Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле — страница 88 из 156

— Изабелла bella donna[344], короче говоря, Изабелла-донна.

Остроты Мурона не всегда бывали удачны.

Вечером, когда мы с Фонтанэ, с ранцами под мышкой, как обычно возвращались вместе домой по улицам Шерш-Миди и Святых отцов, я не мог удержаться и заговорил с ним на единственную тему, которая меня занимала. Зная насмешливый нрав приятеля, я опасался, что он будет издеваться над моей восторженностью. Но Фонтанэ, напротив, слушал меня с серьезным видом и своим молчанием как бы поощрял меня излить ему всю душу. Найдя так неожиданно родственную натуру, способную меня понять, я с жаром описал своему дорогому однокашнику, в какой трепет привела меня Маргарита Шотландская, вся белая в бледных лучах луны.

Фонтанэ мрачно взглянул на меня и сказал:

— Берегись, Нозьер, берегись: женщины коварны.

И прибавил с неожиданной горячностью:

— Если ты любил женщину, гулял с нею по мшистым лесным полянам, вплетал в ее кудри цветы шиповника, слушал ее клятвы под сенью липы и вдруг узнал, что эта женщина неверна, — поверь мне, это ужасно! Жизнь теряет всякий смысл, не стоит дальше жить, ты всего лишь тень и труп.

Слова эти, конечно, не вполне соответствовали моим чувствам, но они дышали любовью, и мы, чередуясь, вторили друг другу, как сицилийские пастухи[345]. Это доставляло мне большое удовольствие, смешанное с некоторым удивлением.

Никогда до этого дня я не слышал от Фонтанэ о коварстве женщин, и никогда еще он не говорил с таким жаром. Обычно он проявлял в беседе ум деловой и практический, и я восхищался им больше всего как будущим государственным мужем. Но на этот раз Фонтанэ не думал об общественных делах. Весь поглощенный роковой страстью, он выкрикивал свирепые угрозы.

— Ах! как хотел бы я вкусить сладость мести! — восклицал он.

— Я хотел бы увидеть ее еще хоть на миг, — говорил я, вздыхая, — следить за ней украдкой, когда она пройдет мимо.

Фонтанэ шептал имя Мадлены и, казалось, испытывал невыразимые муки.

— Кто такая Мадлена, — спросил я растроганно, — где ты с ней встретился?

Фонтанэ ответил с важностью:

— Мадлена — героиня романа, где описана подлинная история. Я прочел эту книжку в воскресенье в Люксембургском саду, на скамейке перед статуей Велледы[346]. Роман называется «Под липами». Его необходимо прочесть, чтобы понять всю глубину страстей. Я тебе принесу.

Дни шли за днями, а я не мог забыть Изабеллы; мне хотелось узнать, в каком дворце она обитает, в каком саду гуляет среди цветов. Но я не знал никого, кто ответил бы мне на это. У меня не было связей с театральным миром. Не имея ее адреса, я мысленно выбрал ей жилище по своему вкусу — замок XV века, украшенный и обставленный с восточной роскошью.

В один из четвергов я встретил на улице Турнон нашего соседа Менажа[347], возвращавшегося из Люксембургского музея, где он копировал ради заработка «Призыв осужденных»[348], большую сентиментальную картину, по его словам, омерзительную. Он сетовал на упадок искусства, громил обывателей, заклятых врагов таланта, долго поносил худосочную живопись Ари Шеффера[349] и, кипя от ненависти и отвращения к нашему гнусному времени, изрыгал проклятия на мещанскую поэзию, прозу и драматургию. При помощи хитрости и терпения мне удалось навести разговор на театр, и я спросил, как бы между прочим, не знает ли он мадемуазель Изабеллу Констан.

— Аа! Малютка Констан? — воскликнул он, сразу расплываясь в улыбке. — Это дочка Констана, парикмахера с улицы Вавен; смотри, вон видна голубая стена его лавочки и над дверью золотой шар, с которого свисает конский хвост. На антресолях, в клетке, подвешенной к окну, распевают канарейки малютки Констан, такие же хорошенькие, такие милые щебетуньи, как она сама… А вот кого стоит посмотреть — это мамашу Констан, ее шляпку с маками, букли, привязанные к ушам красными тесемками, банты, желтую шаль и кошелку! Она не отпускает дочку ни на шаг, провожает ее в театр, заставляет глотать сырые яйца, чтобы смягчить голос, усаживается в артистической уборной, принимает газетчиков и воздыхателей, болтает с капельдинершами о прелестях Изабеллы, о прописанных ей микстурах и притираньях, а потом увозит девочку домой на последней омнибусе… Если ты хочешь повидать малютку Констан, это нетрудно. Каждый понедельник, аккуратно, папаша Констан моет ей голову хинным мылом, а к четырем часам, если погода хорошая, ведет ее в Люксембургский сад, усаживает на складной стул и, поместившись рядом, покуривает трубку, пока волосы инфанты сохнут на солнышке…


X. Недолговечная дружба


На большой перемене мы с Муроном и Фонтанэ, возрождая школу перипатетиков[350], прогуливались по двору взад и вперед, рассуждая о всевозможных предметах, познаваемых и непознаваемых. И я нисколько не удивлю философов, если скажу, что чем сложнее была проблема, тем легче мы ее разрешали.

