Восстание. Документальный роман — страница 36 из 66

В распахнувшуюся дверь влетела маленькая, почти светящаяся золотистая птичка и летала вокруг меня у головы. Я сейчас же решил, что она хочет, чтобы я ее поймал. Протянул руку, встал, пошел за ней, так как она немедленно отлетала в сторону, и без особого напряжения поймал ее ладонями обеих рук. Открыл ладони, и она осталась сидеть на руке, как бы доверяя полностью мне. Поразил меня ее необычный цвет, таких птичек я еще не видел: золотистый цвет с особым свечением. Не помню чем, начал я ее кормить. Вышел в дверь во двор. И она, как бы угадав мои мысли, взмахнула крылышками и улетела.

Проснулся я оттого, что меня тряс за плечо мальчик, одетый в мятую пижаму, загорелый и темноглазый. «Je suis Emil. Et qui estu?» — спросил он, увидев, что я вскочил и сел на койку. Выглядел он лет на восемь. Дверь скрипнула, и из-за нее показалась половина лба, светлая прядь и испуганный зрачок девочки, похожей на своего брата, но явно старше его. Я встал и увидел свое отражение в узком зеркале, висящем напротив койки. Вернее, я увидел еще кого-то. Из зеркала выглядывал покрытый сизой щетиной старик с неровно стриженной головой, руками-оглоблями и ввалившимися глазницами. Гельфская одежда не придавала ему шарма — он выглядел так, будто ограбил магазин подержанного платья. Стараясь улыбаться, не открывая рта и не показывая потемневшие зубы, я произнес: «Серж» — и пожал Эмилю руку. «C’est Clara», — ответил он, указывая на сестру.

С удивительным доверием, будто я не могу оказаться убийцей или опасным сумасшедшим, Серж тем же вечером рассказал мне все. Он стоял у раковины в фартуке, снимал вымытые Шарлоттой, женой, тарелки одну за другой и протирал их полотенцем — начавший седеть, с клочками бороды на щеках и гнездом на подбородке, с высоким, спокойным, чуть лукавым голосом. Эмиль и Клара были детьми людей, чьи имена они не знали и не выведывали. Их отец, горный инженер, жил в Оберхаузене и женился на еврейке до того, как наци пришли к власти. Он был сообразительным и после первых же погромов в их земле взял семью и переехал в Бельгию, устроившись в намюрскую контору фирмы, владевшей шахтами под Льежем. В сороковом наци догнали их. Семья не слыла ортодоксальной, разве что ставила ханукию на подоконник, но внешность матери Эмиля и Клары и их самих бросалась в глаза. Когда немцы потребовали переписать всех евреев, бельгийцы согласились, хотя это было против всех конвенций. Многие помнили приход немцев двадцать семь лет назад, убийства, насилие, и эта память лишала мужества. После переписи инженер понял, что надо бежать дальше, и запросил перевод в фирму того же угольного капиталиста, которая управляла шахтами в свободной от наци зоне Франции. Однажды вечером мать принесла купленные на улице желтые звезды, которые следовало нашивать на рукава, взяла иголку и с силой уколола себя в палец. Дети вскрикнули. Она бросила плащ и звезду: «Никогда мы это не сделаем по своей воле! Можно подумать, мы просим, чтобы нас депортировали! Мы больше никому не говорим, кто мы, понятно?» Из Франции пришел положительный ответ, и они продали имущество, купили поддельные документы, запомнили все фальшивые факты, новые имена и фамилии, места, где жили, легенду о родственниках. Бриллианты оба родителя положили в презервативы, засунули себе в прямую кишку и поехали к границе. На посту таможенный французский офицер, как и предполагала мать, выбрал для допроса Эмиля, самого несмышленого. В комнате, обшитой сосновым шпоном, офицер посадил мальчика в кресло. Допрос длился час, и Эмиль ни разу не сбился. Газета в руках отца намокла, будто упала в лужу. Таможенник привел Эмиля, спросил у отца спички и, когда они спустились с крыльца, сказал ему: «Мальчик держался хорошо. Я не стану вас задерживать и передавать эсэсовцам. Но если ваша жена и дети будут пойманы во Франции, мне крышка. Поэтому разворачивайтесь и возвращайтесь».

Их свояченица работала медсестрой в больнице, которую окормлял католический приход в Намюре. Наци выгнали еврейских детей из публичных школ, запретили евреям работать врачами и наконец сыграли с бельгийцами в ту же игру, что и с французами: отдайте нам на депортацию евреев-неграждан, и тогда мы оставим в покое ваших евреев-граждан. Поупиравшись, новое правительство согласилось — старое сразу переправилось в Лондон, — хотя многие догадывались, что евреев считают, как цыплят, вовсе не для того, чтобы подарить им землю обетованную. Год спустя начали брать евреев-граждан. Но еще задолго до этого в съемную квартиру семьи позвонили. С лестничной площадки мягко улыбалась блондинка без особых примет, в немарком темном плаще. Она узнала их адрес от главы прихода, отца Андре, который не имел возможности спрятать детей в католическом пансионе, но понимал, что действовать надо стремительно. Задыхающаяся от происходящего мать сунула близнецам в руки саквояжики. Блондинка взяла детей за руки, приветливо заглянула им в глаза и сказала: «Теперь тебя зовут Эмиль Бонье, а тебя — Клара Бонье. Забудьте свои старые имена и фамилию». Она попросила родителей запомнить две цифры, которые следовало сообщить в случае, если она сама не сможет прийти и рассказать о детях; пришедшему вместо нее нужно сообщить номер-пароль. Это были подпольщики. Их имен не знал никто, а все сведения о еврейских мальчиках и девочках, которых они прятали по родственникам и друзьям, заносили в пять тетрадок, хранящихся в разных местах. Ключом к первой служил номер. В этой тетрадке писали новые имена детей и присваивали каждому ребенку другой номер. Он служил шифром, указывающим во второй тетрадке на новый адрес детей. Вторая тетрадка ссылалась — тоже цифрами — на третью, где были записаны старый адрес и имена родителей. Третья — на четвертую, с именами новых родителей и уже их адресом. Четвертая — на пятую, с запасным адресом, на случай, если придется перепрятывать. В пятой писали имя того, кто перемещал детей и давал знать родителям об их судьбе.

