Ясно, что рассказав свое сновидение, о. Филарет ожидал, что брат истолкует его в благоприятном для него смысле и увидит в борьбе о. Филарета с гадом прообраз его борьбы с игуменом Мануилом, а в белоснежном одеянии, горящей свече и пальмовой ветке — эмблему чистоты и правоты о. Филарета, хотя и оставалось невыясненным, каким образом о. Филарет, имея в одной руке горящую свечу, а в другой — пальмовую ветвь, мог действовать топором и лопатою…
Но ожидания о. Филарета не оправдались и брат сказал ему:
"Значит Вам так и не удалось победить гада, значит и бороться с ним было не нужно".
Таков был состав братии скита.
И глядя на нее, я с новой силою ощущал то великое недоразумение, какое представлял собой нынешний состав современных монастырей. С точки зрения мира братия монастыря состояла из монахов, доводивших свое смирение до таких пределов, что даже настоятели в сане архимандрита или игумена, иеромонахи и иеродиаконы не гнушались черной работы в поле, на огороде или в конюшне, сливаясь в братском единении со всеми послушниками обители. На самом же деле там были не священнослужители, занимавшиеся черной работой, а чернорабочие, по недоразумению носившие рясы и облеченные священным саном.
Будь то действительные монахи, чернорабочие по послушанию, а не по призванию, по природе же культурные, образованные люди, сознательные христиане, какую бы огромную нравственную силу вносили бы они в жизнь, каким бы явились несокрушимым оплотом Православия и противовесом злу мира!
И мысль об учреждении в России подлинных монастырей, как очагов христианского знания и религиозной настроенности, как средоточия образованных людей, вытесняемых из мира и не способных бороться с его неправдою, с новою силою овладевала мною… Я помню, что приступив к осуществлению этой мысли в своем имении, я встречал осуждение со стороны некоторых иерархов, говоривших, что я имел в виду специальные монастыри "для дворян"… Нет, иноческая база всегда и везде одинакова и зиждется не на внешности, а на личном отношении инока к этой внешности, главное, конечно, не в том, что окружает инока совне, а в том, каково его настроение и как он воспринимает окружающую его внешность. При всем том, однако, и внешность часто заключает в себе элементы отрицательные и понижает настроение, терзает дух, какой бы чудодейственной силой ни обладали внешние рамки монастырского быта сами по себе, даже безотносительно к своей сущности.
"До каких горних высот мог бы дойти сознательный убежденный инок, если бы был только честен с самим собой и добросовестен", — думал я, анализируя свое собственное настроение, проверяя впечатления окружающего в том виде, в каком они преломлялись в моем сознании под углом зрения иноческой жизни.
Я сидел в своей келлии, чувствуя себя отрезанным от всего мира, всеми забытым и никому не нужным. И между тем никогда еще мир не казался мне таким близким как теперь, никогда сердце мое не растворялось большею жалостью к человеку, казавшемуся мне жертвою своих грехов, страстей и заблуждений, никогда еще я не был более снисходителен к людским немощам и строг к себе, как теперь. И даже ежечасные мелкие неприятности и уколы самолюбия, неизбежные при столкновении с чуждой средой, не причиняли мне огорчения и не волновали меня. Всему я находил объяснение, не роптал и никого не осуждал, а главное, научился замечать и то, мимо чего раньше проходил без внимания.
Созерцая духовным оком окружающее, я ужасался при виде бездны зла, господствовавшего в жизни и поработившего человека, и я недоумевал, зачем оно нужно, чего хотят люди, чего добиваются, к чему стремятся, зачем нужны им эти так называемые блага жизни, которыми много людей пользовалось до революции, а теперь, утратив их, даже не замечает потерянного и свободно обходится без них! Разве в них счастье, разве не самое великое счастье осязать живую связь между небом и землею и чувствовать себя приобщенным к этой связи, сознавать себя не забытым со стороны Бога и пользующимся Его неизреченными милостями, из коих главная — это мир душевный, спокойствие совести!..
А между тем, вокруг меня бурлили страсти, царило взаимное недоброжелательство и интриги, зависть и злоба, и отрекшиеся от мира монахи точно соревновались друг с другом в погоне за копеечными мирскими благами и даже строили на революции свои планы и расчеты, вскормленные безмерным честолюбием и тщеславием. Но были между ними и такие, которые "жалели" меня и брата и, оценивая наше нынешнее положение с точки зрения раньше занимаемого, выражали нам свое сочувствие в трогательно нежных формах. Спаси их Господи!
Внешнее расстояние между нашими положениями теперь и раньше было действительно огромным, однако и брат, и я, тянувшиеся к иночеству, любившие и понимавшие его, если и тяготились в скиту, то не положением послушников, ибо никаких послушаний не несли, а окружавшей нас средой, с которой не находили общего языка и которая не высказывала нам открыто своего недоброжелательства и нерасположения лишь потому, что боялась игумена.
