Восстание. Документальный роман — страница 26 из 66

После их отъезда Жиленков развернул свою пропаганду и начал издавать газету «Родина» по четвергам и воскресеньям. Там он называл евреев иудами и обещал покончить с ними вместе с большевиками. Боярский дерзил связистам и прикомандированным офицерам, но, поскольку дело знал и был на хорошем счету после власовского меморандума, ему дозволялось. Всю осень батальон сидел в Шклове. Приезжал фон Клюге, новобранцы вновь давали присягу. О Власове ничего не было слышно, а на стрельбище мы больше не ездили, так как развезло дорогу через поле. Из Осинторфа же люди бежали десятками. Ходили слухи, что всю армию переоденут в немецкую форму. От скуки я учил играть в шахматы всех желающих. Обычно занятый штабной писаниной, я разговаривал, двигая фигуры с рядовыми.

Среди них я обратил внимание на солдата по фамилии Филимонов. Отличался от прочих он тем, что все время что-то делал, причем не только для себя, но и для товарищей — смазывал ли винтовку и перематывал портянки или прокалывал прибереженным шилом чей-нибудь ремень. Филимонову было около пятидесяти, он любил наставничать, советовать, гуторить с товарищами, сидя на крыльце казармы. Иногда он играл на губной гармошке, что привлекало немцев-связистов, к которым Филимонов относился так же ласково и по-свойски. От него несло таким солдатским уютом, что казалось, он служил в русской армии с самой Куликовской битвы. Заинтересовавшись, я пригласил его поучиться шахматам, но долгого разговора у нас не вышло. «Что, Филимонов, думаешь насчет того, что вам скоро прикажут в братьев стрелять?» — спросил я, разъяснив сици-лианскую защиту. «Ох, да это вы, офицеры, думаете, — ласково усмехнулся Филимонов, — а солдату или в лес уходить, или присяги держаться. В лес зимой мало кто хочет. Посему рассуждение мое такое: когда державы, как великаны, воюют, нам, карликам, со своими нюнями рассусоливать не время. Дали присягу? Дали. Значит, уже не отвечаете лично, а выполняете приказ. Разбираться, лучше ль человеку у вас на мушке пожить или пора уж помирать, будет господь бог, если в такого верите. А боец исполняет, что велено, и все тут». Я дернулся так, что посыпались фигуры, и понял, что не хочу больше ничего знать о том, что думают простые солдаты.

К зиме некоторые отряды вызвались прочесывать окрестные леса и иногда даже приводили партизан. Те отъедались, делали вид, что завербованы, и скрывались. Мне начали сниться такие же сочетающиеся с явью сны, как об оршанке. Однажды в ноябре, когда травы стали сухи и земля затвердела, я вернулся с вечерней разводки караула. В полях все замерло, стояли безветренные дни, и вокруг, как на карте степи, осталось всего три цвета — коричневый, желтый, серый. Честно говоря, я с трудом переживал это время года еще с детства. Когда все почти мертво и поражено холодом — гулкий воздух, неуверенный ледок, — меня укалывала под сердце странная игла и гнала, как медный всадник Евгения. Я понимал, что на кончике этой иглы — ощущение, что мир искажен, беззащитен и вот-вот перевернется, что запущен часовой механизм беды. Но время это заканчивалось и шел снег. Я ждал снега как освобождения, благодати и манны. Начинались счастливые дни и тянулись по январь, когда вступает в права год, и дальше все катилось как обычно. Но в Шклове снег все не являлся.

Едва я лег на койку и закрыл глаза, как почувствовал позыв выйти во двор, потому что там кто-то кричал. Вышел и увидел тележку — коляску, — а в ней запеленутого ребенка. На коляске лежало подобие корыта. Я решил найти мать и повез коляску по городу. Ребенок умолк. Один раз я остановился вылить воду из корыта и вывалил ребенка. Я увидел, что он упал на другую сторону коляски, и лежит головкой в воде, и кричит, плачет. Я бросился к нему и поднял. Он был уже как бы распеленутый. Когда я его взял, он был весь красный, как будто только что родился, и очень теплый. Я осмотрелся. Никого рядом не оказалось. Стал искать вывеску, чтобы понять, куда забрел, и увидел: «Wishnevaya str.».

Проснувшись, я вскочил и подошел к окну, как тогда, в детстве. Так же щетинился лес с задником из разгоравшегося рассвета, но никакой темной волны из-за него не поднималось. Не потому, что она рассеялась или шла где-то далеко, а потому, что она уже захлестнула меня, и я плыл вместе с ней.

Тем же днем случился скандал. Боярский поссорился с покровителями. Их было двое — начальник разведки группы армий Герсдорф и офицер штаба фон Тресков. Оба убеждали командира, что использовать народников в карательных акциях не собираются, и до поры до времени вели себя откровенно. Однажды Тресков бросил Герсдорфу: «Запомните мое слово — преступниками объявят нас и проклянут наших детей. Может, как-нибудь избежим этого?!» Но стоило Боярскому дерзить чуть меньше и ездить к смоленским покровителям реже, как Шенкедорф, остро нуждавшийся в бойцах, принял это за сигнал. В декабре нам объявили, что армию превратят в охранный полк, но не всю — отдадут абверу группу из трехсот диверсантов. Принудительное разделение армии взбесило командиров. Они решили, что покровители предали идею сопротивления, и стучали в кабинете Шенкедорфа кулаком по столу, крича, что уникальное боевое соединение раздергивают на части. Их покровители могли бы что-то исправить, затянуть, отложить, но после такого промаха ничего поделать не могли. Шенкендорф нажаловался, и ему предложили расстрелять и полковника, и политрука. Герсдорфу пришлось эвакуировать Боярского с Жиленковым в Берлин под личную ответственность. Окончательно устав от русского хаоса, вермахт произвел в полковники майора Риля, немца по крови, и назначил его руководить нами.

