оенные молчали о евреях. Некоторые осуждали Гитлера за антисемитизм, когда слышали о погромах или когда видели, как в трамвае парни таскают еврея за бороду, но никто не знал, что их вот так ставят на край и целят в затылок…» Возмущение поднялось из желудка, как рвота. «Послушайте, ладно берлинцы, но вы-то видели листовки „Поднимай на штык коммуниста и жида", вы-то не могли не знать, кого ищут эсэсовцы и что с ними делают». Ламсдорф поднялся. «Ну да, Росс, я лукавил с учителем. В Смоленске меня предупредили, что до нашего прибытия здесь действовала Sonderkommando 7b. Но вот что я хочу сказать: моя родина — Россия, и я ненавижу большевиков с их мечтами о коммунизме. Мы можем вернуть власть русским — надо пользоваться случаем. А что касается евреев, то среди большевиков их было очень много, и это дало повод Гитлеру ненавидеть их… Ну не послал нам бог союзника, чтобы руки у него были вымыты с мылом, — и что ж теперь, не бороться? Вермахт не участвует в акциях и худшее, что делал, это передавал евреев эсэсовцам, а вы выставляете меня соучастником убийств!» Ламсдорф вскочил и зашагал обратно по нашим следам, из которых успели подняться раздавленные стебли трав. Начинался август, такой же испепеляющий, как и все то лето.
Это был последний раз, когда мы виделись. Спустя несколько дней их с Паленом вызвали в Осинторф. Там в бешенстве метался по квартире с иконами на стенах Кромиади, которому передали приказ по вермахту: эмигранты больше не могут участвовать в добровольческих соединениях. Что это, измена или кто-то донес про тайные собрания, никто не знал. Берлинцы обсуждали это строго меж собой. Грачеву передали, что спор кружил вокруг того, советовать ли солдатам тайно, чтобы уходили к партизанам, или все-таки дождаться новых командиров, посмотреть на них и уже тогда принять решение. Постановили дождаться, и терпеть пришлось недолго. Гетцель привез им двоих: полковника Боярского и бывшего бригадного комиссара Жиленкова. Первый — поляк из-под Бердичева, гонялся за атаманом Махно, сделал карьеру, командуя всё более крупными частями, и попал со своей дивизией в окружение и плен. Второй — умный секретарь московского парткома, воевал бригадным комиссаром, а в плену ухитрился выдать себя за рядового и понравился немцам безыдейностью. Похоже, ни Боярскому, ни Жиленкову не объяснили, что творится в душах осинторфцев, поэтому первый высказывался сухо и неоткровенно, а второй и вовсе произнес перед строем речь о великой Германии, за которую нам выпала честь воевать. У Кромиади в палисаднике возникла делегация, предлагавшая взорвать Жиленкова в пороховом погребе, но он успокоил солдат — Жиленков просто перестарался, изображая политрука-фашиста.
Разобравшись с положением дел, Боярский рассказал все, что знает. Во-первых, военачальником, попавшим в плен, о котором Гетцель насплетничал Грачеву, оказался генерал Власов, командующий Второй ударной армией. Власов произвел на Боярского впечатление — сын кулака, семинарист, пошел воевать за красных, был на дипломатической службе, работал в Китае с Чан Кайши, мгновенно разбирался в людях, анализировал военную и бюрократическую игру, однажды уже попадал в окружение, но вышел к своим. В штабе плелись сложные интриги, и Власова отправили спасать армию, которая безнадежно увязла в чудских болотах и про которую все понимали, что ее не спасти. Генерал тоже понимал, но отказаться не хотел или не мог. Ему вновь пришлось приказать солдатам выбираться из окружения, кто как сможет, и на этот раз Власова опять поймали — выдал староста деревни, к которому он постучался за помощью. Немцам повезло, что первым из офицеров с Власовым беседовал генерал-полковник фон Линдеманн. Тот внимательно выслушал идеи пленного и подыграл горечи, с которой Власов разбирал ход боев. Линдеманн показал уважение и сочувствие, и поэтому в винницкий лагерь дознания генерала везли готовым к разговору о будущем. Его встретил Штрик-Штрикфельд. Полковник признался Власову, что в вермахте существует оппозиция, и политика на восточных землях изменится, и русских начнут рассматривать как тех, кого следует освободить, а не поработить. После чего предложил возглавить освободительное движение под эгидой вермахта, но управляющееся единолично и независимо.
Обдумывая предложение, Власов познакомился на прогулке во внутреннем дворе с Боярским. Они поспорили об идее новой армии и согласились, что красноармейцы в сколько-нибудь серьезных масштабах станут переходить только в русские части и только под командование русского военачальника. Оба знали, что, соглашаясь работать на Гитлера, взрывают за собой мосты. Но обоих тянуло сыграть в эту игру, потому что немцы действовали, как ни странно, свободнее: Гитлер был их святыней лишь формально, а на деле группа армий действовала без оглядки и офицеры ее были на порядок умнее и убедительнее советских интриганов. Однако и Власов, и Боярский сомневались, насколько сильна сама оппозиция в вермахте. Штрик-Штрикфельд убеждал, что только фельдмаршал Кейтель не их человек, а на всех остальных уровнях есть «мыслящие люди». В конце концов оба поверили, что идет серьезная игра. Оба сознавали, что их вербуют по высшему разряду — с подлинной душевной связью, с крепчайшим чувством правды, которое лежит в фундаменте веры вербующего. Без такой веры никого не соблазнишь даже по-настоящему великой задачей — и генерал, и полковник это знали, так как очаровывали пленных сами, и не раз. Но столь же ясно оба видели, что они — первая разменная карта, которую в случае опасности сбросят. Последний наш разговор, сказал Боярский, был о том, что дома в любом случае ждет петля или мучительная смерть в лагере где-нибудь у Ледовитого океана, поэтому мы ответили согласием. Власову было кем командовать — своего генерала ждали больше миллиона добровольцев. Его увезли в Берлин.
