Воспоминания. Время. Люди. Власть. Книга 2 — страница 52 из 229

Берут был мягким человеком, поддавался влиянию, и Гомулка продолжал находиться в тюрьме.

Отдыхая в Крыму с товарищем Берутом, я в спокойной обстановке говорил ему:

– Гомулка сидит в тюрьме, а до нас доходят слухи, что в Польше есть силы, которые недовольны национальным составом высшего руководящего органа в партии и в правительстве. Определяют политику в значительной степени товарищи не польской, а еврейской национальности, хотя это люди достойные и не вызывают сомнения. Что касалось Бермана и Минца, то эти две фамилии у меня никакого сомнения не вызывали. Сейчас я не знаю, какое положение они занимают, но я и сейчас считаю, что это честнейшие и преданные деятели коммунистического движения, много сделавшие после разгрома немцев для создания польского государства социалистического уклада.

На это Берут со свойственной его характеру улыбкой посмотрел на меня и ответил:

– Товарищ Хрущев, вы знаете, как мне тяжело. Я сам понимаю, что это вызывает недовольство, но ведь Берман – умный человек. Все наши документы по политическим вопросам редактирует Берман, а по экономическим вопросам – Минц. Речи, которые я произношу, тоже подвергаются их редакции. Я нуждаюсь в таких помощниках. Вы сами говорите, что это честные люди.

– Это верно, но это может породить семена антисемитизма. Потом вы встретитесь с трудностями, – парировал я.

Настаивать я не мог и не хотел. Все осталось по-старому.

Потом Берут умер. Произошло это сразу после XX съезда КПСС. Он заболел, находясь у нас, и умер в Москве. В Польшу был доставлен гроб с его телом. Меня выделили поехать с делегацией от КПСС для участия в похоронах. Я уважал Берута, несмотря на то, что он занял в этом деле такую скверную линию. Похороны были грандиозные. Люди были опечалены, удручены, ходили в слезах. Это проявление чувств я считаю искренним, потому что Берут, чистопородный поляк, импонировал полякам как разумный, внимательный и доступный человек. После его похорон встал вопрос, кого выдвинуть на пост первого секретаря ЦК ПОРП. Меня поляки попросили, чтобы я пока не уезжал в Москву. Честно говоря, я тоже хотел на месте дождаться решения вопроса. Для СССР было далеко не безразлично, кто окажется в польском руководстве.

На заседаниях польского Политбюро я не присутствовал, ибо не хотел давать повод для обвинения, что Хрущев оказывает какое-то давление. И все равно потом широко гуляло мнение, будто я влиял на польских товарищей. Повторяю, я вовсе не был на заседаниях, где решался вопрос о новом руководстве: ни на пленарных, ни на иных.

Поляки решили разделить посты главы партии и главы государства, раньше их совмещал Берут. На место первого секретаря ЦК ПОРП претендовали два человека – Охаб[192] и Завадский[193]. Мы не вмешивались, хотя, не скрою, мне больше импонировал Завадский. После бурного обсуждения члены ЦК остановились на Охабе.

Меня проинформировали, что выдвигают на пост первого секретаря товарища Охаба. Гомулка тогда еще находился в заключении. У нас не имелось никаких возражений против Охаба. То был товарищ, проверенный в борьбе, прошедший польскую тюрьму и настоящий коммунист. Жена у него тоже активная коммунистка, но я меньше был знаком с ней. Разгорелась большая борьба вокруг поста секретаря ЦК ПОРП по кадрам, но так как у прежнего, товарища Замбровского, имелись хорошие связи с секретарями воеводских комитетов ПОРП, то они встали за него горой, и ему вновь были поручены кадровые вопросы, как и при Беруте. Однако для него не осталось секретом, что Москва не поддерживает его кандидатуры, в результате чего его сторонники развили бешеную работу против нас, особенно против меня.

Я не скрывал своего мнения, открыто говорил, что надо на этот пост выдвинуть такого же достойного коммуниста польской национальности, с тем чтобы снять обвинения, которые бытовали среди польских коммунистов: что, мол, кругом расставлены евреи, а пробиться польским кадрам на руководящие посты в партии почти невозможно.

Председателем Государственного совета, то есть президентом, стал Александр Завадский.

В кандидатуре Охаба нас ничто не беспокоило, он был нашим другом и правильно понимал смысл этой дружбы. Но когда я возвратился в Москву, то узнал, что борьба в польском руководстве не затихает.

Видимо, товарищи были неудовлетворены и считали, что после смерти Берута ничего не изменилось в национальном составе руководства. Коммунисты польской и еврейской национальностей продолжали скрытую борьбу, открыто они нигде не выступали, но каждый проводил, насколько мог, работу внутри партии. Это самое плохое, когда такое раздирает партию. Потом дело осложнилось тем, что в Польше, как в других братских странах, да и во всем мире, начал интенсивно обсуждаться вопрос о культе личности Сталина и связанных с ним злоупотреблениях. Главный вопрос, который тогда волновал партию, – на каком основании была распущена Коммунистическая партия Польши перед войной. Об этом говорилось на ХХ съезде КПСС. Берут получил копию доклада, который я там зачитал. Затем эта секретная копия попала в руки людей, которые хотели нанести нам вред, может быть, это были и прямые агенты капиталистических стран, сейчас трудно сказать. Одним словом, мой доклад был размножен и получил широкое распространение за пределами Польши, его широко использовала буржуазная пресса.

