ской, и пастернаковской интонационные подробности, неведомые простым смертным. Поэт, читающий чужие стихи с эстрады, — это гораздо более квалифицированный чтец, чем актер. Таков этот вопрос с принципиальной стороны. Дементьевский же выбор был не очень богат, вкус не очень тонок.
Вот и Васильев, в квартире, где я его увидел, не читал стихов своих. Зато много читал Клюева, своего учителя, начав с «Песни о кольце». — Вот мой учитель!
Запомнилась цитата из Клюева, приведенная тогда Васильевым:
Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах.
Как будто истоки разрух
Он ищет в поморских ответах
И слова: «Подтекст этих стихов пропал для нас. Клюев — поэт сложный, серьезный. Балагана в нем нет. Поморские ответы[53] — это катехизис русского сектантства, знаменитое исповедание веры Андрея Денисова. Истоки хозяйственной разрухи были именно в сопротивлении всяким новшествам, исходящим из Москвы. Да и печатают Поморские ответы со строчной, не заглавной буквы».
Васильев был прав в своем суждении о Клюеве. Роль Клюева в русской лирике XX века не разобрана, не оценена, не отмечена даже.
Клюев был великий знаток людей, великий искатель талантов. Ни Горький, ни Блок талантом этим не обладали. Клюев ввел последовательно в русскую поэзию: Есенина, Клычкова, Васильева, Прокофьева. Именно Клюев дал им знамя и вывел на крестный путь поэзии, научил жить стихом.
И еще, если уж не Клюев:
Беспечна, светла и любовна
Веселая юность моя.
Да здравствует Марья Петровна!
И ручка и ножка ея!
— Ея! Ея! — повторял Васильев в восторге. — Это — Языков! Ея!
Стихотворение держится новизной, необычайностью. Изменение правил русской грамматики и орфографии вскрыло нам эту строку Языкова как самоцвет этой удивительно чистой воды. Ясно, что стихотворное достоинство этой строчки неизмеримо возросло после изменения правил орфографии.
В Васильеве поражало одно обстоятельство. Это был высокий хрупкий человек с матово-желтой кожей, с тонкими, длинными музыкальными пальцами, ясными голубыми глазами.
Во внешнем обличье не было ничего от сибирского хлебороба, от потомственного плугаря. Гибкая фигура очень хорошо одетого человека, радующегося своей новой одежде, своему новому имени — Тройский[54] уже начал печатать Васильева везде, и любая слава казалась доступной Павлу Васильеву. Слава Есенина. Слава Клюева. Скандалист или апостол — род славы еще не был определен. Синие глаза Васильева, тонкие ресницы были неправдоподобно красивы, цепкие пальцы неправдоподобно длинны.
Жестокость! — вот какой след мог оставить на земле Васильев-человек.
Пьянел он быстро.
— Ты — кто?
Васильев вцепился в пиджак Алексею Михайловичу Огану — доценту каких-то литературных наук.
— Я выступаю с театром, — сдержанно ответил Алексей Михайлович, пытаясь освободить пуговицу.
— С каким театром? — Васильев закрутил пуговицу покрепче.
— С литературным…
— А-а-а-а!.. Это — Пушкинский вечер. Тургеневский вечер.
— Вот-вот.
— Но ты ведь не актер. Или — актер?
— Нет, не актер.
— Ты-то там что делаешь?
— Я делаю вступительное слово.
— А-а — Пушкин родился в семье… имел общественное значение. Изобрел онегинскую строфу… Стихи на семьдесят пять процентов писал четырехстопным ямбом. Главное произведение — «Медный всадник». Расстрелян в 1837 году.
— Вот-вот.
— Хорошо. — Васильев отпустил пуговицу. Оган поправил пиджак.
— А сколько ты получаешь?
— За что?
— Ну, за лекцию эту. За вступительное слово. Что дороже — Пушкин или Некрасов?
— Это все одинаково. Я получаю сто рублей в час.
— Сто рублей в час?
— Да.
Васильев расстегнул пиджак и вынул толстый новенький бумажник.
— На вот тебе двести рублей. Читай мне два часа. Сначала Пушкина, потом Некрасова. Да что ты сердишься? Не все ли тебе равно, если ты этим живешь…
Тут Васильева отвели в сторону, и разговор прервался.
В первой половине тридцать седьмого года в Бутырскую тюрьму пришла «параша». Поэт Павел Васильев арестован за то, что в пьяном виде сорвал портрет Сталина. Арестован и расстрелян.
Все тюремные «параши» сбываются. Сбылась и эта. Павел Васильев убит в 1937 году.
1960-е годы
АЛЕКСАНДР КОНСТАНТИНОВИЧ ВОРОНСКИЙ
Александр Константинович Воронский был человек романтический, твердо уверенный в непосредственном действии художественного произведения на душу человека, на его деяния и поступки. С верой в это облагораживающее начало литературы Воронский и действовал.
Осуждал Лассаля за то, что тот погиб на дуэли из-за женщины, не прощал страстям Пушкина, приведшим его к смерти, но сам готов был погибнуть на дуэли в споре за какой-нибудь классический идеал, вроде Андрея Болконского.
