знь в изобилии лучше, полнее и выше, чем жизнь в борьбе с нуждой. Но это неверно — в силу серьезных причин, излагать которые здесь не место. Сейчас достаточно напомнить неизменно повторяющуюся трагедию каждой наследственной аристократии. Аристократ наследует, то есть получает готовыми, условия жизни, которых он не создавал, то есть такие, которые не находятся в органической связи с его личностью, с его жизнью. Он видит, что с колыбели, без всяких личных заслуг, обладает богатством и привилегиями. Сам он ничем с ними не связан, он их не создавал. Они обрамляли другое лицо, его предка, а ему приходится жить «наследником», носить убор другого лица. К чему это приводит? Какой жизнью будет жить наследник — своей собственной или своего высокого предка? Ни той, ни другою. Ему суждено представлять другое лицо, то есть не быть ни самим собой, ни другим. Его жизнь неизбежно утрачивает подлинность и превращается в пустую фикцию, симуляцию чужого бытия. Избыток средств, которыми он призван управлять, не позволяет ему осуществлять подлинное, личное призвание, он калечит свою жизнь. Каждая жизнь — это борьба за то, чтобы стать самим собой. Препятствия, на которые мы при этой борьбе натыкаемся, и пробуждают, развивают нашу активность и наши способности. Если бы наше тело ничего не весило, мы не могли бы ходить. Если бы воздух не давил на нас, мы ощущали бы свое тело как что-то пустое, губчатое, призрачное. Так и наследственный аристократ — недостаток усилий и напряжения расслабляет всю его личность. Результатом этого и становится тот особый идиотизм старых дворянских родов, который не имеет подобий. Внутренний трагический механизм, неумолимо влекущий наследственную аристократию к безнадежному вырождению, в сущности, никогда еще не был описан.
Все это я говорю, чтобы опровергнуть наивное представление, будто переизбыток земных благ способствует улучшению жизни. Как раз наоборот. Чрезмерное изобилие жизненных благ [23] и возможностей автоматически ведет к созданию уродливых порочных форм жизни, к появлению особых людей-выродков; один из частных случаев такого типа — «аристократ», другой — избалованный ребенок, третий, самый законченный и радикальный — современный человек массы. (Сравнение с «аристократом» можно было бы развить подробнее, показав на ряде примеров, как многие черты, типичные для «наследника» всех времен и народов, проявляются и в наклонностях современного человека массы. Например, склонность делать из игры и спорта главное занятие в жизни; культ тела — гигиенический режим; щегольство в одежде; отсутствие рыцарства в отношении к женщине; флирт с «интеллектуалами» при внутреннем пренебрежении к ним, а иногда — и жестокости; предпочтение абсолютной власти перед либеральным режимом и т. д. [24].
Я еще раз подчеркиваю (рискуя надоесть читателю), что этот человек с примитивными наклонностями, этот новейший варвар порожден современной цивилизацией, в особенности той формой ее, какую она приняла в XIX веке. Он не вторгся в цивилизованный мир извне, подобно вандалам и гуннам V века; он не был также и плодом таинственного самозарождения, каким представлял его себе Аристотель появление головастиков в пруду; он — естественный продукт нашей цивилизации. Можно установить закон, подтверждаемый палеонтологией и биогеографией: человеческая жизнь возникала и развивалась только тогда, когда средства, какими она располагала, соответствовали тем проблемам, какие перед ней стояли. Это относится как к духовному, так и к физическому миру. Здесь, обращаясь к самой конкретной стороне существования рода людского, я должен напомнить, что человек мог процветать лишь в тех зонах нашей планеты, где летняя жара компенсируется зимним холодом. В тропиках человек вырождается, низшие расы, — например, пигмеи — были оттеснены в тропики расами, появившимися позднее и стоявшими на высшей ступени цивилизации.
Цивилизация XIX века поставила среднего, заурядного человека в совершенно новые условия. Он очутился в мире сверхизобилия, где ему предоставлены неограниченные возможности. Он видит вокруг чудесные машины, благодетельную медицину, заботливое государство, всевозможные удобства и привилегии. С другой стороны, он не имеет понятия о том, каких трудов и жертв стоили эти достижения, эти инструменты, эта медицина, их изобретение и производство; он не подозревает о том, насколько сложна и хрупка организация самого государства; и потому не ощущает никакой благодарности и не признает за собой почти никаких обязанностей. Эта неуравновешенность прав и обязанностей искажает его натуру, развращает ее в самом корне, отрывает его от подлинной сущности жизни, которая всегда сопряжена с опасностью, всегда непроглядна и гадательна. Этот новый тип человека, «человек самодостаточный» — воплощенное противоречие самой сущности человеческой жизни. Поэтому, когда он начинает задавать тон в обществе, надо бить в набат и громко предупреждать о том, что человечеству грозит вырождение, духовная смерть. Правда, сейчас жизненный уровень Европы выше, чем когда-либо в истории, но когда мы глядим вперед, в будущее, нас охватывает страх, что нам не удастся ни подняться выше, ни сохранить сегодняшний уровень; скорее всего, мы отойдем назад, соскользнем вниз.
