Воспоминания — страница 29 из 43

Я, конечно, был поражён этим совершенно фантастическим соскальзыванием из европейской и вообще мировой духовной культуры в абсолютно скучный и бессмысленный прагматизм. Само мышление становилось другим, оно мельчало, сужалось, усыхало… Ясно было, что дух старой Европы давно покинул нас… Зато эти студенты прекрасно разбирались в психологии…

Отцы-иезуиты отлично секли современную ситуацию и принимали её как данность. Всё, что было можно делать для католической религии согласно уставу их ордена, они делали. Я опасался нападок на православие, но ничуть не бывало. Отцы оказались очень хорошими, тактичными и умными людьми; они просто изучали атмосферу русской культуры, силясь понять, что такое русская душа. Я, надо сказать, привлекал их внимание именно в этом ключе. Однажды кто-то из них даже сказал мне про меня, что я очень русский человек и потому представляю для них интерес.

В общем, всё шло довольно гладко. Как-то раз в Медон приехал один замечательный молодой француз, разумеется, католик. Но казалось, что он вышел из каких-то очень древних времён католичества. Мы познакомились с этим уникальным человеком, и некоторое время спустя Маша обратилась к нему с просьбой помочь ей в изучении французского языка. Он с радостью согласился давать ей уроки, но тут же объявил, что французский-де надо начинать изучать с Пьера де Ронсара, поэта дальних веков. А это, фактически, старофранцузский язык. Причём заявлено это было с таким вдохновением, что вновь словно пронёсся дух древнего католичества. Это было совершенно не в духе времени… В общем, передо мной было чудо света – не прагматичный человек… А ещё Медон был отмечен царём Пётром Великим. Он останавливался здесь, в замке, может быть, на день-другой, по каким-то своим делам.

Участие в нашей жизни Владимира Максимова и Ирины Иловайской было трудно переоценить. Кроме того, что у нас была крыша над головой, наша жизнь текла в очень благоприятном ритме. Атмосфера «Русской мысли», где работала Маша, была совершенно особой – это был самый значительный печатный орган эмигрантской России в Европе. В своё время газетой руководила княгиня Шаховская. Иловайской было, конечно, нелегко выступать в роли главного редактора, поскольку большая часть эмигрантской прессы находилась под плитой американской идеологии, и можно себе представить, каково было русскому человеку дворянского происхождения нести это бремя. Здесь, как и в Штатах, от эмигрантов требовалось не только отрицательное отношение к коммунистической идее и Советскому Союзу, но и к России как таковой. Дух русофобии неизбежно и неотвратимо просачивался сюда.

В целом же атмосфера «Русской мысли» была не без интриг, но благоприятной. Маша трудилась там корректором. Было огромное количество статей на тему эмигрантской и русской культуры вообще, так что без дела сидеть не приходилось.

Как-то у нас с Иловайской зашёл разговор о политике, хотя она не очень любила затрагивать эту тему. Я высказался в таком духе, что ни коммунизм, ни капитализм меня, по большому счёту, не вдохновляют, и нужно найти третий путь. Она улыбнулась, развела руками и сказала:

– Юра, вся проблема в том, что третьего пути нет, есть только эти два.

Между тем шла весна 1983 года. Мы с Машей по-прежнему были нелегалами, и главной проблемой оставалось получить право официально жить во Франции. Казалось, что это подвешенное состояние никогда не закончится, и вдруг свершилось… И, конечно (как, впрочем, и всегда), не обошлось без литературы, и в данном случае – без французского ПЕН-клуба. Дело в том, что Рене Тавернье наконец прочитал «Шатунов». Он заявил, что это исключительный роман и добавил:

– Такой писатель должен жить здесь, в центре европейской культуры.

Затем он написал письмо Жаку Лангу, министру культуры Франции на тот момент, в котором сообщил, что я – писатель с большой буквы, а коль скоро так, то я просто обязан жить в Париже. Никаких мытарств, никаких поисков работы и томительных блужданий во тьме, ожидания у моря погоды. Жить в Париже в самом истинном смысле этого слова!

Это обстоятельство повернуло ситуацию на сто восемьдесят градусов – из нелегалов мы превратились в полноправных жителей Франции, причём у меня был ещё статус писателя с большой буквы… Это ознаменовало начало совершенно новой, уже в строгом смысле парижской жизни. Мы с содроганиями вспоминали период времени, предшествующий этому повороту… Эта нескончаемая тревога. Очарование Парижа – и тем сильнее нас мучило это подвешенное состояние. Но, как и в случае с Корнельским университетом, всё решила литература, и это обстоятельство говорит само за себя.

Между тем начались пышные и шикарные встречи международного французского ПЕН-клуба с другими ПЕН-клубами, прежде всего, британским, и первая такая встреча, с роскошным обедом, состоялась в ресторане на Эйфелевой башне. Именно там проходили торжества ПЕН-клубовского характера, и туда слетались писатели со всего мира. Мы с Машей любили эти торжества.

