Восстание. Документальный роман — страница 50 из 66

ся, что стаю атакуют хищники — хотя хищники на самом деле могут кружить где-то вдалеке. Все эти стажеры, младшие следователи, юные дознаватели, да и сфинкс, и конвоиры, и их начгарнизона, и высший чекист, и партийные жрецы — все они в одной огромной стае и маршируют с легким сердцем, задумываясь только над тем, чтобы не отклониться от общей траектории. Вся же вина, вся злоба проистекает от вожаков, определяющих, какую фигуру выполнять. На них ответственность не только за вектор движений, а за каждую птицу, за ее страх — и поэтому бессмысленно ненавидеть летящих в стае, они лишь шея, или даже туловище, а может, и хвост небесной фигуры.

Все стало как прежде — ни допросов, ни даже звуков жизни из коридора. Спустя неделю за мной пришли и повели уже на третий этаж, в узкую комнату, где в одну из стен было вставлено темное стекло. Надзиратель клацнул наручниками и взял меня за руку. Так мы простояли 15 минут, после чего вышли и вернулись в подвал. Ровно такая же процедура повторилась еще через несколько дней. После этого, почти сразу, мы вновь встретились со сфинксом. Теперь он уже не лицедействовал, а просто велел сесть. Раскрыв свою папку, он торжественно зачитал вслух: «На очной ставке бывший рядовой так называемой Русской национальной народной армии, настоящее название „Особое соединение Граукопф“, подчинялась отделу немецкой разведки 2-Б группы армий „Центр“, Филимонов П.К. опознал Соловьева С.Д., указал его псевдоним Росс и сообщил, что Соловьева С.Д. непосредственно перед операцией „Березино — Могилев" командир батальона в городе Шклов, Грачев выгнал из штаба с криком „В ближайшее дело пойдешь стрелять партизан в лес", и он, Филимонов П.К., видел Соловьева С.Д., получавшего перед выступлением стрелковой роты оружие. Кроме того, бывший офицер центрального штаба „Граукопф" Ресслер В.А. на очной ставке также опознал Соловьева С.Д. как Росса Дмитрия Сергеевича и показал, что тот принимал деятельное активное участие в военных совещаниях руководителей „Граукопф“, а вовсе не только составлял отчеты, как утверждал подследственный. Сам Соловьев С.Д. в ходе следственных мероприятий также подтвердил, что, служа на стороне гитлеровской армии, брал оружие в руки…» Не дожидаясь состава преступления, который, конечно, тянул на военное предательство, я перебил его: «Вы хотите меня убить?» Он рассердился: «Да что вы заладили про „убить“?! Никто вас не расстреляет, не военное время! Потрудитесь на благо родины, а там, глядишь, и скощуха предателям выйдет. У вас сейчас — запомните — последний шанс чистосердечно во всем признаться и покаяться, и тогда, быть может, десятку дадут, а не двадцать пять».

Я смотрел на него и понимал, что раз там, за темным стеклом, сидели привезенные ради меня из лагерей Ресслер и Филимонов, значит, Соловьев С.Д. для калининских чекистов оказался вполне серьезной добычей. Чуть моргнув, я повторил: «За что вы меня убиваете? Двадцать пять — это самое страшное из всех медленных убийств. Я же вернулся. Я отказался воевать. Слышите, я не воевал и отказался воевать, и меня за это чуть не застрелили!» Говоря все это, я смотрел на него прямо, желая понять, чем он себя успокаивает. Сфинкс взбесился: «За что?! За что, блядь, сука? За то, что твой народ страдал, терял кормильцев, корчился в окопе и в обморок на заводе падал, пока ты на фашистском харче отъедался? Приклад Гитлеру целовал?! Да на те, сука, двадцать пять, и по гроб жизни благодари, что не вышка». Вспотевший, красный, он клекотал передо мной, и будь у меня пистолет, я разрядил бы всю обойму в его китель, а на самом деле в свое несчастье, в свою ошибку, в себя, столь бездарно распорядившегося упавшей в руки любовью.

