Воспоминания. Траектория судьбы — страница 5 из 21

Помню, как мы с ним ходили на «Ромео и Джульетту» Прокофьева. Я «Ромео и Джульетту» смотрела в первый раз еще до войны. Тогда приезжала Уланова, и я стояла у Большого театра и спрашивала, нет ли лишнего билетика, потрясая билетом на пьесу Гуцкова «Уриэль Акоста» в Малом театре с гениальным Остужевым в главной роли. И тут, будто провидение поняло, что мне очень хочется попасть на Уланову, подошел какой-то человек и спросил, нет ли у кого-то билета на Остужева в обмен на «Ромео и Джульетту»? И мы с ним с радостью «махнулись». Помню, это был третий ярус, боковая ложа, не лучшее место, но это было совсем неважно. От мастерства Улановой я была в совершенном потрясении.

И вот, когда Уланова перешла в Большой театр, я предложила мужу: «Давай пойдем на Уланову!» Поскольку он балет любил, то согласился. Мы сидели недалеко от сцены. Поднялся занавес…

Спектакль начинается так: идет увертюра, на фоне занавеса в центре стоит отец Лоренцо, справа от него — Джульетта, а слева — Ромео. Так они стоят всю увертюру. Причем Уланова стоит спокойно, но смотрит немножко вдаль. И кажется, что от нее идет какое-то голубое излучение, она словно светится. Я сижу и даже не осознаю, что со мной происходит. И вдруг муж говорит: «Ну что ты плачешь? Ты же ничего не запомнишь. Еще ничего не произошло, а ты уже плачешь!» Так необыкновенно я была взволнована.

Мир книг

А еще в моей жизни много значило чтение. Читать я начала рано, и отец стал покупать мне книги. Так однажды, на мое счастье, в нашем доме появился Диккенс. Это было уже в Германии, когда мне исполнилось девять или десять лет. Диккенс произвел на меня невероятное впечатление. Чтение его романов почти всегда заканчивалось слезами. И знаете, это замечательно. Я уверена, что умение плакать от красоты, от искусства, от переживания, которое дает искусство, — очень важное. Да, я бесконечно благодарна отцу, что он открыл для меня его удивительные миры. Я считаю, что все родители должны покупать детям Диккенса, потому что это писатель, который очень четко учит отличать черное от белого, добро от зла.

Мама не разрешала мне читать по ночам. Но у меня была своя комната, поэтому я брала книгу, прятала ее под подушку, и, когда мама уходила, зажигала свет и продолжала читать. Помню, как читала «Лавку древностей» — тот фрагмент, где Нелли и ее дедушка уходят из города. Мне их было ужасно жалко, я понимала, что они гонимы. Помню, как плачу и перечитываю это для того, чтобы плакать, чтобы сочувствовать, сожалеть. Этим и силен Диккенс: он пробуждает чувство сопричастности, желание защитить того, кого жалко. Роман стал для меня очень важной книгой. В нем много скепсиса, иронии, я это тоже понимала, смеялась шуткам, но самое дорогое — именно чувство сострадания и сопричастности. Видимо, описание несправедливости, несчастливо складывающегося детства было мне очень близко. Я даже перечитывала на ночь иногда эту книгу, чтобы поплакать, посочувствовать, чтобы любить Нелли. Мне хотелось быть доброй.

А еще я очень рано начала читать Пушкина, не столько стихи или сказки, сколько прозу. Также рано прочла Лермонтова: он давался труднее, но очень нравился — драматичный, романтичный, загадочный. Что-то я читала в Германии, а что-то уже в Москве, когда мы вернулись. Хорошо помню впечатление, которое произвели на меня «Страдания юного Вертера» Гете, помню, как полюбила его поэзию. Я даже пыталась переводить его стихи на русский язык. Еще мне нравился Шиллер, «Коварство и любовь» — ужасно романтично!

Но особенная любовь — это пьесы. Я перечитала всего Островского из школьной библиотеки (дома у меня его книг не было), все пьесы до единой. Я и до сих пор люблю читать именно пьесы, хотя знаю, что многим они не нравятся: люди не воспринимают их как литературу вне игры, вне сцены. Больше того, я даже иногда, возвращаясь из театра, перечитываю пьесу, которую только что посмотрела: что-то я не услышала, что-то они опустили. Пьеса — очень своеобразная художественная форма. Островского я считаю грандиозным мастером. У нас привыкли воспринимать его как приложение к театру — текст, предназначенный для игры на сцене, забывая, что драматургия самостоятельный род литературы. Он дает огромный материал для постижения жизни.

Я много раз перечитывала «Грозу», потому что меня просто потрясала эта история. Совсем недавно прочла в воспоминаниях Константина Коровина, как он однажды пришел к Островскому и застал его сидящим в халате за столом, на котором были разложены игральные карты. К каждой карте — валету, королю, тузу или королеве — была прикреплена бумажка с фамилиями артистов Малого театра. И Островский сидел перед этой мозаикой, а рядом с ним лежали часы… Коровин спросил, что это такое, и Островский ответил: «Я написал пьесу, но, наверное, слишком увлекся. Тянет на три-четыре часа. Публика столько не выдержит, надо сократить». И он берет карту, смотрит на часы и читает текст. Если получается слишком длинно, то сокращает его: кому-то даст побольше слов, кому-то поменьше. Сначала он писал пьесу так, как получалось, а потом утрамбовывал текст, чтобы уложиться в хронометраж спектакля. Читал вслух и сверялся с часами: сколько времени это занимает. Какой интересный процесс — создание пьесы! Какая необычная система!