Такое отношение не мешало, однако, той же братии обращаться к нам за разного рода нуждами и даже вести с нами, в часы досуга, беседы на отвлеченные темы. Особенно интересовалась братия вопросами астрономии и космографии, в какие вкладывала своеобразное содержание, рассматривая светила небесные как места пребывания Бога и ангелов, и интересуясь расстоянием этих мест от земли. Конечно, наши рассказы и объяснения никогда не удовлетворяли братию, ниспровергавшую доводы разума и науки такими репликами, против которых возражать было трудно.
— И одного только я не возьму себе в толк, — горячо возразил однажды один из таких оппонентов, — зачем это нужно господам морочить нам головы и говорить то, чему и малый ребенок никогда не поверит… И где же это видано, и кто же сему поверит, что земля вертится?! Да если бы она вертелась, то первыми бы попадали наши колокольни, прости Господи… А коли не падают, значит, по милости Божией, земля пока стоит на своем месте… И опять-таки, зачем ей и понадобилось бы вертеться!.. Все это ни к чему…
— Так-то оно так, — возразил другой, — а про то бывают и землетрясения…
— А где же они бывают, — запальчиво возразил первый, — бывают, да не у нас, а у басурман, да и опять-таки только затем, чтобы они познали Бога, а православному люду землетрясения без надобности, их Бог и не посылает.
— Это, конечно, — вмешался в разговор третий монах, — ну, а на чем же собственно держится сама земля-то?!
— На чем держится, — скептически посмотрел на вопросившего первый монах, говоривший уверенно и пользовавшийся авторитетом у братии, — на том и держится, на чем ей полагается держаться…
— Батюшка, батюшка, а вот ученые говорят, что даже знают сколько верст от одной звезды до другой, да во сколько дней бы можно было доехать к ним от земли, если бы можно было построить железную дорогу до неба, — сказал какой-то молодой послушник…
— А ты им и веришь, — скептически заметил батюшка. — Во-первых, не нашлось бы и такой длинной лестницы, чтобы ее приставить к небу, а во-вторых, если бы и нашлась такая, то до чего ты ее зацепишь, чтобы держалась? Ну, положим, на земле бы еще и можно было ее утвердить, ну а на небе-то к чему ее приставишь, коли там один только пар? А если не к чему приставить, то и не полезешь на неё, а если не полезешь, то и не вымеряешь и не пересчитаешь… Глупости это все…
Неизвестно до чего бы договорилась братия, если бы на горизонте не показался игумен Мануил. Тяжело опираясь на руку моего брата, игумен медленно поднимался по крутой тропинке, направляясь в пасеку, куда заходил ежедневно для осмотра огородных продуктов и фруктовых деревьев, составлявших предмет его особенных забот и попечений. Чего только не было на огороде?! Ярко-красные пухлые сочные помидоры, огурцы, арбузы, дыни и клубника, морковь, редька и редиска, упитанные, красивые, свидетельствующие своим видом о нежном уходе за ними хозяина.
Между ними, на расстоянии одной сажени друг от друга, росли фруктовые деревья, яблони и груши разных сортов, сливы, вишни, персики и абрикосы, а вокруг сада, с трех сторон, огромные кусты всевозможных ягод… Там была и малина, и смородина, и крыжовник, и ежевика и чего только не было!.. И любуясь плодами своих трудов, игумен с любовью останавливался подле каждого дерева и кустика и, срывая фрукты, наполнял ими свои карманы… Особенно часто он останавливался на помидорах и то и дело наклонялся к земле, чтобы сорвать наилучшие, приговаривая при этом: "Если я их не заберу сегодня, то завтра уже их не будет… Придут "черти" и покрадут". Под "чертями" игумен разумел свою братию, которая действительно часто появлялась на пасеке, занимаясь "тайноедением". Я не мог воздержаться от улыбки, глядя на то неимоверное количество разного рода плодов, какое помещалось в карманах игуменского подрясника. Оказалось, что там были не карманы, а привязанные к обеим сторонам мешки, один из которых предназначался специально для помидоров, часто даже недозрелых, которые потом отлеживались на солнце, а другой для прочих плодов, в том числе для арбузов и дынь…
К ним игумен Мануил проявлял особенно трогательную заботливость. Как-то однажды, гуляя с игуменом по огороду и обратив внимание, что он срывает огромные листья лопуха и покрывает ими арбузы и дыни, я сказал: "Зачем Вы это делаете, батюшка, они любят солнце, скорее созреют, а Вы покрываете их лопухом…"
Игумен тяжело вздохнул и ответил: "Конечно любят, но если их не скроешь, то они и не уберегутся от братии… Братия — это те же большевики… Чуть только увидят хорошенького "кавунчика" (так в Малороссии зовется арбуз) или красавицу дыню, так сейчас же и проглотят их… Вот я и спасаю их под лопухами, авось не приметят…"
Мирно и тихо протекала наша жизнь в скиту в первые дни нашего приезда. Скрытый в ущелье горы скит был отгорожен от мира точно высокими стенами, мало кому был даже известен и его трудно было найти. Но вот прошел месяц, большевики неистовствовали в городе все больше, из Киева доходили слухи один ужаснее другого, и от моего взора не укрывалось то беспокойство и те тревоги, какие переживала братия. На расспросы или не отвечали, или успокаивали меня.