Построить дорогу через весь край — восьмую часть Советского Союза. От главной «трассы» отвести в сторону «зимники», «времянки», перекрестить шоссейными дорогами из местных материалов всю берзинскую страну, построить прииски, завести бутары и драги. Построить морской порт в бухте Нагаево, заложить новый город — столицу золотого края. Все окупится золотой добычей.
А люди? Кроме энтузиастов-начальников, приехавших с Вишеры, и всех, кто захочет работать честно и энергично, хотя бы в погоне за «длинным рублем», — заключенные.
Вопрос не простой и не потому, что будет знать заграница, как она знала о Соловках, о Вишере; Берингов пролив — рядом. Зачеты рабочих дней уже применялись по всей стране, по всем многомиллионным лагерям Союза.
На Колыме надо сделать так, чтобы при любом сроке каждый осужденный мог выйти на свободу через несколько месяцев, да еще с большими деньгами. Расценки были одинаковыми для вольных и заключенных. Работай и, если ты хорошо работаешь — через лето, максимум два лета ты, десятилетник, будешь на свободе. С большими деньгами. Тебе дается возможность пойти по пути настоящей жизни — если ты захочешь.
Здесь вишерская «работа по специальности» была забыта… Здесь все кричали «Скорей, скорей!». Сломалась машина… Шофер, бери новую и — скорей, скорей! Завози лучшие продукты, одежду, инструмент.
Работали десять часов летом без выходных, только с «пересменком», суточным отдыхом раз в десять дней.
Но уже в октябре работали 8 часов, в декабре — шесть, в январе — 4. В феврале кривая поднималась — шесть, восемь, снова десять.
«В один день Колыма добывает золота столько, что на эти деньги можно прокормить один день целый мир», — писал Берзин в «Правде» в 1936 году, — когда отмечал трехлетие своего дела, когда были построены первые шестьсот километров знаменитой Колымской «трассы»
В 1937 году на Колыму в качестве «очередного пополнения» прислали осужденных «троцкистов» — как их тогда называли. Среди них было много людей, которых Берзин знал и лично. Они прибыли со странным предписанием: «использовать только на тяжелых физических работах», «запретить переписку», сообщать об их поведении ежемесячно.
Берзин и Филиппов написали докладную записку: что этот «контингент» не годится в условиях Крайнего Севера, что людей заслали без надлежащих медицинских актов, что в «этапах» много стариков и больных, что девяносто процентов новых арестантов — люди интеллигентного труда — использование которых на Крайнем Севере прежде всего неэкономично.
Берзин был вызван в Москву телеграммой и арестован прямо в поезде.
Сейчас он лежал в тюремной камере и ждал смерти.
«Если арестуют Ивана Гавриловича, — думал он о Филиппове, — он не выдержит тюрьмы — умрет, сердце плохое». Берзин похвалил свое здоровье — здоровья хватило и на допросы, и на весь этот кровавый бред.
— Ты японский шпион! Отложиться задумал, передать Колыму Японии!
Лицо и жесты следователя кого-то Берзину напоминали.
— Ха-ха! Да это Локкарт! — с удивлением вспомнил. Конечно, тот давно в Англии, его ведь тогда обменяли на Литвинова, давно, наверное, умер, — и все же — какое сходство. И Берзин улыбнулся.
— Смеешься, сволочь! — закричал следователь и ударил Берзина по лицу. На уголке губ долго держался вкус соленой влаги.
«Сейчас я его ударю», — подумал Берзин. Но в кабинет уже вбегали люди в форменной одежде.
Сколько часов он просидел на допросе? Не одни сутки — несколько следователей менялось за допросным столом. Каждый, «отработав» свою смену, уступал место другому, и допрос продолжался. И Берзин сидел, падал от усталости, его поднимали, сажали на стул, и допрос начинался снова. Это называлось модным словом «конвейер».
Сейчас уже целые сутки не вызывают. Но скоро начнут все с начала. Главное теперь — достойно умереть. Не растеряться, не поддаться на обман, не испугаться, не просить о пощаде.
«Что-то случилось в царстве датском», — горько подумал Берзин. Впрочем, он знал, что случилось, еще со времени самоубийства Орджоникидзе знал. Ну, что ж!
Загремел ключ, и дверь камеры открылась.
— Кто здесь на букву «Б»? — закричал незнакомый надзиратель — рыжий, сытый, в пенсне без ободков.
Берзин встал и надел сапоги
— Идите вперед. Налево. Направо. Вниз. Подождите. Идите. Направо. Опять направо. Вниз. Еще направо.
«Сейчас он выстрелит мне в затылок», — подумал Берзин.
Яркий синий огонь вспыхнул в его мозгу, и Берзин перестал жить.
Рыжий в пенсне подошел и выстрелил еще раз, в голову мертвого Берзина — как полагалось по инструкции.
1960-е годы
НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ХРЕНОВЕ
«Человек из песни» — Иулиан Петрович Хренов, которого звали уменьшительно то Ульян, то Ян, бывший директор Краматорского металлургического завода, репрессирован не в 1938 году, как полагает доцент Кемеровского института Борис Челышев (Новокузнецк) («Литература и жизнь», 16 декабря 1962 г.).