Благодаря этому сдвигу мы, разумеется, сразу решили покончить со всем американским, я имею в виду разные мелкие дела, связанные с продажей коттеджа, с работами и прочее. Другого пути сделать это, кроме как отправиться в США, не было, и мы начали собираться в дорогу. Это было в начале 1984 года.

* * *

Невероятно радостно, легко и тепло стало у нас на душе, когда мы увидели нашего старого друга Джима Макконки, его жену и сыновей. Вот вам, пожалуйста, – цивилизация может быть чуждой, а люди – наоборот, такими удивительно близкими. Рады мы были видеть и профессора Эзергайлиса, и, конечно, Джорджа Гибиана и тех милых девочек, с которыми Маша работала в библиотеке.

Мы потихоньку собирались, делали всё что нужно, и, конечно, нами владели воспоминания об этой всё-таки удивительной жизни в Америке. Здесь мы познакомились с целой цивилизацией, с разными её слоями, в том числе и с теми, которые были этой цивилизацией недовольны.

Мы повидались с Ириной Антимоновой; Тони Дамиани был болен, но он закончил книгу, касающуюся природы Абсолюта, и она увидела свет. Ирина говорила, что Тони чувствовал, а может, и знал, что для него настало время ухода в другое состояние, к которому он стремился здесь, в этой жизни. Тут мне вспомнилось, как однажды, под вечер, мы с ним сидели в каком-то уютном кафе и говорили на наши темы, и он поднял взгляд в окно, за которым по улице шли обычные люди, и как-то горестно сказал:

– Они обречены.

Это-то ясно. Но я возразил, что потерян только этот шанс, но он может повториться совершенно в другой ситуации, поскольку мир, если не бесконечен, то огромен как в смысле времени, так и в смысле пространства. Сидя с Тони в этом кафе, я с какой-то мимолётной горечью понял, что он был человеком абсолютно традиционалистского направления; он всегда поступал согласно традиции – традиции адвайта-веданты – великой индийской традиции, как метафизической, так и философской… Но в нём не чувствовалось ни одного движения, в котором он попытался бы пойти куда-то дальше, в некую запредельность. Но ведь Бог бесконечен, по крайней мере, в том смысле, в каком говорил Рене Генон. И от человека, каких бы он ни достиг высот, всегда что-то будет скрыто, всегда будет тайна… Однако отдадим должное традиционализму – сила его бесспорна, он проверен тысячелетиями и ведёт к тому, без чего абсолютно ничего невозможно сделать – к освобождению, к духовной реализации, что обеспечивает вечную жизнь. А там видно будет.

Ещё некоторые воспоминания владели мной, пока мы завершали свой американский путь. Вспоминал я этот бушующий Нью-Йорк, все эти страсти, людей, которых мы там повстречали, не говоря о тех, которых мы знали по России, наших русских друзей, приятелей, знакомых… В общем, мы обернулись меньше чем за месяц и перевезли всё необходимое в Париж. Книги отправили морским путём. И на этом, собственно, закончилась наша Америка. Когда мы вновь оказались в Медоне, Маша просто вся светилась. Она вновь стояла на французской земле, смотрела на этот замок, на всю эту окружающую красоту, но уже другими глазами – это было уже не то отчуждающе-тревожное очарование. Теперь она понимала, что это всё – её… Обычно она этого не любила, а сейчас вдруг изъявила желание пообедать в общей столовой, вместе со всеми, со студентами и преподавателями. Для Маши был очень важен момент красоты. Так уж была устроена её душа – красота ей была необходима как воздух. А красота в Париже была.

Итак, начиная с 1984 года мы окончательно обосновались в Европе, и стартовала нормальная французская жизнь без всяких метаний. К 1985 году мы перебрались в квартирку в Париже, недалеко от центра, и всё несколько оживилось. Параллельно я читал лекции в Медоне, а круг наших знакомств неуклонно расширялся. Он был необычайно многообразен – ведь Париж был центром интеллектуальной русской эмиграции, и здесь ещё витал дух первой её волны.

Одной из встреч, благодаря которой мы погрузились в жизнь первой эмиграции, была встреча с Рене Гера, известным человеком во Франции, который преподавал русский язык и литературу в знаменитом институте восточных цивилизаций в Париже. С французской точки зрения, Россия относится не к Западу, а к Востоку, и мы изучались в этом институте наряду с китайской, индийской, арабской и другими восточными цивилизациями. Гера сразу пригласил нас к себе домой – он почувствовал, что я по духу своему не антисоветский, а внесоветский человек. Разница налицо. Он почувствовал, что я сродни той белой эмиграции, с представителями которой он общался на протяжении всей своей жизни. Этот человек был настоящим фанатом белой эмиграции, фанатом старой России и её культуры, и он много сделал для её сохранения. Он был коллекционером, и у него дома хранились бесценные рукописи Бердяева и лучших писателей эмиграции, а также картины парижской волны прославленных русских эмигрантских художников. В общем, его жилище представляло собой живой музей русской культуры, потому что первая эмиграция унесла русскую культуру во Францию. Ведь многие из этих имён, включая Бунина, не говоря уж о Мережковском, были запрещены в Советском Союзе.