Повисла минутная пауза. Это что касается Власова, продолжил Боярский, а в Смоленске сейчас идет более мелкая, но важная для нас игра. Командование «Центра» пожаловалось Гитлеру на зверства партизан в тылу, чтобы получить от него приказ на лучшее снабжение, — а Гитлер добавил к директиве пункт, запрещающий участие эмигрантов в частях добровольцев. В итоге Шенкендорф получил санкцию отправлять народников охотиться на партизан, а их, Боярского и Жиленкова, послали заменить эмигрантов.
Сахаров тут же закричал, что всем офицерам надо занять твердейшую позицию, иначе солдаты падут духом, и понятно почему. Сначала тебя отправят стрелять в партизан, потом уничтожать их пособников — ведь в указе помянуты «пособники партизан среди жителей» — и под конец переоденут в немецкую форму. Ресслер впервые за все совещания открыл рот и возражал, что успех Власова в Берлине не гарантирован, а если генерал и произведет впечатление, то русские части ему отдадут не скоро, немцы в этом плане осторожны. Кромиади возражал, что все не так плохо, просто надо растолковать людям перспективы и дать клятву не идти против совести — то есть увещевать партизан, но не стрелять в них. Я понял, что он уже видел себя в Берлине с Власовым, занятым новым масштабным делом. «Знаете что, — возразил Кромиади Грачев, — последние месяцы люди отдыхали, а теперь можно и поучаствовать в деле».
Когда мы возвращались в Шклов, майор сиял и пытался что-то насвистывать. Вдоль канав тянулись желтые поля с покосившимися телеграфными столбами. Вечер был тих и безмолвен. На столбах сидели аисты. Началась жатва, и кое-где в сумерках солдаты в нижних рубахах махали серпами вместе с мальчиками и стариками. Часовые жгли костер. «Ресслер прав, — начал я, — надо смотреть трезво: изначальные обещания нарушены, а если их нарушили раз, то дальше будет только хуже…» «Можно подумать, вы к этому не готовы, — прервал Грачев. — Сейчас удобный момент, чтобы выстроить большую армию по немецким лекалам, но с русским характером. Форма вермахта — плохо, но что поделать, мы уже увязли, понятно вам, Соловьев? На компромисс мы пошли в самом начале, и теперь для нас один выход: победа Германии. Стрелять по красным — ладно, придется стрелять по красным. Не мы довели Россию. Такова ее судьба — и судьба тех, кто в Красной армии. Меня интересует задача, а задача сейчас — организовать и победить. Вермахт дает еду, обмундирование и боеприпасы, а кого вы встретите на поле боя, брата ли, свата, решит судьба. Чего вы распереживались? Хотите встать к стенке у красных? Хотите обратно в офлаг?»
Грачев, безусловно, был прав, но с каждым днем мне становилось хуже. Я изматывал себя вопросами: хочу ли я вернуться домой победителем вместе с немцами после всего, что узнал? Хочу ли я бежать в лес и, если сразу не пристрелят как штабного офицера, вновь воевать за тех, кто принес моей семье только горе? Как я ни крутил в уме эти вопросы, из ответов на них не складывалось никакой картинки. С ужасом я понял, что все, что бы я ни выбрал, приведет к преступлению. Из положения, когда, что бы ты ни сделал, ничего не изменится, можно только устраниться — физически. Уйти подальше от шевелящегося рва. Но как?
События ускорились и закрутились, как поток в водозаборе на Шумном мосту. Кромиади, Сахаров, Ресслер подчинились и, прихватив Палена и Ламсдорфа, засобирались в Берлин. Командир армии написал воззвание к солдатам. «Мои верные и преданные боевые товарищи, офицеры и солдаты Русской Национальной Народной Армии! Волею судеб мне приходится прощаться с вами. С болью в сердце покидаю вас и наш родной очаг, где впервые зародилась идея национального возрождения и где мы, забыв все и вся, как братья, как сыны одной матери, объединились вокруг идеи возрождения нашей Родины. Помните, что, куда бы меня судьба ни забросила, душа моя и мысли всегда будут с вами и будут сопровождать вас везде и всюду в вашей боевой жизни. Пусть каждый из вас запомнит, что борьба за Родину есть святое дело и достижение наших целей есть высшее блаженство…» — и так далее. Удивительно, но на солдат эта патока действовала по-прежнему неотразимо. Бойцы плакали, подходили к избавителю обниматься, а некоторые умоляли его остаться нелегально. Гермоген, рыдая, крестил всех и брызгал водой из чаши.