В Польше сложилась трудная обстановка: мой доклад на съезде, смерть Берута, последовавшая за ней борьба внутри ПОРП сильно взбудоражили польскую общественность, особенно интеллигенцию и молодежь. События нарастали. Охаб оказался недостаточно авторитетным руководителем, не пользовавшимся уважением у партийной и непартийной общественности. С его мнением мало считались. Между тем, еще будучи на похоронах Берута, я опять поднял вопрос о Гомулке и Спыхальском и спросил всех членов Политбюро, как они относятся к нашему мнению, что следует освободить Гомулку? Все в один голос доказывали мне, что это делать нельзя, больше всех горячились Охаб и Замбровский.

На таких же позициях стоял Завадский и Циранкевич, я уже не говорю о Бермане и Минце. Одним словом, все руководство считало, что освобождать Гомулку они не имеют оснований и не имеют желания. Я был искренне огорчен. Но я ничего не мог поделать, ведь требовать мы не имели права.

Дальше – больше: у Охаба возникло желание вывести Циранкевича из состава руководства. Я доказывал, насколько мог, что нельзя этого делать, надо помнить, что их Объединенная партия сложилась главным образом из двух партий: коммунистической и пэпээсовской. Товарищ Циранкевич представлял ППС, и, если его устранить, это приведет к развалу коалиции. Организационно, может, все останется по-старому, но большую часть Объединенной рабочей партии Польши вы восстановите против себя. Мне доказывали, что он слаб как руководитель.

Я убеждал их:

– Товарищи, вы же должны понять, что он себя ведет так, потому что не чувствует поддержки, вот и получается, вроде он проявляет нерешительность. Если бы товарищ Циранкевич имел возможность возглавить и реально занять первое место в правительстве при условии поддержки в партии и в народе, вы бы увидели, какие способности он проявил бы. Если вы его удалите, будет нанесен большой ущерб коммунистическим партиям всех социалистических стран. Социал-демократические лидеры Запада тогда говорили, что коммунисты пошли на конъюнктурное объединение с социал-демократами, а когда они укрепятся, то выбросят из власти лидеров социал-демократических партий.

Если бы Польша «выбросила» Циранкевича, то это пагубно отразилось бы и на Германской Демократической Республике. Там Отто Гротеволь, лидер социал-демократов, тоже возглавлял правительство. Аналогичная ситуация была и в других социалистических странах. Мы заглядывали вперед и видели, что в рабочем движении должно создаваться что-то типа левого фронта, объединения левых сил. И сейчас в некоторых странах при выборах в парламент объединяют усилия коммунисты и социал-демократы и получают довольно положительные политические результаты. Это был вопрос принципиальный, и он относился не только к Польше.

Однако вернусь к проблеме Гомулки. Спустя некоторое время польские товарищи приехали к нам на отдых в Крым. Там я опять затронул в разговоре с Охабом вопрос о Гомулке. Он продолжал стоять на прежней позиции, но никаких доводов за то, чтобы Гомулку продолжать содержать в заключении, не привел и лишь доказывал, что его освобождение создаст трудности в их руководстве.

Между тем в самой ПОРП нарастало мнение, что Гомулка находится в изоляции без вины. Разъяснения польского руководства по этому вопросу, которые оно давало партии, уже не производили никакого впечатления. Но волнение было подспудным и еще не выплеснулось на поверхность, потому что все главные газеты находились под руководством тех людей, которые выступали против Гомулки.

Волна протестов набирала мощь, особенно среди студенчества и интеллигенции. Ширилось движение за освобождение Гомулки.

Я пытался время от времени от имени советского руководства протолкнуть освобождение Гомулки. В то время в Польше уже складывалась неприятная ситуация: враждебные нам силы объединились под лозунгами освобождения Гомулки. Новое руководство, если хотело сохранить свой авторитет, должно было освободить Гомулку. Но они не осознавали происходившего, проводили старую, порочную линию, продолжали держать Гомулку в тюрьме. Наконец, не по своей воле, а под давлением извне они выпустили Гомулку из тюрьмы.

Первые недели после своего освобождения Гомулка болел и нигде не показывался. В то время Охаб с польской делегацией ездил в Китай[194], а по дороге остановился в Москве, где я с ним побеседовал. Предложил ему сказать Гомулке: пусть приедет к нам отдохнуть в Крыму, мы создадим ему условия. Охаб возразил, что не следует этого делать, и уклонялся от разговора. Я не настаивал.