Воспоминания — страница 11 из 16

В Цюрихе мне пришлось долго дожидаться, пока за мной кто-то явится. Никого не было видно. Вскоре платформа опустела. И вдруг из тумана вышла дама, неторопливо приблизилась ко мне, на каждом шагу сверяясь с фотографией, которую она держала в руке.

— Вы доктор Франкл? — спросила она. И тут я разглядел, что она взяла с собой свадебную фотографию, на которой были запечатлены мы с Тилли. Без нее она бы никогда меня не узнала.

На вокзале собралось множество людей с этими красными перевернутыми треугольниками в петлицах пальто — где уж тут разобраться, который из них доктор Франкл. В тот самый день проходила акция «Зимняя помощь», сбор средств, и каждый, кто бросал деньги в копилку сборщика, получал в подарок такой значок. К тому же эти значки были крупнее моего и сразу бросались в глаза.

Концлагерь

Итак, мы отпраздновали свадьбу. Девять месяцев спустя мы угодили в лагерь Терезиенштадт. Два года мы пробыли там, а затем, когда у Тилли еще сохранялась бронь — она работала на слюдяной фабрике, имевшей оборонное значение, — меня уже определили «на восток», в Освенцим. Поскольку я понимал, что Тилли — уж я-то ее знал — сделает все, лишь бы последовать за мной, я ясно и недвусмысленно запретил ей добровольно записываться на депортацию. Это было тем более опасно, что уход с фабрики могли истолковать как саботаж работы на военном предприятии. И тем не менее Тилли, втайне от меня, подала заявление на депортацию и, по неизвестным мне причинам, получила разрешение.

Во время транспортировки она была вполне верна себе. После краткой панической реакции, когда она зашептала мне: «Вот увидишь, нас повезут в Освенцим» — кстати, в тот момент едва ли кто мог об этом догадаться, — она вдруг взялась разбирать наваленный грудой в переполненном вагоне багаж и уговаривала всех помочь ей в этом занятии. Вскоре она совершенно успокоилась.

Последние часы, которые мы вместе провели в Освенциме, она сохраняла наружно бодрость. Непосредственно перед расставанием она мне шепнула: ей удалось раздавить часы (насколько припоминаю, речь шла о будильнике), чтобы этот трофей не достался эсэсовцам; эта ничтожная победа явно доставила ей радость. Мужчин и женщин разделили, в последний момент я сказал ей настойчиво, простыми словами, чтобы она в точности меня поняла: «Тилли, выжить любой ценой. Ты слышишь? Любой ценой!»

Я думал о том, чтобы она, если возникнет ситуация, когда спасение ее жизни будет зависеть от согласия на сексуальные отношения, ни в коем случае не упустила этот шанс из-за меня. Я выдал заранее индульгенцию, опасаясь стать причиной ее несговорчивости, которая приведет к смерти.

Вскоре после освобождения в Тюркхайме (Бавария) я брел через поле и повстречал такого же освобожденного узника. Мы разговорились, во время беседы он вертел в пальцах какую-то вещицу.

— Что это? — спросил я.

Он раскрыл ладонь, и я увидел маленький золотой глобус с синей эмалью на месте океанов и надписью по золотой ленте экватора: «Мир движется любовью». Похожую подвеску, очень похожую, я подарил Тилли на первый ее день рождения, который мы отпраздновали вместе. Похожую — или это она и была? С большой вероятностью та самая, ведь когда я ее покупал, их всего две и продавали на всю Вену. А в Бад-Вёрисхофене, возле Тюркхайма, эсэсовцы обустроили склад для драгоценностей и украшений, которые в большом количестве доставляли из Освенцима. Я выкупил у случайного знакомца этот глобус — на нем осталась небольшая вмятина, но мир, как и прежде, был движим любовью…

И кратко, напоследок: в первое же утро, когда я вернулся в Вену, в августе 1945 года, я узнал, что Тилли умерла в Берген-Бельзене. Умерла она уже после того, как лагерь был освобожден английскими войсками. Они обнаружили в лагере 17 000 трупов, и в первые шесть недель после освобождения к ним прибавилось еще 17 000 — среди них оказалась и Тилли. Мне также сообщили, что цыгане по ночам варили на костре части трупов, в особенности предпочитая печень. Потом меня долго преследовала навязчивая картина: цыгане, поедающие печень Тилли…

Депортация

Вернемся к моменту депортации. Ситуация обострилась, я со дня на день ожидал приказа о депортации — вместе с родителями — и пока что сел и срочно написал первый вариант книги «Доктор и душа»: пусть уцелеет хотя бы эта квинтэссенция логотерапии.

И даже когда меня доставили в Освенцим, рукопись все еще оставалась при мне, зашитая под подкладку пальто. Разумеется, там она затерялась (один экземпляр первого варианта все же вынырнул спустя какое-то время после войны, однако к тому моменту я успел подготовить новый вариант, зато многие дополнения, которые я сделал в рукописи до перевода в Освенцим, так, разумеется, и канули). По прибытии в Освенцим я был вынужден бросить все — одежду и остававшееся у меня имущество, в том числе предмет особой гордости — значок альпинистского клуба «Донауланд», который подтверждал мою квалификацию скалолаза.

