Восстание. Документальный роман — страница 17 из 66

Справа возник первый остров, конусовидный. Сначала он сливался с лесом, а потом как бы выступил из него. Приблизившись, я понял, насколько был прав разведчик, велев снимать болото сейчас. К Домше и к другим островам невозможно было подступиться иначе как зимой — их окружали пронницы, гиблые места со смертельным сапропелем. На последнем привале, чтобы охолодить лицо, я взял горсть снега. Он пах сосновой пыльцой и немного горчил. Сам остров мы обошли за полчаса, найдя часовню с картонной иконой святого Николая. За часовней обнаружился и домик, старый и пустынный, будто выметенный изнутри. Мы затащили в сени инструмент, нашли под соснами кое-какие сорванные ветром ветви и растопили буржуйку. Видимо, здесь жили летом, но кто, бог весть. Два дня мы снимали Домшу, и вечерами, приткнувшись к печи, я исправлял карту. Со всех сторон болота висело молчание, и лишь редко в небе мелькали немецкие самолеты, летящие на юг к окруженному Холму. Однажды самолет протащил за собой планер, почти таких же размеров, как он сам, явно с грузом, а может, и с солдатами, а спустя час вернулся без него.

Едва мы закончили съемку, как начался снегопад. Заводи и протоки засыпало белое. Наутро шорох снегопада стих и над островом повис клочьями туман. Когда мы уходили, из часовни недоуменно глянул святой. За круглой заводью я выбрался на кочку повыше, взял свою трубу из рогоза и осторожно подул. Звук был уныл и скучен. Над болотом продолжил растекаться туман. Идти было трудно, потому что снег налипал на лыжи и хотелось пить. Доманец оказался мал и пустынен. Мы потратили на него день, развели костер, расстелили плащ-палатку и заснули будто с пьяных глаз. А вот Межник назавтра отыскался с трудом в обволакивавшем нас молоке. Он был огромнее, чем на карте, почти безлесен и скошен в сторону юга. Из тумана выступили углы срубов и крыши и где-то в стороне прошелестело невидимое животное, возможно, кошка. Близнецы осторожно покатили вперед по улице. Дом, где жили люди, явился скоро — он был облеплен снегом, из-под которого с суровостью, поджав губы, глядели окна. Над колодцем стоял, потупившись, журавль.

Человека мы обнаружили рядом, в риге, он сидел, обутый в валенки, и рассматривал исчерканную бумагу. Рига была совершенно пуста, по ней мел снег. Его руки мелко бегали в рваном мешке, вздрагивая и ощупывая его изнутри. Затем он стал вынимать из мешка свертки, кульки, не обращая на нас внимания. Развертывал, перекладывал, удивлялся, уходил в дом, не спешил возвращаться. Вытряхнув все, что было, руки успокоились, и он посмотрел на нас белесыми глазами и указал рукой на крыльцо. Мы поднялись, прошли сквозь сумеречные сени с лестницей в подклеть, заглянули в комнату и увидели, что человек уже возвышается за столом. Он взял с отдельной полки деревянные ложки и тарелки, ровные, нецарапанные, и разложил перед нами. В углу темнело что-то знакомое, я пригляделся и увидел толстые, с расслоившимися корешками книги и доски.

