– Как вы объясните, мсье Тоше, что этот ироничный парижанин, этот завсегдатай Больших бульваров, каковым был Мане, увлекся Испанией и Италией?
– По правде сказать, он отдавал предпочтение Испании. Как-то он сказал мне: «Испания, с ее как бы иссушенными камнями и зеленовато-черными деревьями, так проста, так грандиозна, так драматична! В конечном счете Венеция – это всего лишь декорации».
– Но как же великие венецианские художники?
– Послушайте! Однажды утром я смотрел вместе с ним во Дворце дожей «Триумф Венеции» Веронезе. «Это оставляет холодным! – воскликнул Мане. – Сколько напрасных усилий, сколько там внутри неиспользованного пространства! Ни малейшего чувства! Я люблю картины Карпаччо, обладающие наивной прелестью цветных рисунков из молитвенников. Например, выше всех я ставлю полотна Тициана и Тинторетто в скуола ди Сан-Рокко… Но видите ли, я всегда возвращаюсь к Веласкесу и Гойе!»
– А что он думал о Тьеполо?
– Тьеполо его раздражал. «Они нагоняют на нас скуку, – говорил он, – эти итальянцы, с их аллегориями, их персонажами „Освобожденного Иерусалима“ и „Неистового Роланда“, со всем их бьющим на эффект хламом. Художник может сказать все, рисуя одни фрукты, цветы или облака». Я вспоминаю, – продолжал мсье Тоше, – о нашей прогулке вдоль прилавков Пескерия-Веккья, под мостом Риальто. Мане упивался светом. Его переполняла радость, когда он видел этих огромных рыб с серебристыми животами. «Вот что мне хотелось бы нарисовать, если бы муниципальный совет Парижа не отверг мой проект оформления Ратуши! – воскликнул он. – Понимаете, я хотел бы быть своего рода святым Франциском натюрморта!» В другой раз мы отправились на овощной рынок. Мане, изящный, в голубом костюме, соломенной шляпе, сбитой на затылок, переступал через нагромождения всякой снеди и овощей. Вдруг, остановившись возле ряда тыкв особого сорта, выращиваемого на берегах Бренты, он произнес: «Турецкие головы в тюрбанах! Трофеи, добытые в победоносных сражениях при Лепанто и на Корфу…» Когда работа у Мане шла успешно, – продолжал господин Тоше, – он, чтоб передохнуть, отправлялся посмотреть Венецию. Его сопровождала мадам Мане, и они бродили по самым извилистым улочкам или, сев в первую попавшуюся гондолу, исследовали самые узкие canaletti. Мане был без ума от старых лачуг, где развевались на ветру какие-то лохмотья, притягивавшие к себе свет. Он любовался прекрасными взлохмаченными девушками, которые были одеты в цветастые платья с открытой шеей и, сидя на пороге своих домов, нанизывали жемчуг с острова Мурано или вязали чулки из яркой шерсти. В квартале рыбаков на Сан-Пьетро-ди-Кастелло он останавливался перед высокими сваями, увенчанными огромными ивовыми вершами, которые солнечные лучи окрашивали в аметистовый цвет. Приходил в восторг от позолоченных солнцем детей, они резвились на разошедшихся мраморных ступенях и возились друг с другом, перепачканные полентой и арбузным соком. Вторая половина дня заканчивалась посещением убогих лавочек старьевщиков, глядя на которые нельзя было предположить, что на этих же самых местах через сорок лет поднимутся шикарные магазины антикваров. Ничто не доставляло ему большей радости, чем обнаруженное там старое кружево, изящно сделанное украшение, прекрасная гравюра… Он часто назначал мне встречи по вечерам. Венеция производит особенно волнующее впечатление ночью. Поэтому Мане любил выходить также после ужина. Тогда он охотно разговаривал и не стеснялся в моем присутствии подтрунивать над мадам Мане, проходясь насчет ее семьи, в частности ее отца, который был типичным голландским буржуа, угрюмым, ворчливым, скупым и неспособным понять художника. Но как только раздавался голос рыбака, поющего баркаролу, или звуки гитары, Мане тотчас умолкал, захваченный очарованием ночной Венеции. Его жена – она была превосходной пианисткой – всякий раз говорила, что с большим удовольствием исполнила бы в этой обстановке Шуберта, Шопена или Шумана. Условившись с мадам Мане, я подстроил как-то небольшой сюрприз. В один из вечеров, после ужина, я пригласил Мане и его жену на водную прогулку. Я велел направить нашу гондолу к соседнему каналу, где находится «мост Вздохов». Там была пришвартована одна из тех вместительных лодок, что служат для перевозки вещей. Я заранее распорядился о том, чтобы на это судно перенесли пианино, которое накрыли покрывалами. Мадам Мане, как мы и договорились с нею, пожаловалась на то, что нашу гондолу сильно качает. Я предложил своим спутникам пересесть в эту другую лодку, которая гораздо увереннее держалась на волне. Мы поплыли в направлении Сан-Джорджо-Маджоре. Вдруг под пальцами мадам Мане зазвучала мелодия. Это был романс Шумана. Мане признался нам потом, что получил тогда самое восхитительное впечатление за все время пребывания в Венеции.
– Какой это, наверное, был отдых для Мане после суетливой парижской жизни!
