привлекательный для мух. Между тем безрассудная природа наделила его чудовищный торс коротенькими ручками, так что г-ну Мезанжу стоило большого труда отгонять мошек, которые тучами слетались на его потный череп.
Объясняя нам общие свойства чисел, он с завистью смотрел в окно на птичек, клевавших крошки хлеба во дворе. Поэтому Максим Дени воспевал метаморфозу толстого учителя в истребителя пчел — в синицу, имя которой он носил[352], во вполне благожелательном духе. Из этой поэмы я запомнил всего лишь один стих, классическое изящество которого нельзя не оценить:
Versicolorque merops, apibus cortissima fessis Pernicies…[353]
Так, прогуливаясь под бдительным оком надзирателя Пелисье, мы делились мыслями, то шутливыми, то возвышенными. Но вскоре я отошел от этого содружества избранных умов, внезапно захваченный новой привязанностью, которой предался с необычайным жаром. Началось это с самого незначительного обстоятельства. Отец мой, случайно обнаружив, что я не способен решить геометрическую задачу, не представляющую никакой особенной сложности, приписал мою беспомощность незнанию самых основ математической науки, в которой все истины логически вытекают одна из другой. Чтобы помочь беде, отец попросил г-на Мезанжа давать мне добавочные уроки по геометрии. Г-н Мезанж согласился и два раза в неделю, от половины пятого до половины шестого, начал заниматься со мной и моим товарищем Тристаном Дерэ, которого я знал очень мало, хотя он уже полгода учился в одном классе со мной. Мы лишь изредка обменивались несколькими словами на уроках рисования, где он вел себя крайне невнимательно, между тем как я усердно копировал голову Эрсилии[354]. Дерэ был того же роста и того же возраста, что и я, но казался моложе. Прежде я не замечал черт его лица, хотя его свежие, точно накрашенные губы невольно привлекали внимание. У него были темно-русые волосы, местами золотистые и слегка вьющиеся, длинные ресницы, матовый цвет лица и оттопыренные уши. Он казался бы холодным и суровым, если бы не тонкая улыбка, обычно игравшая на его губах. Он грыз ногти до крови, что портило его руки. При его стройной фигуре с тонкой талией трудно было заметить его крепкие мускулы. Все его движения отличались изяществом, которого я, с детских лет привыкший к античной скульптуре, не мог не оценить. К тому же все признавали его превосходство в физических упражнениях, и среди нас он казался юным англичанином. В те времена школьная молодежь совсем не занималась спортом. О физическом воспитании никто не слыхал; только немногие посещали уроки гимнастики, которую преподавал нам капрал из пожарных. Мы презирали гимнастические снаряды, установленные на одном из школьных дворов. Однако некоторые игры, вроде горелок или лапты, давали возможность наиболее ловким из нас блеснуть своим искусством. Тут-то и отличался Дерэ, деля славу с Ла Бертельером. Я избегал атлетических игр, не имея к ним склонности и не надеясь добиться успеха, а потому Дерэ нисколько меня не интересовал. Но на первом же уроке геометрии, где мы оказались вместе, я сразу с ним подружился.
Сами по себе занятия по геометрии нельзя было признать удачными. Г-н Мезанж обучал одновременно и Дерэ, который готовился к экзаменам в Сен-Сирское военное училище, и такого новичка в геометрии, как я, не разбирающегося без посторонней помощи в самых простых вещах. Занятия происходили в одном из классов коллежа во время полдника; стараясь
В сплетении кругов представить шар себе
И разгадать пути докучных А плюс Б,
мы чертили фигуры на черной доске и закусывали хлебом и шоколадом вместе с крупинками мела, а в соседнем зале лауреат консерватории г-н Ренье обучал Ла Бертельера и Морло игре на скрипке, что сильна напоминало кошачий концерт; пронзительные звуки скрипки мгновенно погружали г-на Мезанжа в глубокий сон, и он начинал звонко храпеть. Охраняя покой учителя, Дерэ тихонько перекидывался со мною замечаниями, которые, сам не знаю почему, восхищали меня. Он говорил о своих галстуках, расхваливал их расцветку и покрой, хвастался успехами в верховой езде и высказывал надежду, что на каникулах мать подарит ему лошадь. Когда Дерэ находил, что урок слишком затянулся, он встряхивал пыльную тряпку над головой учителя, храпевшего с разинутым ртом, и тот просыпался в испуге, задыхаясь в меловом облаке.
Я мало что усвоил из геометрии на этих занятиях, зато вкусил радости дружбы. Мне было необычайно приятно видеть Дерэ, болтать и смеяться вместе с ним. С этих пор я искал его общества и принимал участие в его играх. Когда вошли в моду ходули, Дерэ, как, всегда следуя моде, достал себе пару. Я тут же последовал его примеру и взгромоздился на такие же высокие ходули, хотя ужасно боялся упасть, зная свою неловкость. Я, который прежде не выносил никакой беготни, теперь не пропускал ни одной игры в горелки или в лапту. Скажу, не хвалясь, что у меня всегда была наклонность делать подарки, — не хватало только повода ее удовлетворить. Теперь я постоянно доставлял себе это удовольствие. Заметив, что Дерэ любит писчебумажные принадлежности, я дарил ему самые красивые тетради, какие только мог найти в лавочке г-жи Фюзелье, — тетради в переплетах из белого полотна, черного шагреня, сафьяна Лавальер, и записные книжки с золотым обрезом. Я преподнес ему ручку для перьев, сделанную из иглы дикобраза, с серебряной шишечкой на конце, и карманную чернильницу из кожи ската. Я совсем разорялся; матушка была поражена расстройством моих финансов и назойливыми просьбами дать еще денег.