«Здесь-то всегда беглые жили, сто лет жили, не меньше. Сначала кто в солдаты не хотел пришли сюда с семьями и дома построили. Рыбы — вот так, лес рядом, остров большой, даже рожь сеяли. Вокруг-то все знали, что болото гиблое, ничего тут не вырастишь, никому оно не нужно и соваться сюда не след. Один сунулся землемер, межевал землю вокруг Холма, туда, сюда ходил, допытывался, где чье. Дак на него смотрели весь день, пока работал, а потом стукнули топором и в подземную речку бросили. Есть тут речки, в которые шагнул и под торфяники провалился, а там поток течет быстрый, коли попадешь в такой, то навек под землей заснешь. А землю-то все равно разделили. Как-то так вот, поперек острова, одна половина пскопская, другая новгородская, потому и назвали остров Межником. Отец мой сюда с другими жиловыми пришел, бежали они с-под Ярославля. Беглые их не тронули, мы тоже ведь так назывались — бегуны. А то, что раскольники… Кто к свободной жизни привык, того такой же вольный брат не испугает. „Жиловые“ значило, что отец вот держал комнату дальнюю не для нас, а для странников. Странноприимцы мы. Приходил кто из единоверцев, бегунов, туда и селили его. Прятаться на болоте не от кого, а кто в городах из жиловых оставался, те, бывало, подземный ход копали на случай, коли придут раскольников арестовывать. Так и жили. Кузнец меж нас был, рудознатец, он соляную яму раскопал, и ели мы с тех пор с солью. Церковь-то вон на берегу, да мы не ходили туда никогда, священников у нас не было, всех-то пожгли еще при Петре. А что цари кончились, узнали, когда с колхоза зимой пришли. Тогда переписать всех хотели и пугали, что солдатов с ружьями пошлют, и тогда все, кто жил, да и отец-то с матерью моею и братьями, бежать решили и возвращаться по лету, а я, старший, остался за домом смотреть. Живешь тут, день и день, месяц и месяц, все проходит, как будто сны вишь. А во сне и свет тот же, и ты тот же — а всё не так. Тот же да не тот. Всё как у нас, да не наше-то. Ты как кусочек, вишь, да не ты. Всех знашь, а они-то не они. Как в речке это: отражашся ты, а ведь не ты же. И сон мне один приходит, бутто попали мы с младшим братом на остров, если посмотреть так сверху, на желудь похожий. Там лес стал цепляться, и все руки исцарапал. Выходим на тропу, а по ней кто-то шел, трава разгибается. Бежим и нагоняем людей, а потом видим их сверху, точно нас на сосну посадили. Впереди идут двое такие вот: он как будто витязь с саблей, в длинной такой вот шубе, и лик у него незримый, а она с платком, и на нем птицы вышитые. За ними другие, много, и у всех глаза-то закрыты. Мы за ними. Лес кончился уже, и они выходят в поле. Она отпускает платок с птицами, и птицы его уносят, они с незримым заходят в небо, а те, что с глазами запахнутыми шли, полегли. Витязь оборачивается, он высокий, вполнеба, на голове-то высока шапка, а на ней филин, и крылья его длиннющие, и летит он с шапки и накрывает землю крылами, а витязь смотрит на нас. Пред войной последний раз сон этот видел и как проснулся, так понял, что хоть отцы сны ересью считать велели, а все равно ж людей поубивают тыщчи и непохороненных будет полболота. Коли сон мне такой снился, так не буду ему следовать и верить не буду, но мертвых, полегших закапывать стану. Хоть бы и без домовины, а рядышком положу, и посмертье им выйдет и тем успокоятся».

Ночью за тусклым окном колыхались сосны как хор бессонных. Впервые за несколько месяцев я спал не на земле и оттого задремал не сразу. Утром мы поднялись, с тоской взяли мешки и тихо открыли дверь. За изгородью было зябко и серо, под бормотанье хозяина пред досками мы извлекли инструменты из ящиков. Больше он не сказал ни слова. Когда мы уходили, болото вновь присыпал снег, и вновь из часовни на Доманце недоуменно глянул святой. Лыжи летели. Я ехал с тоской и счастьем, впившимся под сердце иглой. Подо льдом спали рыбы, над болотом спало небо, и я не мог его поймать, оно вылетало за взгляд, то вверх, то вбок. Что может быть недолговечнее карт? Ступишь на остров, а он исчезнет, как кочка, — одни круги по черной воде. Мы свернули к разрушенной церкви, и в спину ударил ветер, толкнул, погнал и потащил, не давая оборачиваться. Облака просели, стали ниже, болото уходило от нас. Начинался бой.

Соседняя рота окопалась у церковного мыса, и то ли немцы вновь прорывались к Холму, то ли это был отвлекающий маневр, но роту принялись обстреливать из пушек. Один из снарядов попал в склоненную маковку, и ее каркас с остатком кладки грянулся об землю в клубах рыжей пыли. Близнецы мгновенно упали в снег и достали из мешков каски. Помедлив, я сделал то же самое. Перед глазами маячил человек, сидевший к нам спиной в полузаметенной риге. До берега оставалось совсем немного. Обстрел прекратился, около церкви заливались пулеметы. Костя, пригибаясь, подбежал ко мне, упал рядом и сказал, что надо ползти, потому что пули летят долго, с километр. «Ладно», — ответил я ему, встал и побрел в сторону от церкви. «Стой!» — заорали близнецы так истошно, что я обернулся и, услышав удар, не почувствовал боли.

