Молитвенный подъем был и останется единственным импульсом, двигающим человечество навстречу его благу; все завоевания человеческого гения, в чем бы ни находили своего выражения, на поле ли брани, в тиши ли кабинета, связывались с возношением духа к небу; все получало свое начало из того источника, который отрывал, в эти моменты, человека от земли и уносил его в заоблачную сферу, в ту самую область, какую эти самонадеянные и гордые люди окрестили именем “мистицизм”, забывая, что вне этого “мистицизма” только пошлость, только земля, и нет ни науки, ни поэзии, ни музыки, ни художества, ни всего того, что возвышает и облагораживает человека и так неразрывно связывается с религией…
На чем же будет держаться армия?.. Отвлеченные понятия о долге и патриотизме чужды ее пониманию… Русская армия была сильна только своей верою, а без нее это не армия, а сборище злодеев и разбойников… Или вожди этого не знают?.. Неужели они не понимают, что стоило бы чудотворному образу Божией Матери показаться в крестном ходе на фронте, чтобы, возрожденная духом, армия сделала бы чудеса?.. Или, зная это, они не желают победы?.. Если Харьковский крестный ход явил такую потрясающую картину религиозного подъема, какой не забудет никто, кто эту картину видел, то что же было бы на фронте, пред лицом непосредственной опасности?..
Исчезла куда-то вера… Нет ее ни у пастырей, ни у пасомых…
А без нее — все ничто…
И никогда еще будущее России не рисовалось мне столь грозным и тревожным, как в эти моменты моего личного соприкосновения с людьми и настроениями, царившими в Ставке…
“Бог поругаем не бывает… Быть беде!” — носилось в моем сознании.
Печально было и мое свидание с протоиереем А.И.Маляревским.
“Бедный Государь, бедный Государь! — восклицал о. протоиерей, слушая мой рассказ. — Да, свершается воля Господня. А мы, с Вами, сделали все, что было в наших силах… И потрудились, и поустали, и перестрадали”…
“А все же, батюшка, — сказал я, — вот я и домой уже вернулся; а нет у меня, и теперь даже, уверенности в том, что выполнил я свою миссию так, как бы следовало се выполнить… Может быть, если бы не я, а кто-нибудь другой, поважнее меня, поехал бы в Ставку, то с ним и разговаривали бы иначе, чем со мною… Я там почти никого не знал, да и проталкиваться вперед никогда не умел… А, может быть, и соизволения Божьего не было”…
“Увидим после. Бог Сам покажет, — ответил как-то особенно выразительно протоиерей Маляревский, — теперь же садитесь за доклад Ея Величеству, да и Обер-Прокурора не забудьте; и ему обо всем расскажите”…
Мысль о докладе Ея Величеству даже не являлась мне…
Я имел в виду только личный доклад графу Я.Н.Ростовцову и, наскоро заготовив отчет о путевых издержках, отправился к графу в Зимний Дворец. Это было 9-го октября 1915 года, на другой день по возвращении моем из Ставки.