Мы не ведали никаких трудностей в метафизических понятиях и без малейших усилий выносили суждения относительно времени и пространства, духа и материи, конечного и бесконечного. Пожалуй, я несколько больше других затруднялся в разрешении сложных вопросов, которые ставят перед нами подобные темы, и потому Фонтанэ склонен был сомневаться в моих умственных способностях.

Мы часто рассуждали о выборе профессии, и чем дольше мы учились, тем серьезнее этот вопрос привлекал наше внимание. Чувствуя, что он унаследовал болезнь, которая так рано свела в могилу его отца, Мурон, чтобы обмануть себя, строил одни планы за другими. Врожденная склонность к лингвистике влекла его к кропотливым, усидчивым занятиям в высшей школе; однако, боясь, что кабинетная профессия повредит его здоровью, он готовился стать моряком. Его интересовала также энтомология, и он просто поражал нас глубокими познаниями в области жизни и нравов муравьев.

У Фонтанэ было меньше колебаний в выборе карьеры. Он мечтал выступать в суде и намеревался вступить в адвокатское сословие, как только достигнет совершеннолетия. Мечтая стать вторым Берье[351], наш красноречивый приятель уже теперь выискивал какой-нибудь проигранный процесс, чтобы взять на себя защиту. Он говорил, что, только выступая на стороне побежденных, можно показать величие души.

Я же, не чувствуя в себе никакого призвания, заранее мирился с самой скромной деятельностью и в соответствии со своей заурядной натурой готовился к судьбе серой посредственности. Однако посредственность в жизни не распространялась на идеи; я стремился все видеть, все знать, все испытать, вместить в себе целый мир, — мечта, которой так и не суждено было вполне осуществиться.

К нам часто присоединялся Шазаль. Презирая его за неотесанный ум, мы отдавали должное его простой, грубоватой доброте. Хотя учителя и товарищи беспощадно насмехались над ним за старомодную речь, провинциальный выговор, невежество в искусстве и литературе и за непогрешимый здравый смысл, хотя его частенько колотили, несмотря на физическую силу, которой он не злоупотреблял, — Шазаль, веселый от природы, неизменно сохранял спокойствие, самообладание и ясное благодушие. Шазаль любил только деревню; происходя из семьи крупных землевладельцев, он собирался извлекать доходы из фамильных имений. Я любил деревню не меньше его, но совсем по-другому. Он любил землю как трудолюбивый, рачительный крестьянин. Он искал в ней труда и барышей. Я же стремился к природе, чтобы вкусить на ее лоне сладостную негу, которой она облекает смерть. Я стремился овладеть ее губительной красотой. Как мало мы меняемся! Теперь, когда я пишу эти строки, меня объемлет тот же трепет, что и в отрочестве.

Я знал, что способен на дружбу, и испытывал пылкую дружбу к Мурону. После долгой неприязни мое чувство к нему вспыхнуло с бурной силой и благодаря обаянию Мурона перешло в глубокую привязанность. Меня привлекал его ясный, отточенный ум, его мягкий и вместе с тем сильный характер. Единственным, что угрожало нашему доброму согласию, была моя склонность к преувеличению, которая нередко вредила самым лучшим моим побуждениям. Я так долго отвергал Мурона, что теперь, из раскаянья, восхищался им с неумеренной горячностью, утомительной как для него, так и для меня. Это оскорбляло не только его скромность, но и чувство меры, составлявшее самую сущность его ума и характера.

Я не подозревал, что люблю Шазаля, хотя этому трудно поверить: стоило мне увидеть и услышать его, как я весь сиял от радости. Я угадывал грубоватую красоту его души, ценил его сочный деревенский язык. Но рабски подчиняясь общепринятому мнению о нем как о тупице, я имел глупость приписывать самому себе все остроумие его забавных шуток. Вдобавок от него исходил крепкий запах пота, а я бы предпочел, чтобы он благоухал фиалками.

Что касается Фонтанэ, то я знал его очень давно и уже не доискивался причин нашей старой дружбы, считая ее навеки нерушимой. Меня восхищал его изобретательный ум, а ему доставляла еще большее удовольствие моя доверчивая простота, поэтому связывавшие нас узы с каждым днем становились все крепче. Фонтанэ, профилем напоминавший лисицу, походил на нее и нравом. И не будь у него пристрастия к надувательству и постоянного зуда околпачивать ближнего, он, вероятно, выбрал бы товарища, менее простодушного, чем я.

Кроме нас, в школе перипатетиков подвизался еще Совиньи, маленький, как карлик, но гордый, как индюк; он собирался служить во флоте и потому упорно не желал учить географию, ссылаясь на то, что отлично изучит ее во время кругосветных путешествий; примыкал к нам и Максим Дени, сочинивший латинскую поэму, вольное подражание Овидию, на тему о превращении г-на Мезанжа в птицу. Для тех, кто этого не знает, необходимо пояснить, что нашего учителя математики, г-на Мезанжа, судьба наградила в бренной земной жизни огромным, тучным, неповоротливым туловищем, под тяжестью которого он изнемогал. Эта бесформенная громада вечно обливалась потом, и от нее исходил теплый пар, весьма