В глаза брызнул яркий свет, словно разом вспыхнули десятки солнц. Меня раскачивало на теплых волнах, уносивших куда-то, все быстрее и быстрее. Мир был заполнен кричаще-красным, будто я сидел в нашей гостиной и смотрел через стекла в сад, ослепленный закатом. Этот свет вовсе не ранил и не жег, а раскачивал меня, точно в колыбели. «Неужели это будет так», — успел подумать я. Захотелось плакать от того, как радостно моя душа расставалась с израненным телом. Но близнецы не дали мне спокойно умереть, возникнув и утвердившись перед глазами двумя расплывчатыми великанами. Они тормошили меня, и я в конце концов почувствовал свои руки и ощупал ими каску — она была пробита, спереди расползалась длинная и широкая трещина. Кто-то из них снял каску, провел ладонью по лицу и показал мне ее — вся она была чем-то вымазана. Я понял, что изо рта и носа хлещет кровь, а во рту творится вообще черт знает что. Звук опять выключился — бледные оруженосцы ощупывали меня, доставали бинты и о чем-то спорили. Затем я очнулся, звуки вернулись, и, смахнув кровь с глаз, я попробовал привстать, но небо завертелось и заплясало, и Костя уронил меня в снег. Я ощутил сильную усталость и не мог шевельнуться. Ползком, изредка оглядываясь, оруженосцы поволокли меня как куклу к берегу, побросав лыжи, мешок и ящики. Глаза я прикрыл, потому что иначе меня бы вырвало. К тому же с закрытыми глазами на меня накатывали волны тепла, пусть и более слабые, чем тогда, когда вспыхнули солнца.

На санях, где близнецы выклянчили мне место с другими тяжелоранеными, меня начало жутко рвать, и, свесившись через их борт, я чуть не выблевал внутренности. Где-то по дороге, раскисшей и полузатопленной, я вновь очистил глаза от кровяной корки и разлепил веки. Сквозь ветви, ломая верхушки и нависая над всея Рдеей, несся витязь, а потом он спикировал, как хищная птица, и влетел внутрь меня, и обнялся там с немцем, тем самым, первым, и оба глядели на меня изнутри.

Солнца вспыхнули еще раз, и зрение вернулось, теперь я, наоборот, видел все так отчетливо, как не видел никогда. Наша телега переезжала глиняную реку, вода в ней была плотной и тяжелой и стремительно оборачивалась вокруг колес. Сверкая железными перьями, по реке шли вверх остромордые рыбы, они двигались косяками, небыстрыми, но неуклонными клиньями, беззвучно взрывая воду. Я видел, как блестели их круглые глаза, похожие на пуговицы. Река наполнялась ими, и даже кишела, и наконец вскипела, и вышла из берегов. Телега, однако, успела вынестись на сушу, и я потерял рыб из виду. Теперь мы двигались как бы по окружности, вдоль необъятного поля, возникшего среди рощи. Снежный покров уже сошел, и я видел землю. Вероятно, недавно здесь был жестокий бой, потому что земля пропиталась кровью и каждый комок чернозема был влажен и сочился чем-то густым. Вдалеке показались фигуры и быстро приблизились — это были женщины неопознаваемого рода, в набедренных повязках или, может быть, разорванных платьях. Они лежали в схватках и молча, будто с зашитым ртом, рожали тучных младенцев такого же цвета, как земля. Младенцы выходили из утробы не с черными сгустками, а обмазанные светлой артериальной кровью, и оставались лежать на земле, не крича и не двигаясь, но дыша. Матери же обращались в землю, и земля эта, все поле, шевелилась. И лес, и небо набухли, и даже облака отсвечивали чем-то красным. Взгляд мой сузился, будто я наблюдал за происходящим сквозь прорезь шлема и мог видеть только происходящее перед собой. Тускл