С большим вниманием выслушал граф мой рассказ, переживая вместе со мною скорбные впечатления…
“Особенно тяжело было видеть этот контраст между проводами святынь из Харькова и встречею их в Ставке, — говорил я, — признаюсь, я совершенно упустил из виду день тезоименитства Наследника Цесаревича и вспомнил о нем лишь 4-го октября, подъезжая к Могилеву. Согласно маршруту, я должен был приехать в Ставку 6-го октября; но в Белгороде, вместо того, чтобы пробыть сутки, я оставался только несколько часов и успел в тот же день уехать в Харьков, куда икона прибыла тоже днем раньше, чем предполагалось… Святыня, точно по особому произволению Божию, прибыла в Ставку к самому дню Ангела Цесаревича, за четверть часа до начала всенощной в соборе; а ее никто даже не встретил… Ни за всенощной, ни на другой день, за обедней. Государь и Наследник даже не приложились к иконе, ибо ничего не знали о ней… Протопресвитер Шавельский даже не предуведомил Государя… Разве это не вызов Богу…
А между тем в Ставке царит такая уверенность в победе, какая вызывала и сейчас вызывает во мне самое безграничное недоумение… На чем же строят люди свои расчеты, если считают “пустяками” обращение к Богу и Матери Божией за помощью?! Ведь они совершают двойное преступление и против Бога, и против Царя, так глубоко религиозного, так искренне возлагающего Свои упования на Господа Бога”…
Не удержалось у меня в памяти то, что высказал граф Ростовцов по поводу моего рассказа… Я излагаю факты действительности, а не вымыслы, и предпочитаю опускать факты, не сохранившиеся в памяти, чем искажать их. Помню лишь, что, когда, вручив свой отчет об израсходованной мною ассигновке на поездку в Ставку, я стал откланиваться, то граф удержал меня, сказав:
“Не лучше ли бы было, если бы Вы сделали личный доклад Ея Величеству… Я бы испросил Вам аудиенцию… Вы были в Ставке, видели Государя и Наследника, могли бы рассказать о своих впечатлениях… Императрица так беспокоится о здоровье Наследника, что была бы только рада услышать свежие вести из Ставки, тем более такие утешительные, как Вами привезенные”…
“Да, Наследник, слава Богу, выглядит превосходно, — ответил я, — но это единственная радостная весть, какую бы я мог сообщить Ея Величеству… Все прочее очень нерадостно и только бы огорчило Императрицу… Ведь скрыть от Государыни правду, умышленно умолчать о главном, не сказать того, что, по моим наблюдениям, только один Государь стоит на верном фундаменте, все же прочие сошли с этого фундамента и повернулись спиною к Богу и неизвестно на кого и на что надеются, я бы не мог… А какой удельный вес в глазах Ея Величества могли бы иметь мои слова?.. Получилось бы впечатление сплетни… Но и помимо этих соображений, я не могу отрешиться и от общих, какие высказывал Вам перед своим отъездом в Ставку… Моя аудиенция у Императрицы подаст только лишний повод к кривотолкам… Хорошо еще, что Распутина я не видел уже пять лет; иначе бы сказали, что и командировку в Ставку я получил через его посредство… Нет, граф, усердно прошу Вас, расскажите сами Ея Величеству обо всем, что нужно; а я бы хотел остаться в стороне”…
“Хорошо, князь; как раз сегодня, в 2 часа дня, я должен быть с докладом у Ея Величества и доложу о Вашем возвращении… Но мне, все же, казалось бы, что Вам следовало бы поехать в Царское”, — сказал граф Ростовцов.
Обещание графа освободить меня от аудиенции ободрило меня, и я сказал в заключение:
“Кроме всего прочего, не могу Вам не признаться, что великосветские дамы всегда наводили на меня панику… Я чувствовал на себе их устремленный взор, видел, что они гораздо более следили за тем, кто как ступит, как повернется и себя держит, чем за тем, что им рассказывалось, и это меня всегда до крайности связывало и стесняло, и я даже боюсь ехать к Императрице”…
Граф улыбнулся и, приветливо пожимая мою руку, сказал:
“Так все говорят, кто ни разу не видел Ея Величества… Там одна простота и сердечность”.
Простившись с графом, я поехал в Государственную Канцелярию…
Отношение протопресвитера Шавельского к святыне вызвало осуждение со стороны и тех моих сослуживцев, миросозерцание которых даже не соприкасалось с областью мистического.
“Печальное, но, к сожалению, обычное явление, — сказал один из них. — Психология духовных сановников всегда казалась мне странной. По мере движения вверх по ступеням иерархической лестницы, они старались все глубже проникать в доныне чуждую им среду, приноравливаться и приспособляться к ней и все более заражались мирскими настроениями, удалялись от веры, а затем и перестали даже выносить верующих мирян. Они забывали, при этом, что, стремясь к одной цели, достигали как раз противоположную… Разве “духовный сановник” не есть нечто взаимно друг друга исключающее!.. И неужели ленты и звезды на рясе могут кому-нибудь импонировать!.. Они только унижают рясу… И насколько простенький, смиренный батюшка, если он, к тому же, сельский, в заброшенном каком-нибудь селе, притягательнее пышных Владык”…
“А митрополит Макарий?” — спросил я.
