Но с Лимоновым, к сожалению, пришлось временно расставаться, потому что они с Леночкой полетели в Америку через Рим. Надо сказать, что все мы провели в Вене почти полгода, и пока тянулось оформление, туда-сюда, как говорится, наши пути немного разошлись – чета Лимоновых отправилась в Рим, чтобы оттуда лететь в Америку, литературовед Чертков принял решение остаться в Вене, потому что Венский университет пригласил его на должность преподавателя русской литературы. Он решил не испытывать судьбу и остаться в тихой гавани Вены, вне мировых бурь и истерии мира сего, охватившей весь XX век. Кажется, он нашёл своё место.
Наши контакты с белой эмиграцией продолжались; они продолжались и впоследствии, в Соединённых Штатах, во Франции, и надо сказать, что это было очень волнующее и интересное явление. Мы восхищались этими людьми. Они же к нам относились иногда даже настороженно… В общем, по-разному; это зависело от людей. Но их настороженность была связана с тем, что они не были уверены, полностью ли мы свободны от советского мышления, от советских стереотипов. Но с нами-то было всё в порядке; мы с Машей, ещё живя в Союзе, были совершенно свободны от штампов советской идеологии. Некоторые истории из жизни белой эмиграции задели нас за живое. Раевский, например, рассказывал такой случай: будучи ещё молодым, он вместе со своими соотечественниками, тоже молодыми эмигрантами, сидел в каком-то парижском кафе. Уже собираясь уходить, они зашли в туалет, и там Раевский увидел пожилую женщину, моющую пол. Раевский подошёл к ней и поцеловал ей руку. Молодые люди из его компании были чрезвычайно удивлены: «Ну, знаете ли… вы… это уж слишком. Ваш жест слишком экстравагантен», на что Раевский ответил: «А вы знаете, кто она? Это графиня такая-то».
Проведя полгода в Вене, мы в неё влюбились. Влюбились в её тишину, в её уют, в её ауру XIX столетия… Но так или иначе, пора было в путь, и, вообще говоря, нам всё-таки хотелось жить жизнью не XIX, а XX века – этими бурями, этим безумием его; мы жаждали окунуться в сугубо современный ритм жизни. Это гарантированно можно было сделать в Соединённых Штатах, но, кроме того, и в Европе – единственно, только в центральной, например, в Германии или во Франции. Однако наш путь лежал в мировой финансовый центр – Нью-Йорк.
Америка
Зимой 1974-го, буквально накануне Нового года, мы, пройдя все необходимые проверки, на огромном самолёте вылетели в Соединённые Штаты Америки. Полёт продолжался часов девять; он был довольно нудный, утомительный. Настроение у нас с Машей было неплохое, но чувствовалось какое-то напряжение. Мне запомнилась картина: по просторному салону авиалайнера мимо нас туда-сюда ходил американский пастор. Это был толстый весёлый мужик с крайне светскими ухватками. Он непрестанно улыбался, и, проходя мимо сидящих, хлопал всех по плечу и при этом хохотал. Хлопок достался и мне. Маша, помню, возмутилась чрезмерно весёлым настроением этого духовного лица. В глазках пастора играл задорный огонёк. А огромный самолёт летел через океан. Тут мне вспомнилось одно пророчество. Это было, если не ошибаюсь, пророчество из Индии, написанное на санскрите задолго до Рождества Христова. Оно гласило, что придёт время, когда люди будут летать на железных птицах, но дела их будут злы, и они отойдут от веры. Я подумал, что это пророчество попало в точку, особенно если иметь в виду ситуацию современного мира.
Хоть и нудно, но скоро прошли эти девять часов, и наш самолёт приземлился в Соединённых Штатах Америки. Лимонов прибыл туда, в Нью-Йорк, почти в одно время с нами. Кроме нас с Машей и Лимонова, в Америке оказался также замечательный поэт Генрих Худяков, который был лично знаком с Пастернаком. Пастернак одобрил и благословил его талант, но советский идеологический идиотизм мешал ему публиковать свои отнюдь не политические стихи. Худяков оказался в эмиграции совершенным отшельником. Он всегда был один.
Кроме того, в нашей компании диссидентов был упомянутый Вагрич Бахчанян, остроумный журналист и бывший сотрудник «Литературной газеты», с женой, и ещё куда-то в сторону, в Вашингтон, занесло писателя Аркадия Ровнера, тоже с супругой. Все мы попали «под крышу» Толстовского фонда, который должен был содержать нас, пока мы не найдём работу, и которым в то время заведовала Александра Толстая, дочь великого гения.
Мы, диссиденты, конечно, объединились, потому что знали друг друга до эмиграции; я имею в виду Лимонова, Бахчаняна, Худякова, Леночку, которая была неплохой поэтессой. Нас с Машей, как и всех, разместили в гостинице. Мы сразу решили прогуляться, познакомиться с городом.
Впечатление от Нью-Йорка было апокалиптическое, но в меру. Впечатление усилилось дикими контрастами – с одной стороны, богатые районы, с красивейшими небоскрёбами, но стоило оказаться в соседнем квартале, и сразу перед глазами вставали тёмные, запущенные улочки.
