Воспоминания товарища Обер-Прокурора Святейшего Синода князя Н.Д. Жевахова — страница 80 из 203

Не помню, что мне сказал в ответ проф. П.В. Верховский. Помню лишь, что мы дружески расстались с ним. Крепко пожимая мне руку, он на прощание заметил, что, если бы был знаком со мною раньше, то не написал бы своей статьи.

Расставшись с ним, я, в сопровождении нескольких галичан, объехал мужские гимназии и посетил реальное училище, где присутствовал на уроках Закона Божия. Жалкие я вынес оттуда впечатления. Одна рутина, а жизни — не было.

Один из законоучителей, представляя мне учеников выпускного класса, сказал мне: «вот этот — самый лучший в классе; а вот этот — самый плохой». Меня передернуло от такой бестактности: я недоумевал, спрашивая себя, неужели пастырь церкви, пред которым раскрываются десятки тысяч душ его пасомых, так мало изучил человеческую душу; неужели он не понимал того, что, аттестуя так своего ученика перед всем классом и в присутствии того, пред которым трепетали не только запуганные дети, но и их начальство, он терзал душу ребенка, создавал одно из тягостных, неизгладимых впечатлений, какие будут, быть может, всю жизнь давить сознание ошельмованного, сконфуженного юноши…

И, подойдя к нему, желая загладить неприятное и тяжкое впечатление от слов батюшки, я спросил «самого плохого ученика»:

«А Вы посещаете Церковь в праздники и воскресения?»

«А как же; и накануне хожу на всенощную», — бойко ответил он.

«А случалось ли Вам, идя по улице, встречаться с нищими?»

«О да, часто, теперь их особенно много», — последовал ответ.

«Что же Вы делали, когда встречались с ними? Подавали ли им милостыню, сколько можно?» — продолжал я спрашивать.

У мальчика заблестели глаза, и он живо ответил:

«Всегда давал, когда были деньги»…

«Тогда Вы — самый лучший ученик в классе», — ответил я ему.

Священник был несколько сконфужен, а весь класс торжествовал. «Самый плохой ученик» тоже сиял от радости. Позорное клеймо было с него снято.

По выходе из класса, я посоветовал законоучителю бережнее относиться к впечатлительной детской душе.

Глава 76. Прибытие в Туапсе. Главноначальствующий Сорокин. Монахиня Мариам. Священник Краснов. Старец Софроний

Из Ростова я направился в Туапсе. Поезд прошел чрез Екатеринодар ночью, и я только позднее узнал, что на вокзале ждали моего прибытия местные власти и духовенство, получившие, без моего ведома, извещение о моем отъезде из Ростова в Туапсе. Я рассчитывал заехать в Екатеринодар лишь на обратном пути, по окончании сложного дела ревизии Иверско-Алексеевской общины.

Стояли жестокие морозы; снежная вьюга замела железнодорожные пути: я с трудом доехал до Туапсе. Еще сложнее было добраться до обители, скрытой в глубоком ущелье Кавказских гор и буквально задавленной снегом. Мудрые основатели монастырей обычно созидают их в местах неприступных и нередко даже умышленно портят дороги, чтобы оградить обитель от какого бы то ни было общения с миром. Добраться до обители можно было только пешком, по узенькой тропинке, что зимою представлялось вдвойне затруднительным… В это время обитель в буквальном смысле слова была отрезана от мира.

Несмотря на ужасную метель, меня встретили, по прибытии в Туапсе, местные власти, во главе с военным, отрекомендовавшимся мне «главноначальствующим Сорокиным».

Отрапортовав мне по-военному, Сорокин стал говорить… Я не помню его имени, звания и чина; не уверен и в том, не перепутал ли я его фамилии; но то, что он говорил, я слышу еще сейчас.

«Вот уже скоро 10 лет, как Иверско-Алексеевская община плачет горькими слезами, а еще и до сих пор никто не утер ее слез… Но, видно, услышал Господь молитвы обиженных; знаем мы, ради чего Вы приехали и с чем уедете от нас… Разбойники получат свое, и половина их уже попряталась: они знают, что Вы спуску им не дадите… Знаете ли Вы, где зараза? Она сидит в священнике Краснове: сам он революционер, да и сыновей своих по-своему воспитал, и не раз уже они по тюрьмам сидели. Как явился сюда Краснов, так и пошли у нас разгромы, да бунты, да разные революционные вспышки не в одном, так в другом месте… А я этих революционеров — нагайкою. Они ведь смелы тогда, когда власть труслива; а как видят, что власть их не боится, так они сами в трусов превращаются… Сделал я на них облаву раз, сделал другой раз, переловил их, да пустил в ход нагайку раз, пустил ее два, для третьего раза и надобности уже не оказалось… Присмирели, да в глаза стали смотреть… Тогда я их на работу…

Чтобы у меня здесь все было, — сказал я им. — И чтобы серебряная звонкая монета была, и продовольствие чтобы было, и чтобы никаких очередей подле лавок не стояло, и чтобы в изобилии крупчатую муку, какую контрабандой жиды вывозят, достали… Живо! — скомандовал я, — а не то опять под нагайку поставлю… А чрез неделю все и получилось; а мне никто из этих разбойников даже угрожать не осмелился», — закончил свой рассказ Сорокин.

