Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле — страница 126 из 156

Антуану Рабле принадлежала также в Сейийском приходе, в доброй миле от Шинона, напротив Рош-Клермо, мыза Девиньера, от которой происходит один из его титулов. Земельный участок при усадьбе был засажен так называемым «сосняком». «Сосняк» — это черный мелкий виноград, гроздья которого напоминают сосновые шишки. Сказать, что девиньерский виноград был восхитителен, — значит, еще ничего не сказать. Послушайте лучше речь, которую, растянувшись на густой траве, произнес в Соле некий пьяница, местный уроженец, в то самое время, когда появлялся на свет Гаргантюа: «О лакрима кристи! Это из Девиньеры! Славное белое винцо! Бархат, да и только, честное слово! Ах, что за вино! Корноухое, чисто сработанное, из лучшей шерсти!» «Сработанное из лучшей шерсти!» — наш пьянчуга пользуется выражением одного из персонажей фарса о Патлене[493] — торговца сукном, расхваливающего свой товар. В слове же «корноухое» содержится намек на обычай шинонцев разливать хорошее вино по кувшинам «с одним ухом», иначе говоря — с одной ручкой. Знатоки утверждают, что, при всей своей доброкачественности, местное вино было вино простое, мужицкое и что рядить его в столь пышные одежды нет никаких оснований. Но мы не станем их слушать. Лучше поверим на слово солейскому пьянчуге. Раблезианцам не пристало сомневаться в качестве девиньерского вина.

Супруга Антуана Рабле, из семьи Дюзуль, подарив ему уже троих детей, Антуана, Жаме и Франсуазу, примерно в 1495 году произвела на свет последнего своего ребенка, Франсуа, и вот ему-то и суждено было сравняться в познаниях с ученейшими людьми своего века и рассказать самые забавные и самые поучительные истории, какие когда-либо рассказывались на свете. Полагают, что Франсуа родился не в Шиноне, а в Девиньере, о которой у него навсегда сохранились столь приятные воспоминания, что мы и сейчас еще из боязни прогневать дух кого-нибудь из его веселых предков не осмеливаемся умалять достоинства местных виноградников.

В возрасте от трех до пяти лет он проводил время, как все дети в том краю: «… а именно: пил, ел и спал; ел, спал и пил; спал, пил и ел. Вечно валялся в грязи, пачкал нос, мазал лицо, стаптывал башмаки, ловил мух и с увлечением гонялся за мотыльками… Шлепал по всем лужам… Отцовы щенки лакали из его миски». Это я вам рассказываю о детстве Гаргантюа. Смею вас уверить, что такое же детство было и у Франсуа Рабле.

Лет десяти Франсуа был отправлен в расположенное неподалеку от Девиньеры местечко Сейи: там находилось аббатство, настоятелем которого полвека назад был некий Гильом Рабле и которое поддерживало отношения с семьей малолетнего Франсуа. Отправили ли его туда родители для того, чтобы он стал монахом, и желали ли они, чтобы их младший сын посвятил свою жизнь богу, — этого мы не знаем. Может быть даже, его мать умерла от родов, подобно Бадбек, которая, произведя на свет Пантагрюэля, тут же преставилась. Тем не менее мы не можем удержаться, чтобы не привести здесь той речи, что, уже в старости, произнес сейийский монашек о матерях, спешащих упрятать своих малышей в монастырь. «Я поражаюсь, — говорит он, — как это они еще носят их девять месяцев во чреве: ведь в своем доме они неспособны выносить их и терпеть дольше девяти, а чаще всего и семи лет, — они накидывают им поверх детского платья какую ни на есть рубашонку, срезают сколько-то там волосков с их макушек и, произнеся соответствующие молитвы, превращают их в птиц». Под птицами он разумеет монахов. И далее он объясняет, почему родители чаще всего отдают детей в монастырь. Дело в том, что человек, принявший постриг, умирает для остального мира и теряет права наследия. «И вот, — продолжает Рабле, — когда в каком-нибудь знатном доме народится слишком много детей, все равно — мужеского или женского пола, — так что если бы каждый из них получил свою долю наследства, как того хочет разум, требует природа и велит господь бог, то дом был бы разорен, — родители сбывают их с рук, и из них выходят клирцы». Слово «клирец» Рабле выдумал, но смысл его ясен.

В Сейи Франсуа Рабле познакомился, как говорят, с молодым послушником Бюинаром, который поразил его своей честностью и прямодушием, твердостью характера и мощными кулаками и которого он впоследствии, — разумеется, многое прибавив от себя, — вывел в своей книге под именем брата Жана Зубодробителя. Если верно, что брат Бюинар ненавидел живопись, то это можно объяснить его исключительной неразвитостью или тем, что он судил о ней понаслышке, основываясь на мнении противников.

По выходе из Сейи Франсуа был принят послушником в Бометскую обитель, построенную королем Ренэ[494]. Там он познакомился с юным отпрыском старинного туреньского рода Жофруа д'Этисаком, который в двадцать три года стал уже епископом Майезейским, и двумя братьями дю Белле, один из которых впоследствии сделался епископом, а другой — полководцем. На всех троих он произвел прекрасное впечатление и сумел расположить их в свою пользу.