Или, к примеру, героини произведений нашей классической литературы. Не боюсь признаться, что никогда не нравилась пушкинская Татьяна. Я понимала, что это честная, искренняя барышня, благородная натура, но мне казалось, что если она любит Онегина, то должна была остаться с ним. У меня было несколько экстремистское отношение к ее последнему поступку, к этой встрече, к ее отповеди, к ее отказу. Я считала, что она просто струсила. Тогда, по молодости, я еще не понимала, что для нее невозможно нарушить клятву верности, данную нелюбимому мужу. У Толстого мне не очень нравилась Наташа Ростова, не нравилась и Сонечка — своей подчиненностью, безропотностью, и уж, конечно, совсем не нравилась Элен с ее наглостью и глупостью. Такие женские персонажи меня не привлекали. Зато мне очень нравилась Анна Каренина. Я даже выучила весь ее последний монолог, когда она бросается под поезд: «Туда!.. Туда, на самую середину!» Этот монолог я даже читала вслух сама для себя. Да, очень нравилась Анна Каренина, ее отношение к Сереже, ее взаимоотношения с людьми… Я прекрасно понимала, что в ней нравится Левину. Ведь он явно был ею увлечен. А вот Эмма Бовари мне никогда не нравилась, хотя я очень любила роман Флобера. Я жалела ее, но никакой симпатии к ней у меня не возникло. Очень нравился Гамлет, хотя я не понимала той игры, которую он вел. Но я все ему прощала, мне не терпелось скорее разоблачить всех, я не понимала, почему он медлит, никак не могла примириться с его смертью, хотя было ясно, что она неизбежна.

Да, и никакого идеологического давления я тогда не ощущала. Понятия запрещенной литературы для меня не существовало. Я даже не подозревала о том, что что-то нельзя читать. Я просто что-то любила, а что-то нет. Например, я никогда не читала дамскую литературу, ту же Лидию Чарскую, которая была страшно популярна. Я слышала ее имя, но мне это не было интересно, меня это не волновало. Дома было много книг, и никто не запрещал мне читать что бы то ни было. Не было такого понятия. Оно появилось потом, после войны, когда пригвоздили Ахматову. Но это было уже другое время.

Дома я перегружена книгами, их безумное количество. Оставить их некому. Нет в моей семье людей, которые будут ими пользоваться. Когда я болела, приезжали работники нашей библиотеки. Мы отобрали часть книг для музейной библиотеки. Остальное я стала раздававть. Сейчас пристроить книги очень трудно, особенно зарубежные. Время такое настало. Не очень-то они и нужны. Часть книг я передала в разные музеи, в Вологду взяли, еще кое-куда. Но не все, далеко не все. Очень была удивлена, что даже Библиотека иностранной литературы не заинтересовалась. А меж тем у меня много книг на иностранных языках и почти нет альбомов.

У нас большая квартира, четыре комнаты. И во всех стоят книжные шкафы. Вся квартира в книгах. Накопилось за жизнь. Даже папины книги еще остались. Книги для меня — это моя жизнь, целый мир.

Самая заветная мечта

Я, увы, поздно поняла, что хочу заниматься искусствоведением. С самого детства моей заветной мечтой было стать балериной. Я даже с мамой об этом поговорила. Но она сразу довольно жестко оценила мои возможности: «Ира, у тебя не те ноги, не то сложение. Какая из тебя балерина?» И хотя мама меня в моей мечте не поддержала, я все равно очень хотела танцевать, как те прекрасные видения на сцене Большого. И я даже позволяла себе некоторые недостойные девушки жесты — вставала перед окном в определенную позу, делала танцевальные движения, высоко поднимала ногу в расчете на то, что через весь двор кто-то на меня все-таки смотрит. И этот кто-то может заметить, что я умею танцевать… Вот такая слабость.

А еще у меня была самая заветная и тайная мечта — танцевать на лошади в цирке. Я, конечно, обожала балет, но про свои данные все уже поняла. Не получится из меня балерины — ладно. Но тогда, может, получится цирковая наездница? Не та, что просто скачет на лошади по кругу и выполняет всякие акробатические трюки, а та, которая танцует, стоя на спине у скачущей лошади! Мне почему-то казалось, что там — в цирке — не надо так хорошо танцевать, как в Большом. А танцевать так, чтобы работать в цирке, который я обожала (любимейший жанр до сих пор), у меня точно получится. И когда я смотрела цирковые представления, то все время думала: танцевать на лошади — это потрясающе, да и площадка, которую кладут на круп лошади, достаточно широкая, чтобы можно было удержаться в танце, это не составит для меня проблемы.

Став старше, когда я окончательно поняла, что великой балерины из меня не получится, я вознамерилась стать актрисой. Выучив несколько монологов, я пришла к своей приятельнице Наташе Саакянц. Она была немного старше меня и уже носила вожделенное звание актрисы. Сразу с порога я решительно выпалила: «Наташа, мне очень хочется быть актрисой, но, наверное, у меня нет таланта. Ты же актриса, а значит, сможешь понять с первых двух строчек, которые я тебе прочту, могу я стать артисткой или нет. Но только ты должна набраться духу и сказать мне всю правду, потому что мне надо ее знать». И я ей почитала кое-что из Лермонтова и отрывок из «Анны Карениной» Толстого, тот самый, где она погибает. Когда я после выступления посмотрела на приятельницу, то все сразу поняла по выражению ее лица. И, не дожидаясь ответа, спросила: «Наташа, не надо мне в актрисы?» Она ответила: «Ира, не надо». И этим дело кончилось. Я ей абсолютно бесповоротно поверила.