Блондинка провезла детей сквозь пост на выезде из Намюра на грузовике знакомого молочника. Тот все знал, был рад помочь и спрятал детские чемоданчики в тайном ящике под цистерной, где хранились ветошь и домкрат. К счастью, немцы им не встретились. Почему Профондевиль? Староста намюрского прихода был племянником жены Сержа, а коммуна славилась независимостью. К тому же Динан и шоссе, ведущее в него, располагались на другом берегу, от Профондевиля ниже по Мезу почти не было крупных селений — так что коммуна в глухомани не привлекала много внимания. Дети Сержа — Ани и Клемент — встретили беглецов как друзей и в самом деле почти уже подружились, когда вдруг все испортилось. Я не сразу уловил, что происходит.

Сначала мы почти не разговаривали. Серж единственный говорил по-немецки, и, чтобы не общаться с остальными языком жестов, я сразу взялся учить французский. Клемент, шестнадцатилетний дылда с усами, приходил ко мне дважды в день: после школы и после ужина. Сначала он добыл букварь с алфавитом, затем принес учебник для первых классов с библиотечным штемпелем «Ecole communale». С непривычки я удивлялся такому вниманию с его стороны и старался быстрее выучить язык. На пасеке мы тоже работали вместе, вычищая из ульев прополис, воск и пчелиный кал. Ближе к осени ночи стали чернее и холоднее. Однажды я поднялся, чтобы прикрыть слишком уж распахнутое окно, и услышал двойной шепот из смежной с моей детской комнаты. Затем раздался стыдный звук, который я помнил по одному из внезапных возвращений в свою комнатку в Брасове — там неловко целовались сосед и девушка в шароварах и мужской рубашке, кажется, из сельского техникума. Клемент и Клара, стоя напротив приоткрытой двери, тоже целовались. Эмиль спал совсем рядом, но заговорщики старались не шуметь, и, кажется, у них получалось. Это были не невинные поцелуи, они явно подсмотрели какую-то сцену в кинематографе. Клара взяла руку Клемента и, глядя ему в глаза, положила себе на грудь. Сквозь ее ночную рубашку угадывался сосок. Клемент осторожно коснулся его подушечками пальцев, сложив их почти в щепоть, будто собирался перекрестить ее. Я чувствовал себя подглядывающим преступником и во время всей этой сцены ощущал не возбуждение, а нелепое желание укутать этих не очень-то маленьких детей собственным одеялом, чтобы не замерзли.

Я осторожно поговорил с Сержем об увиденном, и оказалось, родители знали о том, что творится у детей, и не стали запрещать, только уговаривали сына, желавшего немедленно жениться, подождать три года, когда Кларе исполнится хотя бы шестнадцать. Мне казалось, что, не будь войны, Серж с женой могли бы маневрировать, испытывать детей расстояниями, посылая под предлогом учебы к каким-нибудь дальним родственникам или устраивая Клемента в отдаленный город подмастерьем, — и только потому, что война не кончалась, всем приходилось жить под одной крышей. Но Серж покачал головой: просто я не хочу никого насиловать, и так много бед вокруг, и, конечно, нам спокойнее, если дети рядом.

В другой раз, за завтраком, я попросил его рассказать о Профондевиле, и мы разговорились. «У нас свой мэр, — объяснял Серж, — глава той партии, которая победила на выборах. Он может арестовывать, строить дороги, реставрировать старые здания, содержать школы. Конечно, правительство отдало ему не все права, но очень, очень многие. Кажется, руки у мэра развязаны, но нет, его контролирует муниципальный совет. А в этом совете сидит кто? Те самые партии, которые проиграли мэрской. Так что он вынужден с ними мириться. Все мэры вечно жалуются, что годами им приходится спорить с советом по мелким поводам вроде того, у кого купить гравий для бульвара. Но им всегда отвечают одно: это демократия — доказывай, а не приказывай». Я спросил Сержа, много ли таких коммун в Бельгии, и он присвистнул: «Тысячи! И у них, и у нас что ни деревня, то коммуна. Вокруг нас одни коммуны — Люстин, Ривьер, Арбре, Лезве».

Мы вышли во двор. По мокрой траве вились космы пара. Коричневое, песчаное солнце освещало туманную равнину. Дома валлонов, сложенные из булыжников, стояли стадом древних ящеров, поднявших головы к светилу.