавая у человека иллюзию, будто он подвергся нападению, я давал пищу для самых разных историй, которые бедняга будет впоследствии рассказывать своим друзьям и знакомым! – объяснял создатель папаши Юбю.
В конце лета Жарри покидал своеобразный домик отшельника, в котором обитал и который не терял надежды превратить когда-нибудь в башню, воздвигнутую собственными руками. Зимовал он в Париже. Впервые я отправился к писателю, жившему на улице, расположенной близ Сен-Жермен-де-Пре, для того чтобы спросить его мнения по поводу одной латинской надписи в связи с готовившимся мной изданием, так как Жарри был отменным знатоком античности. Когда я подошел к двери его жилища, низкой двери в середине лестницы, я позвонил, уверенный в том, что откроется какая-то другая дверь, которую я не заметил вначале. Однако приоткрылась именно крохотная дверца. Верхний край ее створки едва доходил мне до груди.