С девятого августа 1937 года Хренов, в числе тысяч других «троцкистов», плыл в верхнем трюме парохода «Кулу» из Владивостока в бухту Нагаево (пятый рейс). Здесь-то, в трюме тюремного парохода, и обнаружилась «причастность» Хренова к литературе. Чемодан Яна был свален, как и у всех, в общую кучу «вещей». На руках у арестантов не было ничего, кроме свитеров, пиджаков, брюк, — наиболее предприимчивые выменивали на эти вещи хлеб, сахар, масло у команды… Но таких, опытных и энергичных, было немного… Остальные же хранили свитера и домашние вещи до севера, до конца…
Среди этих тысяч людей лишь один человек был с книгой — Ян Хренов. Книга, которую он взял в трюм, берег и перечитывал — однотомник Маяковского, с красной корочкой. Желающим Хренов отыскивал в книге страницу и показывал стихотворение «Рассказ Хренова о людях Кузнецка». Но впечатления стихи не производили там, в пароходном трюме, никакого, и перечитывать Маяковского в такой обстановке никто не собирался. Не перечитывал стихи и сам Хренов. Грань, отделяющая стихи, искусство от жизни, уже была перейдена — в следственных камерах она еще сохранялась.
Хренов был бледен особой тюремной бледностью, кожа на пухлом лице его была с зеленоватым отливом.
Я не думаю, что Хренов возил книжку в качестве визитной карточки. Рядом с ним на нарах лежали люди, на которых такая визитная карточка не произвела бы ни малейшего впечатления. Притом любителей Маяковского в те годы было немного. Свистопляска вокруг имени поэта только-только начиналась. Просто Хренову было приятно как можно долее сохранить, держать в руках перед глазами это особенное свидетельство былого.
В дальний путь тоже такую рекомендацию не имело смысла брать. Лагерное начальство и блатари не любят стихов. А от тех и других зависела судьба Хренова.
В том мире, куда плыл Хренов, было благоразумнее забыть о стихах, притвориться, что ты никогда стихов не слышал, чтобы не вызвать на себя огонь начальства, блатарей и даже собственных товарищей.
Через пять суток пароход «Кулу» пришел в бухту Нагаево, 14 августа 1937 года, три дня «общих работ» на устройстве шоссе в бухту Веселую — огромная работа «для дяди» — классическая работа тюремного «этапа».
Через три дня загудели машины и одна за другой помчались по шоссе вверх на север от Магадана. Это шоссе в августе 1937 года было всего шестьсот километров (сейчас оно более двух тысяч километров) и тянулось до Ягодного, до поселка Ягодный.
В стороне от Ягодного лежал прииск «Партизан». Туда-то мы и прибыли из Магадана в одной машине с Хреновым.
Хренов был встревожен, молчалив, томик Маяковского был упрятан в чемодан. Больше я этот томик в руках Хренова не видел. Позднее, в декабре 1927 года, Хренов говорил мне, что однотомник Маяковского отобрали на одном из многочисленных обысков — тогда, когда отбирали все «вольные» вещи, оставляя лишь казенное.
Болезнь спасла Хренова. Серьезное заболевание сердца, да еще камни в печени дали возможность Хренову работать на «легких работах», получать повышенный паек, ибо проценты выполнения норм пересчитывались, и хоть Хренов работал в бригаде — «трановщиком» или с метлой по забою, — но личный его паек пересчитывался с большой скидкой. Пайков было три: «стахановский» — начальство стремилось быть «с веком наравне» (свыше 110 %), ударный (от 100 до 110) и производственный (от 80 до 100). В те сказочные времена родилось выражение «стахановцы болезни».
Вот стахановцем болезни называли и Хренова.
Потом пошли повальные расстрелы, аресты, но Хренов как-то уцелел. В зиму 1938 года Ян Петрович работал «пойнтистом» — бурил горячим паром, что тоже было посильно, несмотря на холод и голод. Это была одиночная работа, не зависящая от «процента» бригады.
В декабре 1938 года меня с «Партизана» увезли, и я потерял следы Хренова. Но встречаясь со своими знакомыми по 1937 году, узнал я, что Хренов кончил срок — у него было пять лет. Но «КРТД» освобожден в войну не был, и в конце войны получил «пожизненную ссылку» там же, где работал — на одном из приисков Севера. Работал «по вольному найму» нормировщиком на прииске, а в 1947 или 1948 году умер.
Все это небольшое дополнение к рассказу Б. Челышева в газете «Литература и жизнь» 16 декабря 1962 года.
1960-е годы
ПАВЕЛ ВАСИЛЬЕВ
Павла Васильева[52] я видел близко один-единственный раз в 1933 году в Москве. На литературных вечерах слышал много раз — тогда он читал «Одну ночь». Стихи в честь Натальи. Читал хорошо. Всякий поэт читает всегда свои стихи лучше, вернее, чем кто-нибудь другой, пусть самый распрекрасный чтец-актер. Поэт читает свои стихи вернее, чем чьи-либо стихи чужие.
В двадцать седьмом году в клубе 1-го МГУ было немало вечеров, когда поэты с эстрады читали чужие стихи, не свои. Особенным энтузиастом такой тонкой пропаганды чужого поэтического искусства был Николай Дементьев, постоянно вызываемый аплодисментами на сцену своего клуба. Дементьев учился тогда в МГУ и, к разочарованию слушателей, читал Сельвинского, Багрицкого — любых поэтов, только не себя. Поэты, в отличие от актеров — людей другого искусства, чем поэзия (Мандельштам даже считал «противоположного искусства»), могут открыть в строке пушкинской, и блоков