Изъеденный, пустой и выжженный, я переехал в камеру на семерых и все время наших с товарищами мытарств старался молчать. Там сидели бытовики, и все они, как соседка с Новозаводской, украли по мелочи то-се, вынесли что-то с предприятия и приготовились ехать на семь лет в лагерь. Впрочем, сидел и убийца, заливщик катка в парке, который попытался прижать в раздевалке припозднившуюся катальщицу, получил отпор и, озверев, несколько раз ударил ее ломом для скалывания льда по голове. Убийца был самый тихий. На годовщину революции всех выгнали и отвели в камеру побольше, однако радоваться долго не пришлось — за стеной гудела котельная, и в считанные минуты стало так жарко, будто нас хотели испечь. Лишь спустя полгода с последнего допроса, в зимний морозный день вместо завтрака мне приказали собираться в суд. Из Москвы явился выездной военный трибунал.

Далеко идти не пришлось, зал заседаний размещался в том же здании. Я ослеп от белого света за окном. Там лежал снег, и березы во дворе были им облеплены. За окном виднелся кусочек улицы и тротуара, по которому бежали, выдыхая клубы пара, прохожие. Судья зачитал приговор: «Как видно из материалов предварительного и судебного следствия, допрошенный по существу предъявленного обвинения Соловьев Сергей Дмитриевич (он же Росс Дмитрий Сергеевич), по сути, признал вину в измене Родине и показал, что, проходя службу в немецкой армии, нес не только секретарские обязанности при командире батальона в городе Шклов, но и охранную службу, участвовал в нападениях на партизанские отряды. К партизанам и частям Красной армии перейти не пытался. В спецподразделение „Граукопф“ Соловьев вступил потому, что в лагере военнопленных кормили плохо. Вина Соловьева подтверждается свидетелями Ресслером и Филимоновым, показавшими, что осужденный служил на стороне фашистов с оружием в руках. Таким образом, материалы уголовного дела свидетельствуют, что деяния, совершенные Соловьевым, соответствуют статье 58-1 „б“ Уголовного кодекса РСФСР, поскольку, будучи в действующей Красной армии, он изменил Родине и добровольно воевал на стороне врага. На основании изложенного суд постановил: признать Соловьева Сергея Дмитриевича, 1916 года рождения, виновным в совершении деяний, предусматривающих наказание по статье 58, пункт 1 „б“ в виде лишения свободы на 25 лет с отбытием срока наказания в системе особых лагерей главного управления лагерей МВД».

Один из прохожих остановился и стал обшаривать взглядом окно залы. Кажется, он заметил меня и робко вытянул руку и замахал ею, точно в ней был невидимый платок. Я вытянул шею, чтобы разглядеть его получше, и совсем не удивился, увидев, что он похож на отца.

VII

Город лежал у подножья горы, как сцена, окруженная амфитеатром изгибающегося хребта. Отсюда, с террасы Медвежьей, самой высокой из близлежащих вершин, в долину обрывались отроги скал и осыпные склоны, а также трубы, дренажи, провода, и все это перевивал черной лентой серпантин для многотонных грузовиков, возящих породу. В центре города зияло, как провал, озеро. За последними кварталами жизнь кончалась и тянулась кочковатая, вздымающаяся пригорками и разрезанная неумолчно шумящими ручьями тундра — до соседнего хребта, образовывающего долину. За этим хребтом дороги и здания вовсе исчезали, и, хоть три часа лети на самолете, под крылом не было ничего, кроме голубых капилляров озер с протоками и пятен охряного мха. Зимой это плоское пространство превращалось в белую бесконечность, среди которой кочевали нганасаны, ненцы и долганы, умевшие по торчащей из сугроба палке и незаметным складкам рельефа определять не просто сторону света, а точку, где они находятся прямо сейчас. С юга сюда, на Таймыр, тянулся Енисей, и единственной здешней пристанью перед его впадением в Ледовитый океан была Дудинка. Оттуда к городу тянулась ниточка железной дороги, которую обступали щиты снегозащиты, напоминавшие виселицы.