Об Освенциме я уже кое-что рассказал. Предварительное впечатление о «настоящем» концлагере (в отличие от «образцового гетто» — Терезиенштадта) я получил в так называемой «малой крепости» — концлагере на окраине основного лагеря Терезиенштадта. Проработав там несколько часов, я был с ног до головы покрыт тридцатью ранами — и большими, и совсем незначительными, и мой земляк Пюлхер, гангстер, о котором мне еще предстоит рассказать, поволок меня в барак. На улице Терезиенштадта меня увидела Тилли, подбежала:

— Бога ради, что с тобой сделали?

В бараке она, опытная медсестра, обработала и перевязала мои раны, и к вечеру я настолько оправился, что для утешения и развлечения она отвела меня в другой барак, на полуподпольное собрание, где известный джазмен из Праги, тоже заключенный, играл мелодию, которой предстояло сделаться неофициальным гимном концлагеря: «Для меня ты красива»[65].

Контраст между пыткой, пережитой в первой половине дня, и вечером джаза был типичен для нашего существования со всеми его противоречиями — красота и уродство, человечность и бесчеловечность рядом.

Освенцим

Я никогда прежде не писал о том, что произошло во время первого нашего разделения на вокзале Освенцима. Была одна важная подробность, но до сих пор я не писал об этом именно потому, что и поныне я не вполне уверен, не плод ли это самовнушения.

Вот что произошло: доктор Менгеле ухватил меня за плечи и развернул не направо, к тем, кто оставался пока в живых, а налево, то есть в сторону обреченных на газовую камеру. Но поскольку среди тех, кого направили в ту сторону непосредственно передо мной, я не заприметил никого знакомого и видел, как двоим молодым коллегам указали направо, я прошел за спиной доктора Менгеле и в итоге свернул направо. Одному Богу известно, откуда во мне взялась такая решимость.

И еще одну подробность я раньше не упоминал в публикациях на немецком языке. Вместо моего безупречного наряда мне выдали старый, заношенный и разодранный сюртук, очевидно, принадлежавший отправленному в газовую камеру. В кармане обнаружилась вырванная из молитвенника страница с главной еврейской молитвой — «Внемли, Израиль». В американском издании я написал об этом и закончил вопросом: мог ли я принять это «совпадение» иначе как указание жить в соответствии с тем, о чем я писал? С того момента страница из молитвенника всегда оставалась при мне, спрятанная, как прежде была спрятана пропавшая в тот момент рукопись. И я с удовольствием вспоминаю о том, как мне удалось спасти запись с кратким содержанием книги и по ней восстановить потом весь текст — а страница из молитвенника таинственным образом исчезла как раз в день моего освобождения.

Я упомянул земляка-гангстера. В Освенциме он сделался капо[66] — многие уголовники заняли такие должности. В лагере произошел следующий эпизод: я выходил последним в группе из ста человек, направленных на транспортировку. Вдруг мой гангстер бросается на какого-то заключенного, колотит его, пинками загоняет в нашу группу, а меня оттуда вытаскивает. Он осыпал несчастного бранью, прикидываясь, будто тот схитрил и втолкнул меня на свое место. Пока я сообразил, что происходит, сотня обреченных уже скрылась из виду. Этот бандит, мой спаситель, прослышал, что группа направляется то ли в газовую камеру, то ли в лагерь смерти. Я понимаю, что обязан жизнью, среди прочих, и ему.

Позднее, в лагере Кауферинг III, мне спас жизнь Беншер из Мюнхена (после войны он стал киноактером). Я отдал ему сигареты в обмен на пустой, зато пахнувший солониной суп. Пока я хлебал этот суп, Беншер читал мне мораль: требовал, чтобы я вышел из пессимистического настроения. И верно: такое настроение, как я не раз наблюдал у других заключенных, неизменно приводило к отречению от себя и — рано или поздно — к смерти.

В Тюркхайме я заболел сыпным тифом и чуть не умер. Все время думал о том, что моя книга так и не будет опубликована, а потом все же смирился с судьбой: что же это за жизнь, сказал я себе, если весь ее смысл сводится к вопросу, успел я издать книгу или нет. Когда Авраам решился принести в жертву сына, единственное свое дитя, явился агнец. Я должен был внутренне решиться пожертвовать своим духовным дитятей, книгой «Доктор и душа», согласиться с тем, что ей не суждено увидеть свет, — только при таком условии я буду признан достойным.

Когда я оправился от тифа, ночью появились странные нарушения дыхания, выражавшиеся в болевом синдроме. Я здорово испугался и ночью же отправился на поиски главного врача лагеря, моего коллеги из Венгрии доктора Раца (он также был заключенным и находился в другом бараке). Не забыть тот жуткий страх, с каким я в глухой тьме преодолевал расстояние между нашими бараками — каких-то сто метров. Покидать ночью барак категорически запрещалось. В любой момент часовой на вышке мог заметить движение и разрядить в меня автомат. Приходилось выбирать между двумя видами смерти: задохнуться или быть застреленным.