– В Венеции он занимался исключительно живописью. Но сколько у него было замыслов, которые он не смог осуществить! В одно из воскресений сентября я отправился вместе с ним в Местре, где в лагуне проводились регаты… Эти соревнующиеся гондолы с гребцами, одетыми в белое и голубое, образовывали как бы сочленения огромной змеи… Развалившись на подушках на нашей лодке, с пледом на коленях, опустив одну руку в воду, Мане, укрывшийся от солнца под зонтиком своей жены, рассказывал нам о картине, которую мечтал написать на тему этих регат. Мане, прослывший в Школе изящных искусств экстравагантным новатором, скомпоновал свой сюжет в таком строгом соответствии с классическими правилами, что сделанное им описание композиции, я думаю, привело бы в восторг Пуссена… Я как можно тщательнее записал преподанный им бесценный урок…[52] Этот день регат был последней радостью, которую подарила Мане Венеция. Через несколько дней утром он постучался в мою дверь и сказал: «Меня вызывают в Париж. Я вел здесь слишком беззаботную жизнь. Интересно, какие неприятности ждут меня там?» Я проводил на вокзал своих новых и таких симпатичных друзей. Пока мы ехали, Мане в последний раз пристально всматривался в Большой канал, в его розовые дворцы, старые, покрытые патиной дома, гигантские сваи, тростниковые дудочки, проглядывающие в легком тумане. До того момента, когда он сел в вагон, Мане не проронил ни слова…
– Но вы ведь увиделись с ним еще раз в Париже?
– Во Францию я вернулся лишь четыре года спустя. Я пошел поздороваться с ним в его мастерскую на Санкт-Петербургской улице. Там царил монашеский аскетизм: никакой лишней мебели, никаких книг, лишь яркие этюды на стенах и мольбертах. В глубине комнаты на камине стоял гипсовый кот и лежала курительная трубка с заостренным мундштуком…
– Не было ли у Мане также мастерской на Амстердамской улице?
– Да, была, и весьма живописная, располагавшаяся в залитом солнцем дворе. Вы входили в прихожую, стены которой утопали в обилии этюдов. На многочисленных маленьких столиках стояли в графинах или обычных стаканах букеты цветов. На мольберте был знаменитый портрет Антонена Пруста. Этюды с женщинами в светлых платьях и в больших шляпах висели друг над другом вдоль выкрашенной в красный цвет деревянной лестницы, которая вела в собственно мастерскую художника. Паркет был усеян листами бумаги с рисунками угольным карандашом или пастелью. На стенах большие начатые картины: черная шляпа амазонки, выделяющаяся на фоне белого полотна; голова лошади с тревожным взглядом; розовый зонтик и т. д. Как в некоторых эскизах Веласкеса и Гойи, я обнаруживал в них то трепетное ощущение жизни, какое не всегда создает законченная картина.
– Виделись ли вы с Мане в последний период его жизни?
– За несколько недель до его смерти я отправился на Амстердамскую улицу. Я увидел одинокого, печального и страдающего художника. «Я работаю, потому что все-таки надо жить», – говорил он. На мои возражения о том, что знатоки по-прежнему не теряют веры в него, он ответил: «Прекрасно! Но, увы, вера, никак себя не проявляющая, разве это искренняя вера? Правда, мой портной – вот кто меня ценит! И потом, есть Фор. Не посмеялись ли вволю над написанным мной портретом, где он изображен в костюме Гамлета? Не говорили ли, что левая нога у него чересчур коротка? Когда персонаж устремляется куда-то, могут ли его ноги быть такими же, как у солдата, стоящего навытяжку? А накренившийся паркет? Черт побери! Хотел бы я знать, каким образом официально признанным мастерам рисунка удалось бы создать иллюзию того, что Гамлет порывается в сторону зрителя…» Мане поднялся. Он пожал плечами, нахлобучил на голову свою шляпу с плоскими полями и сказал мне с улыбкой, от которой топорщились его усы: «Оставим это! Пойдемте выпьем кружку пива у Тортони…» Он пощупал один из карманов. «Ага! – сказал он. – Блокнот со мной. На улице всегда есть что порисовать. Взгляните! – И он показал на приколотый к стене небольшой этюд женских ног. – Гарсон прочищал сифон на террасе кафе. Мимо проходила невысокая женщина. Она инстинктивно подобрала юбку…»
X. От Месонье к кубизму
В мастерской Месонье. – Визит к Жерве. – Анри де Гру. – Клод Моне. – Писсарро. – Сислей. – Гийомен. – Синьяк. – Люс. – Гоген. – Как я впервые увидел работу Дега. – Мэри Кэссетт. – У Сезанна в Эксе. – Как я познакомился с Ренуаром. – В Эсуа у Ренуара. – Альбер Бенар. – Жак-Эмиль Бланш. – Больдини. – Форен. – Сем. – Эллё. – Редон. – Джеймс Макнилл Уистлер. – «Набисты». – Другие «Молодые». – Скульптор Майоль. – Роден. – Жорж Руо. – Таможенник Руссо. – Пикассо и кубизм. – Мои портреты
Я был в гостях у Льюиса Брауна, когда к нему зашел господин, державший под мышкой картину.
– Еще одна находка? – спросил художник.
– Сейчас увидите…
Он распеленал картину и спросил:
– Что вы скажете об этом этюде с лошадьми?
Браун посмотрел на принесенное полотно:
– Держу пари, вы думаете, что это работа Месонье?
– Совершенно верно. И я потерял всякий покой после того, как откопал эту вещь вчера на толкучке. Она не подписана, но все-таки… Моя жена просто потрясена этим холстом.