Свое послушание Рабле окончил в Фонтене-ле-Конт, у францисканцев; в 1520 году он постригся. Среди прочих монахов, которые, как рассказывают, выполняли обет невежества[495] усерднее, чем все иные обеты, он один с жаром отдавался наукам, и если справедливо предположение, что, создавая много лет спустя образ любознательного человека, он имел в виду самого себя, то, следовательно, у нас не может быть сомнении, что в молодости он вел добродетельный, отнюдь не рассеянный, безупречный образ жизни. И мы, в самом деле, с радостью узнаём юного брата Франсуа на картине, написанной яркими и сочными красками, — картине, украшающей собою одну из глав третьей книги «Пантагрюэля»: «…взгляните на человека, прилежно что-либо изучающего: вы увидите, что все артерии его мозга натянуты как тетива… все естественные отправления у такого любознательного человека приостанавливаются, все внешние ощущения притупляются, — словом, у вас создается впечатление, что жизнь в нем замерла, что он находится в состоянии экстаза… Оттого-то хранит свою девственность Паллада, богиня мудрости и покровительница ученых. Оттого девственны Музы, оттого же вечно невинны Хариты. И, помнится мне, я читал, что мать Купидона, Венера, допытывалась у него, отчего он не трогает Муз, и он ей ответил, что они до того прекрасны, до того чисты, до того честны, до того целомудренны и так всегда заняты: одна — над небесными светилами наблюдениями, другая — всевозможными вычислениями, третья — геометрических тел измерениями, четвертая — риторическими украшениями, пятая — поэтическими своими творениями, шестая — музыкальными упражнениями, что, когда он к ним приближается, то, стыдясь и боясь их обидеть, он опускает свой лук, закрывает колчан и гасит факел, а потом снимает с глаз повязку, чтобы получше рассмотреть их лица, и слушает их приятное пение и стихи. И получает он от этого величайшее наслаждение и так бывает порой очарован их красотою и прелестью, что засыпает под музыку, а не то чтобы на них нападать или же отвлекать от занятий» (III, XXXI).

В Фонтене-ле-Конт Рабле охватила та неутолимая жажда знаний, какою томились тогда все самые пытливые умы и благороднейшие сердца. Мощный ветер, проносившийся в ту пору над миром, теплые веяния весны человеческого разума коснулись и его чела.

Античный гений воскресил человечество. Первой восстала от сна Италия и устремилась к знанию и красоте. В отечестве Данте и Петрарки античная мудрость не могла погибнуть окончательно. Необычайное происшествие, о котором рассказывает папский летописец Стефано Инфессура, есть как бы символ этого пробуждения.

Это было 18 апреля 1485 года. В столице Италии прошел слух, что ломбардские рабочие, производя раскопки вдоль Аппиевой дороги, нашли римский саркофаг, на котором по белому мрамору было выгравировано: «Юлия дочь Клавдия». Когда подняли крышку, то увидели девушку лет пятнадцати — шестнадцати, сохранившую благодаря каким-то неведомым мазям или волшебным чарам всю ослепительную свежесть своей красоты. Длинные светлые волосы рассыпались по ее белоснежным плечам, и сквозь сон она улыбалась. Римские воины в порыве восторга отнесли мраморное ложе Юлии в Капитолий, и сейчас же туда длинной вереницей потянулся весь город, чтобы взглянуть на несказанную красоту этой девушки[496]. Люди созерцали ее молча и долго, ибо, по словам летописцев, она была несравненно прекрасней всех живших в то время женщин. Наконец папа Иннокентий заметил то неописуемое волнение, какое вызывало в народе это зрелище; боясь, как бы радующее взор тело девушки не пробудило нечестивый языческий культ, он велел ночью похитить его и тайно похоронить. Но римский народ навсегда сохранил воспоминание об античной красоте, прошедшей перед его глазами.

Вот что такое итальянское и всеевропейское Возрождение. Это — вновь обретенный дух античности, это — воскрешенная античная словесность и науки. И как животворны, как жизнеспособны греческие и римские шедевры! Они восстают из тлена, и человеческая мысль мгновенно разрывает их саваны. Из этих раскиданных по всему свету обломков, пролежавших под спудом более тысячи лет, вдруг выбивается вечный источник обновления. Умы, вскормленные схоластикой, приспособленные для усвоения узкого круга школьных истин, в общении с древними обретают освобождающее начало. Над этим стоит призадуматься! В греческих и латинских фрагментах, извлеченных из монастырского мрака, оживали две великие цивилизации, управляемые мудрыми законами, защищаемые гражданскими доблестями, превозносимые ораторским красноречием, украшаемые искусствами и поэзией. Постараемся глубже понять, постараемся понять до конца воскресение человечества, погибавшего от варварства, невежества и страха. Греческий гений сам по себе обладал способностью избавлять и спасать, но довершили раскрепощение человеческих душ те усилия, которые затрачивались для того, чтобы воспринять его. Идеи Платона и Цицерона были, без сомнения, благотворны; работа и дисциплина ума, старавшегося воспринять их, были еще благотворнее. Люди осмелились наконец мыслить! Полагая, что учатся мыслить у древних, они начинали мыслить по-своему. Вот что такое Возрождение.