“Святые в счет не идут, — ответил он, — и, притом, разве к нему идут потому, что он митрополит Московский… К нему идут, потому что он — Макарий”…
“Это верно, — ответил я, — митрополит Макарий великий праведник, и, глядя на него, я не знаю, чему удивляться, безмерному ли милосердию Божию, являющему в наши дни таких людей, или безмерной гордыне и слепоте человека, не замечающего их… Верно и то, что Вы говорите о духовных сановниках, между которыми люди, подобные митрополиту Макарию, всегда составляли исключение… Но мне кажется, что к этим сановникам и нельзя подходить с общими мерками: они воплощают собой церковно-государственную власть, какая налагает на них массу разнородных внешних обязанностей, заставляет против воли соприкасаться с миром и заражаться мирским настроением… Там же, где они, по высоте своей настроенности, не соприкасаются с внешностью, там, говорят, упущения в делах, там жалобы… Посмотрите, как преследуют митрополита Макария, как его гонят, как насильно стаскивают его с высоты, на которой он стоит… И это делают даже те, кто не отрицает его святости, делают в искреннем убеждении, что митрополит Макарий глубокий старец и, не разбираясь в делах, впадает в ошибки… И никому из этих гонителей не придет мысль, что точки зрения святого не могут совпадать с обычными точками зрения, что здесь не старость, а мудрость, до которой еще нужно дорасти, чтобы понять ее; что люди до того далеко ушли от этой мудрости, что перестали ее узнавать, перестали понимать… Нет, вопрос гораздо глубже…
Великое несчастие в том, что не все пастыри могут быть Макариями; однако центр, все же, не в этом месте, не в том, что пастыри плохи, а в том, что миросозерцание всего человечества оторвалось от своей религиозной основы, что разорвалась нить, связывающая небо и землю, и нет потребности связать се; что дух времени побеждает духа вечности, что утрачена вера в бессмертие и загробную жизнь… Отсюда все беды и несчастья каждого в отдельности и всех вместе… Отсюда это “некогда заниматься пустяками”, иначе — молиться Богу, глумление над явлениями высшего порядка, пренебрежение к голосу Божьему… Нужно вернуться и повернуть жизнь к ее религиозному центру, к ее источнику — Богу. Тогда все станет ясным и понятным; тогда не будут называть сумасшедшими тех, кого называют сейчас за то, что они порвали с этим центром; тогда другими станут и наши идеалы, одухотвориться жизнь, люди перестанут говорить на разных языках… Обратите внимание на те слагаемые, из которых теперь составляется человеческая мысль, требующая общего признания. Там не только трафареты, но и трафареты преступные: там теории, черпающие свои корни в талмуде и ведущие к одной цели — уничтожению христианства. И эти теории добросовестно изучаются и проводятся в жизнь близорукими христианами; на этих теориях зиждятся наука и литература; эти теории заложены в основу государственных преобразований, составляют фундамент прессы, руководящей общественным мнением и направляющей ее в заранее намеченное русло. Это называется “прогрессом”; в порабощении христианского мира юдаизмом сказывается движение вперед, к которому так лихорадочно стремятся все, кто боится прослыть отсталым; а попытки охранить вековые начала христианской культуры осуждаются как невежество, как возвращение к “старому”, к предрассудкам, якобы созданным темнотою и суеверием, какое из корыстных целей поддерживается “попами”… Разве Вы не замечаете, что теперь христианину стало даже стыдно признаваться в том, что он христианин, что он еще верен Богу и считает себя обязанным выполнять заповеди Божии!.. Нет, дело не только в недостатках пастырей, а в самом духе времени, отравленном гонителями христианства. Здесь уже не единичные грехи и преступления, а массовая хула на Духа Святого, что не простится”…