Героям Достоевского был чужд, сторонился всей этой темной силы, не понимал и не хотел понимать.
Воронский был романтический догматик.
Никаких других оценок, кроме полезно — не полезно, у Воронского по существу не было.
К стихам относился так, как к прозе — по примеру Белинского.
Есенинский талант признавал, но не хотел видеть, что успехи Есенина вроде поэм о 26, о 36 и даже «Анна Снегина» — все это вне большой литературы, что «Москва кабацкая», «Инония», «Сорокоуст» не будут превзойдены.
Столкновение с этой поэтикой привело Есенина к смерти.
И «Русь советская», «Персидские мотивы» и «Анна Снегина» значительно ниже по своему художественному уровню, чем «Сорокоуст», «Инония», «Пугачев» или вершина творчества Есенина — сборник «Москва кабацкая», где каждое из 18 стихотворений, составляющих этот удивительный цикл, — шедевр русской лирики, отличающийся необыкновенной оригинальностью, одетой в личную судьбу, помноженную на судьбу общества — с использованием всего, что накоплено русской поэзией XX века — выраженной с ярчайшей силой.
Но не только «Анна Снегина» и «Русь советская» — тут еще найден какой-то удовлетворительный компромисс за счет художественности, разумеется, при всей их многословном, антиесенинском стиле по существу — у Есенина нет сюжетных описательных стихов.
Есенин — это концентрация художественной энергии в небольшом количестве строк — в том его сила и признак.
Но речь даже не об «Анне Снегиной». Есенин написал и поспешно с помощью Воронского и Чагина опубликовал плоды своей перестройки и «отказался от взглядов» — по модному тогдашнему выражению.
«Баллада о двадцати шести», «Баллада о тридцати шести», все это, как и прежде делаемые попытки в том же направлении — стихотворение «Товарищ», — вне искусства.
Попытки насиловать себя и привели к самоубийству.
Сейчас мы знаем, что наряду с этой халтурой Есенин писал и «есенинские» стихотворения «Метель», «Черный человек»…
В то время каждый «вождь» оказывал покровительство какому-либо писателю, художнику, а подчас оказывал и материальную помощь.
Троцкий покровительствовал Пильняку, Бухарин — Пастернаку и Ушакову, Ягода — Горькому, Луначарский и Сталин — Маяковскому.
Троцкий написал о Пильняке несколько статей, требуя взаимной любви и ее доказательств.
«Талантлив Пильняк — но многое с него и спросится» — так оканчивалась статья Троцкого о «Голом годе» Пильняка.
Ягода покровительствовал Горькому. Не следует думать, что имя Горького открывало в двадцатые годы чьи-либо двери, Горькому никогда не простили его позиций в 1917 году, его выступления в защиту войны 1914 года. Положение Горького было более чем шатко, и РАПП и Маяковский травили Горького, не говоря уже о Сосновском[55] в сущности выполняя партийное решение.
Партийная точка зрения на Горького была изложена в специальной статье Теодоровича[56] «Классовые корни творчества Горького» (люмпен, волжские буржуазные антиленинские выступления, дружба с Богдановым, который — антиленинской школы на деньги миллионера Горького).
Обеспечить Горькому спокойную жизнь и взял на себя Генрих Ягода. Это было солидной поддержкой.
Со Сталиным Горький сговорился быстро и после расстрела своего друга Ягоды выступил с известным заявлением «Если враг не сдается — его уничтожают».
Тут уже Горькому не нужна была помощь и поддержка второстепенных лиц. Сталина Горький боялся панически.
Всеволод Иванов оставил рассказ о своем приглашении на завтрак к Горькому на Николину Гору.
Во время завтрака в столовую вошел сын Горького — известный автомобилист-любитель Максим и сказал: «Папа, я сейчас обогнал машину, кажется, Иосифа Виссарионовича».
Дачи Горького и Сталина были рядом.
Горький побледнел, побежал извиняться, завтрак прервался, и когда хозяин вернулся, на нем не было лица, и гости поспешили уйти. Этот красочный эпизод описан в журнале «Байкал» в 1969 году в № 1.
Но что происходило во второй половине тридцатых годов, стало возможно рассказать в куцем виде лишь через тридцать лет.
О двадцатых же годах и сейчас ничего правдивого не напечатано.
Но вернемся к меценатам, партийной политике самого верха.
Николай Иванович Бухарин в докладе на I Съезде писателей назвал Пастернака первым именем в русской поэзии.
Но вместе с Пастернаком надеждой русской поэзии Николай Иванович назвал Ушакова.
В этом не было ничего необыкновенного.
Своими первыми книжками «Весна республики» и «50 стихотворений» Ушаков сразу вошел в первые ряды современной русской поэзии. От него ждали, к нему протягивали руки лефовцы, конструктивисты, рапповцы, спеша заполонить новый бесстрашный талант в свои сети.
Николай Николаевич Ушаков, человек скромный, убоялся веселой славы и отступил в тень, не решаясь занять место в борьбе титанов вроде Маяковского и Пастернака. От Ушакова ждали очень многого. Он не написал ничего лучше первых своих сборников.