Норильск делился на две части. Одну, ветхую, малоэтажную, из бараков да бутовых домов, построили двадцать лет назад, когда в горах только разведали никелевую руду. Вторую возводили сейчас: многоэтажные дома на сваях, из кирпича, с просторными квартирами и лестничными площадками, где можно танцевать, а также все новые и новые заводы. Самые важные из них — металлургический комбинат, обогатительную фабрику — сооружали отделения обычного лагеря под руководством инженеров-вольнонаемных или, как их здесь звали, «чистых». А те заводы, что не хранили никаких секретов, строили политзаключенные из особого лагеря, который назвали Горным, хотя лишь одно его отделение находилось в горах. Из оставшихся пяти штрафное было вынесено прочь в тундру, а каторжное, то есть строгого режима, стояло на отшибе и строило цементный завод. Оставшиеся три отделения существовали на окраине и работали на стройке кирпичного завода и жилых кварталов. Горожане боялись обычных уголовников, а политических не любили, так как в их колоннах, бредущих по улицам, чувствовалась иная, непонятная и все же отчетливая опасность. Многие называли нас «фашистами». Зимой в минус тридцать колонны шли по улицам под конвоем синепогонников с собаками, шатаясь и прикрывая лица фанерками, чтобы не обморозиться. Некоторые шили себе из полотенец и нижнего белья маски, набивали их ватой и шествовали, как демоны на китайском карнавале. В первую зиму, когда я прибыл в Норильск, в желтом свете прожекторов метались облака пара, колонны угрюмо топали туда-сюда, а над всем этим стояла сиреневая тьма полярной ночи, и казалось, что в этот угол Земли солнце больше не придет никогда — зацепится своими протуберанцами за горы Бырранга и застрянет. Летом же, наоборот, оно выкатывалось на небосклон и не слезало оттуда, заставляя бодрствовать даже тех, кто мертвецки устал. Ночное солнце почти не грело, но после девяти месяцев вымерзания, когда ты превращался в нечто малоповоротливое, заскорузлое и несущее в себе ужас холода, смотреть на это солнце и ловить его слабые лучи было подарком.

Все жили в одноэтажных бараках, и только четвертому отделению, куда я сначала попал, достался двухэтажный кирпичный дом. Впрочем, он был устроен точно так же, как обыкновенный барак, разве что туда провели трубы отопления. В сенях стояли умывальники, посередине размещался длинный стол, за которым хлебали суп и обсуждали дела. Двухъярусные нары и запах матрасов напоминали о Нацвейлере. Да и много что напоминало, будто придумывали и строили эти бараки одни и те же люди: распорядок дня, очереди у раковин, где за ночь замерзала вода, кухня с вечной игрой поваров в «оставь на дне гущу и зачерпни ее своим», построения длиной в час мерзлого перетаптывания с ноги на ногу, обыски после возвращения с работы. И главное, во всех отделениях Горного сидел такой же интернационал, как у наци. На кухне верховодили грузины и присоединившийся к ним иранец-летчик, сбитый в начале войны над Азербайджаном, и выдавали всегда одно и то же: шестьсот грамм хлеба, двести грамм каши, десять грамм сахара к чаю и селедку. Больше всех было украинцев и русских, чуть меньше литовцев, прилично поволжских немцев, поляков и белорусов, а дальше уже незначительно — японцы, латыши, чехи, корейцы, румыны. Незадолго до моего приезда зарплату начали выдавать на руки по сто рублей в месяц, но эти деньги можно было тратить только в маленькой лавке на продукты и табак. В остальном режим был суровым, еще более отдаляющим от внешнего мира, который и без того казался в этих краях сном. Письма здесь разрешалось писать раз в полгода. На ночь бараки запирали, на окнах их висели решетки. Какая-никакая жизнь происходила вокруг дома культуры — ч