В том, что Сорокин говорил правду, а не величался своими подвигами — у меня сомнений не было… Об этом свидетельствовал не только он сам своим видом смелого, решительного человека, привыкшего к стремительным действиям и никогда не опаздывавшего, умевшего мастерски ловить момент и пользоваться им, но и то, что я увидел, приехав в Туапсе, где ровно ничего не напоминало не только о том, что Россия была уже на самом кануне революции, но где не было даже признаков переживаний военного времени, где никто не говорил о войне и не испытывал ее последствий, где всего было вдоволь и царил образцовый порядок… Я сопоставил мысленно провинцию со столицей и, в ответ на слова Сорокина, похвалил его за необычайную энергию.

«Не я, — все более воодушевляясь, сказал Сорокин, — а моя нагайка навела тот порядок, какой Вы изволили отметить. Что такое власть без нагайки?» — скептически вопросил себя Сорокин и сделал безнадежный жест рукою. И он был тысячу раз прав!

Обер-Секретарь Ростовский доложил мне о приходе монахини Мариам, а Сорокин откланялся, заявив, что на вокзале будет ждать моих дальнейших распоряжений. Я же воспользовался его уходом, чтобы занести его имя в общий список тех лиц, о которых намерен был сделать специальный доклад министру внутренних дел.

Давно я не видел матушку Мариам и был рад снова встретиться с нею. Я видел, как трепетало ее сердце надеждою на скорый конец выпавших на ее долю тяжких испытаний; видел ее слезы, скрывавшие неуверенность в исходе ревизии; видел опасение, что я могу запутаться в густых сетях интриги, что мне будет трудно разобраться в тех ловких хитросплетениях, какие вкладывали в инкриминируемые ей факты иное содержание… Путаница была, действительно, большая, следы и нити преступлений были давно заметены, и разобраться в деле, возникшем 10 лет тому назад, законченном и сданном в архив, было бы трудно, если бы в нем не был замешан священник-революционер, о котором я не слышал ни одного доброго отзыва ни с чьей стороны и которого все огульно осуждали, если бы революционная пресса не раздувала бы моей поездки на Кавказ и не клеймила меня за попытки заново пересмотреть все дело злополучной Иверской общины… Эти привходящие обстоятельства, в связи с отзывами Статс-Секретаря Государственного Совета С.В. Безобразова и других лиц, говорили мне, что мое чутье меня не обманывало, и что матушка Мариам и ее обитель сделались жертвой какой-то очень сложной интриги, и что их нужно спасти…

Вместе с матушкою Мариам вошел в мой вагон-салон и старец Софроний. Ему я особенно порадовался и, выслав остальных, остался с ним наедине. Предо мною стоял старец, с длинной, белой, как снег, бородой, на редкость благолепный и располагавший к себе. Его движения, полные достоинства, величавая поступь, чудные глаза и ясный взор говорили мне, что он не может быть тем, кем его сделали те, кто оклеветал его.

«Знаете ли Вы, что говорят о Вас, — спросил я, — в каких блудодеяниях Вас обвиняют, в каком страшном грехе развращения обители Вас уличают?»…

«Как не знать, батюшка, знаю, — твердо, смотря на меня в упор своими темно-карими, бархатными глазами, ответил старец. — Да, ты, батюшка, и сам-то не веришь тому, что говорят; иначе бы сюда и не приехал; что же мне-то говорить!»

«От Бога правды не укроешь, — сказал я, — вот за нею я и приехал, чтобы узнать, по правде ли вы страдаете в рассеянии, после разгрома вашей обители, или за правду терпите, и враг позавидовал вам, да наказал вас за то, что воздвигли лишний престол Божий, на котором Бескровная Жертва стала приноситься Господу»…

«Истинным путем подходить изволите к делу», — вставил старец.

«Чем-нибудь же нужно объяснить то, что стало слышно уже по всей России, — продолжал я, — что Вас сестры обители и в ванну сажали, и купали Вас, и разные бесчинства проделывали с Вами и над Вами. Не подобает таким слухам витать вокруг благочестивой жизни старца…

Хотя я и догадываюсь, в чем тут дело, а спросить Вас мне нужно по долгу охраны славы монашеской от поругания»…

«Вот, батюшка, именно то, о чем ты догадываться изволишь, именно это и есть самая настоящая правда, ибо ты догадываешься, что я и точно сидел в ванне, да без намерений гнусных… Тебе я скажу все и ничего не утаю; а другим не говорил, ибо не хотел тешить дьявола. Изнемогать я стал от болезней, а наипаче от суставного ревматизма… Проживал я в поле, спал часто на сырой земле, а хоть и случалось иной раз иметь келию, добрыми людьми в дар приносимую, но и там, бывало, не согревался… Так и застудил плоть свою грешную… А поворачивать в мир, коли я бежал из него, не подобало; и в пустынях, вдали от людей, протекала жизнь моя… Под старость же болезнь стала пригибать меня к земле все больше; только и спасался от нее, когда залезал высоко на нары и парился в бане… Знали это сестры обители, да всякий раз, когда я приходил к ним в обитель, на богослужение, они и натапливали жарко баню, куда я и уходил после церкви… Оно точно, но провожали меня до порога бани не одна сестра, а чуть ли не все вместе, но только провожали и только до порога; а дальше провожала уже клевета людская, сатанинскими кознями порожденная. Так-то, батюшка мой, так было дело, а другого ничего не было. Обвиняли меня и в том, что я деньги собирал на обитель, да себе их в карман клал. Что я ходил за сбором денег, а люди добрые их давали мне, то правда; а что клал и