Дерэ не отличался ни глубоким умом, ни трудолюбием, но ему все давалось легко, и, обладая искусством нравиться, он умел втереться в компанию избранных, в ряды тех, кого мой крестный, палеонтолог, называл «приматами». Дружба к нему возбудила во мне дух соревнования, и я на некоторое время поднялся в те же сферы, но это стоило мне огромных усилий, так как мне не хватало его обаяния.
Я искал его общества гораздо больше, чем он моего, и после уроков геометрии провожал его до самого дома, на улицу св. Доминика, хотя это было мне не по дороге. Однажды вечером на перекрестке Красного Креста мы встретили капрала-пожарного Дюлюка, нашего преподавателя гимнастики.
— Давай-ка напоим его пьяным, — шепнул мне Дерэ.
И, остановив молодого солдата, застенчивого и красневшего, как девушка, он затащил его в табачную лавочку на перекрестке и угостил водкой и табаком. Мы подняли бокалы за его здоровье. Нам не удалось напоить пьяным пожарного, зато у меня страшно разболелась голова. В другой раз Дерэ заставил меня выкурить мэрилендскую папиросу, после чего меня затошнило. Словом, каждый день я открывал в своем друге все новые достоинства и все больше им восхищался.
Дерэ происходил из офицерской семьи и сам готовился вступить в армию. Я тоже стал мечтать о военной карьере, которая до сих пор нисколько меня не привлекала. Я уже воображал себя лейтенантом, капитаном, доблестным, кротким и меланхоличным, как офицеры Альфреда де Виньи[355]… В ожидании я тщетно искал случая каким-нибудь славным подвигом доказать Дерэ мою привязанность.
Однажды в каком-то сборнике греческой поэзии я прочел надгробную надпись на могиле юного Аминтора, сына Филиппа, который погиб во время битвы, прикрыв друга своим щитом. Я затрепетал и ощутил непреодолимое желание умереть за Дерэ.
Эта героическая дружба оборвалась мгновенно. Как-то осенью, на большой перемене, капитаны команд Дерэ и Ла Бертельер затеяли сыграть в лапту и стали набирать себе игроков. Сославшись на то, что я очень плохо играю, в чем он был совершенно прав, Дерэ не принял меня в свою команду, В досаде я тут же с ним порвал, без сожалений и раскаянья, чувствуя, что мы никогда уже не помиримся.
И друг, за которого накануне я готов был умереть, сразу стал мне безразличен.
XI. Эгле
Sanguineis frontem moris et tempora pingit.[356]
— Пьера узнать нельзя, — сказала матушка, — характер у него стал странный, неровный. То он веселится без воякой причины, то вдруг начинает хандрить.
— Ему нужен свежий воздух и побольше движения, — решил отец.
В половине августа мои родители, считая, что деревня принесет мне пользу, но не имея возможности покинуть Париж, отправили меня на время к Исидору Гонзу, внучатному племяннику г-жи Ларок, земледельцу в поселке Сен-Пьер, около Гранвиля.
В те годы железная дорога доходила до Карантана. Из этого портового городка, где на кривых улочках, прислонясь к стенам старых домов, сидели с работой загорелые кружевницы, дилижанс довез меня до Гранвиля.
Там поджидал меня папаша Гонз. Выпив в местном кабачке по две кружки крепкого сидра, от которого у меня разболелась голова, мы уселись в двуколку и покатили в деревню Сен-Пьер, где папаша Гонз был мэром и владел тучными землями, приносившими ему большой доход.
Он был крепкого сложения, краснолицый, молодец выпить, мастер наживаться, едва умел читать, но знал законы лучше нотариуса и на своем простонародном языке рассказывал забавные истории не хуже Бероальда де Вервиля[357]. Его сухонькая старообразная жена держалась с достоинством и одеждой и манерами чуть походила на монахиню, как многие зажиточные крестьянки в ту пору. Дочка их, Матильда, крепостью и здоровьем пошла в отца; несмотря на пунцовый румянец и безвкусные наряды, она, пожалуй, была хороша собой и, как и ее родители, вовсе не глупа. Но я не обращал на нее внимания; робкий и застенчивый, И виделся с хозяевами только за завтраком и обедом, где они, на мой взгляд, слишком долго засиживались. Они медленно, не торопясь, как любят сельские жители, распивали кофей с ликером, и эти трапезы были для меня нестерпимы. Я спешил убежать в поля, вернуться к одиночеству, населенному видениями моих грез.