Мгновенно весь батальон перевели в Осинторф и обязали участвовать в эсэсовской акции. Я не знал, что делать, но Риль, слава богу, отправил туда всего две роты. Одна из них собирала валежник для сарая, куда согнали пособников из деревни, где недавно квартировали партизаны. Поджигали сарай не они, а штрафной батальон эсэсовцев, но в моей голове в тот день выкопан один большой ров, где лежали, смешавшись, обгоревшие трупы белорусов в лохмотьях, застреленные подпольщики и еврейские дети. Но самое страшное заключалось в том, что кончиться этой акцией дело не могло. Говорили, что в лесу соединились пять тысяч партизан и что они гнездятся в районе от Колейны до Пирунова Моста, где нет ни мостов, ни дорог. Хотя наше с Грачевым взаимопонимание расстроилось и разговоры стали сугубо служебными, я все-таки спросил, что он думает насчет убийств белорусов и евреев. «Хотите совет, как облегчить жизнь? — ответил он. — Просто подчиняйтесь. Я имею в виду не ать-два, а то, что сопротивляться силам истории бесполезно. Откуда вы знаете, что лучше этим белорусам: жить под Сталиным, голодая и мучаясь, или под Гитлером или умереть сейчас. А с евреями у немцев свои дела, нам в это лезть не имеет смысла. Если мы ничего не можем изменить, зачем тратить душевные силы на переживания». Я вспомнил Филимонова, меня передернуло, и я сказал: «Нельзя подчиняться». «Что? — Грачев повернул ко мне приплюснутую голову. — Не подчиняться приказу — это преступление. Вы преступник?» Я покачал головой и вышел. «В ближайшую акцию — в лес!» — крикнул Грачев. Дымившие папиросами у крыльца солдаты отвернулись.

Перед глазами у меня стояло поле в ямках, мерещился запах голода. Я не знал, что делать. Все самое нечеловеческое, все смертоносное, все худшее и ведущее к погибели заключалось в повиновении — в признании власти над собою, в освобождении этой властью меня не просто от ответственности, а от чувств, вообще от всего. Искать свою выгоду было преступно, но готовности вновь попасть в лагерь у меня также не находилось. Игра, в которую я решил сыграть, была заведомо проигрышной. С тоской вспомнились секунды, когда моя каска раскололась от удара и теплый свет обнял, понес прочь от болота с его брошенным монастырем и затмил все страдания. Зачем меня вернули?

Наступил новый год. Я провел всю ночь, сидя на кровати. В казармах кто-то клеил бумажных ангелов, кто-то, скучая по службам Гермогена, распевал тропари. Из Смоленска привезли шампанское, но солдатам, конечно, досталась водка. Вусмерть напились все, кто собирал валежник для сожженного сарая. Несколько раз палили из пушек под крики зевак. Выл влажный ветер, а снег так и не выпал.

Накануне рождества в Осинторф прибыли смоленские генералы. На плацу выстроились оба батальона. Полчаса мы топтались на месте, и наконец показалась кавалькада легковых автомобилей и крытый грузовик. Из первой машины вылез Герсдорф со свитой, за ним Шенкендорф с адъютантами, а из следующего какой-то незнакомый чин — распознав его знаки различия, я задрожал крупной дрожью: бригадефюрер СС. Из грузовика выпрыгнули эсэсовцы, а из замыкающего поезд кубельвагена — люди с блокнотами, видимо, корреспонденты, и фотограф с камерой на груди. Герсдорф принял приветствие Риля и заговорил, прерываясь, чтобы переводчик успевал прокричать то же на русском. Национальная армия создавалась как подразделение абвера, но время меняет ориентиры, войскам нужна ваша помощь в борьбе с большевистскими бандитами, логово партизан создает угрозу всему тылу, поэтому командование решило провести совместную акцию охранных войск и СС, ваш полк войдет в группу «Кучера», и его боевую задачу вам обрисует сам бригадефюрер эсэс господин Франц Кучера.

Кучера, не дожидаясь приглашения, выступил вперед. Он был невысок и напоминал кавалериста. Подпружинившись, бригадефюрер стал выкрикивать короткие фразы одна за другой, и чем дальше он говорил, тем меньше я слушал его и переводчика. «Вы должны понимать широкие задачи акции… вы должны не только уничтожать партизан, их обозы и всех сопутствующих лиц, не важно, с оружием или без… базы бандитов невозможно содержать без поддержки деревень… поэтому в рамках акции состоится замирение области… частям эсэс и приданным им соединениям надлежит забирать хлеб и другую крестьянскую продукцию… дома пособников бандитов сжигать и самих их расстреливать».

Как никогда я желал снега. Перед моими глазами раскачивалась на ветру табличка «Wishnevaya str.», и я вспомнил, куда ведет эта улица. Дрожь усилилась. За плацем шумели сосны и травы. Сухой шорох рогоза, как тогда, на болоте, оглушил меня; я прикрыл глаза и как будто пошел насквозь, ломая его стебли, и искал