По пути назад, к отелю, мы вдруг увидели сумасшедших. То, что они сумасшедшие, мы узнали потом. Они стояли в застывших позах, растянувшись в цепочку, одетые в какие-то полухалаты, что-то вроде мешков, и неподвижно смотрели вперёд. Мне был непонятен их взгляд, направленный в пустоту. Вид у них был довольно жуткий… А вокруг из канализационных люков поднимался пар, и это добавляло призрачности и тягостной фантастичности окружающему. Это впечатляло.
Придя в номер, мы включили телевизор и сразу попали на мастерски сделанный фильм о мертвецах. Актёры были замечательные – они настолько вжились в роль мертвецов, что сами стали мертвецами. Это даже пугало, и Маша довольно эмоционально отреагировала на этот фильм – она потребовала даже выключить телевизор, когда все эти товарищи с кладбища направились к живым людям. Таким образом, при первой встрече Америка сразу предъявила нам свой главный козырь – кино.
В Америке сразу завертелась жизнь, которая была наполнена надеждами и огромными опасениями, потому что нам необходимо было искать работу, как-то устраиваться. Наши первые дни здесь прошли под знаком взбудораженности. Когда мы выходили на улицы Нью-Йорка, у нас возникало ощущение, что мы находимся в диком лесу – это очень будировало инстинкт самосохранения: ты попал в этот мир, и только от тебя зависят твои жизнь и смерть. Свобода джунглей, одним словом. Это было совершенно поразительное ощущение, особенно для неподготовленного человека, хотя мы уже были предупреждены о некоторых особенностях американской жизни. Дело в том, что буквально накануне у нас была встреча с сотрудником Толстовского фонда. Несмотря на то, что он говорил по-русски, он был американцем, и он предупредил нас, что в Америке каждый сам за себя.
– That’s your business, – сказал он. – Это свободная страна. Мы были несколько шокированы, а этот человек добавил:
– Я поздравляю вас с тем, что вы выбрали свободу.
Ну, что ж, свобода так свобода. Когда мы после этого разговора вышли на улицу, эта свобода ощущалась как если не демоническое, то, по крайней мере, биологическое напряжение. Просто вот ты попал сюда, и ты должен победить – в смысле выжить. Повсюду была реклама, которая орала: «Наслаждайся, наслаждайся, наслаждайся!» Около каждого ерундового заведения, полупивной, полу ещё Бог знает чего, сверкали эти слова. Потом мы вышли на Бродвей, где с одной стороны была цепь порнографических кинотеатров, а с другой – цепь кинотеатров ужасов. Мы с Машей выбрали ужасы, но эти ужасы были, надо сказать, дебильные, в отличие от фильма, увиденного нами по телевидению. Они были очень искусственные, хотя и физиологически отвратительные. Мы ушли.
Итак, началась наша американская жизнь. Эдик Лимонов довольно активно взялся за нашу литературную реализацию, но проблема была в том, что в Америке о нас никто не слышал, даже о Лимонове, хотя он был более активен. Конечно, профессора славистики знали о нас, но… В общем, мы оказались в мире, который надо было завоёвывать.
Начали мы с того (мы – это я, Лимонов, Леночка, Худяков и Бахчинян), что составили литературную декларацию, что-де мы добровольные изгнанники из Советского Союза по причине отсутствия свободы творчества, после чего разослали по американским издательствам свои произведения. Это был очень сложный процесс. Наряду с этим я предложил одному очень хорошему издательству роман «Шатуны». И реакция на это произведение была совершенно для меня неожиданной. Нам передали внутреннюю рецензию (у меня сохранилась копия), в которой говорилось, что, мол, нет никаких сомнений в исключительности таланта Мамлеева, но мир не готов к этой книге. Такова была основная идея. Раскрывая её, автор рецензии писал, что эта книга в данное время не может быть опубликована, потому что она окажет тягостное впечатление на американскую интеллигенцию именно в психологическом ключе – совсем не нужно показывать, что современный человек попал в некий жуткий лабиринт, из которого не находится выход. Кроме того, в «Шатунах» не было никакой социальщины и антисоветчины, что тоже было не в их пользу, потому что, конечно, политический аспект всегда был на первом месте – от нас хотели, чтобы мы ругали свою родину на чём свет стоит, причём не только политический строй, но и страну в целом; это было самое желательное. Этот отказ меня обрадовал по двум причинам: а) признавали исключительность моего таланта и б) признавали, что мир не готов к такой книге. Заключение редактора было даже такое: «Я не хотел бы жить в мире, который был бы готов к этой книге». Вот такие приятные новости.
Между тем наша декларация застряла; мы везде получали от ворот поворот, и в итоге оказались в некоем вакууме – шансы, что нас опубликуют на английском языке, сводились к нулю. Возникал вопрос: что делать? Толстовский фонд мог «содержать» нас самое большее – год. Дальше два выхода: первый – найти работу, второй – оказаться на дне, среди тех сумасшедших. Это означало получать велфер – пособие не то что для безработных, а для людей, которые по тем или иным причинам не имеют возможности работать (для американца, с психологической точки зрения, это был конец). Размер этого пособия был достаточным, чтобы жить, но, конечно, это была бы катастрофа. Хотя многие устраивались таким образом и особо не горевали, потому что русский, как дух, «веет, где хочет». Главное для него то, чем наполнена его жизнь, а не то, сколько он получает. И тем не менее нам было очень тревожно, потому что оказаться вообще вне социума – это та ещё эмиграция. Утешением и примером для нас была великая белая эмиграция, представители которой часто оказывались в крайне тяжёлом положении, но мужественно переносили трудности и находили выход.