Теперь, кажется, достаточно ясно, что представляет собою то в высшей степени уродливое существо, которое я называю «человеком самодовольным». Он явился на свет, чтобы делать только то, что ему хочется, — типичная психология «маменькина сынка». Мы знаем, как она появляется: в семейном кругу все проступки, даже крупные, проходят, в конечном счете, безнаказанно. Домашняя атмосфера искусственная, тепличная; она прощает то, что в обществе, на улице, вызвало бы неприятные последствия. Но «сынок» убежден, что он и в обществе может себе позволить то же, что у себя дома, что вообще не никакой опасности, ничего непоправимого, неотвратимого, рокового, и поэтому он может безнаказанно делать все, что ему вздумается. Жестокое заблуждение [25]!
«Ваша милость пойдет, куда поведут», как говорится в португальской сказке о попугае. Суть не в том, что мы не смеем делать все, что нам хочется. Суть в ином — мы можем делать только одно, а именно то, что должны делать; мы можем быть только тем, чем должны быть. Единственный выход — это не делать того, что мы должны делать. Но это еще не значит, что мы свободны делать все прочее. В этом случае мы обладаем лишь отрицательной свободой воли (noluntas). Мы вольны уклониться от истинного назначения, но тогда мы, как узники, провалимся в подземелье нашей судьбы. Я не могу показать этого каждому отдельному читателю на его собственной судьбе, она мне неизвестна; но я могу показать это на тех ее элементах, которые общи всем. Например, в наши дни каждый европеец уверен (и эта его уверенность крепче всех его «идей» и «мнений»), что надо быть либералом. Неважно, какая именно форма либерализма подразумевается. Я говорю лишь о том, что сегодня самый реакционный европеец в глубине души признает: то, что волновало Европу прошлого столетия и получило название либерализма, — нечто подлинное, имманентное западному человеку, неотделимое от него, хочет он этого или нет.
Даже если бы было доказано, что все конкретные попытки осуществить завет политической свободы ошибочны и обречены на неудачу, все по существу, по идее этот завет не скомпрометирован и остается в силе. Это конечное убеждение остается и у коммунистов, и у фашистов, на какие бы уловки они ни пускались, чтобы убедить самих себя в обратном. Оно остается и у католика, который продолжает твердо верить в «силлабус». Все они «знают», что, несмотря на справедливую критику либерализма, его внутренняя правда неуязвима, ибо это правда не теоретическая, не научная, не рассудочная; она совсем другой природы и ей принадлежит решающее слово: это правда судьбы. Теоретические истины не только спорны, но все их значение и сила именно в том, что они — предмет спора. Они вытекают из спора, живут, лишь пока он ведется, и созданы исключительно для него. Но судьба нашей жизни, — чем нам стать и чем нам не быть — дискуссии не подлежит, она принимается или отвергается. Если мы ее принимаем, наше бытие подлинно; если отвергаем, тем самым мы отрицаем и искажаем самих себя [26]. Наша судьба не в том, чтобы делать то, что нам угодно: скорей мы угадаем ее волю, приняв на себя, как должное, то, к чему у нас нет сейчас влечения.
А «человек самодовольный» знает, что определенных вещей не может быть, и тем не менее — вернее, именно поэтому — ведет себя так, словно уверен в обратном. Так фашист ополчается против политической свободы именно потому, что он знает: подавить ее надолго невозможно, она неотъемлема от самой сущности европейской жизни и вернется, как только это будет нужно, в час серьезного кризиса. Все, что делает человек массы, он делает не совсем всерьез, «шутя». Все, что он делает, он делает неискренне, «не навсегда», как балованный сынок. Поспешность, с которой он при каждом случае принимает трагическую, роковую позу, разоблачает его. Он играет в трагедию именно потому, что не верит в реальность подлинной трагедии, которая действительно разыгрывается на сцене цивилизованного мира.
Хороши мы были бы, если бы нам пришлось принимать за чистую монету все то, что люди сами говорят о себе! Если кто-либо утверждает, что дважды два — пять, и нет оснований считать его сумасшедшим, мы можем быть уверены, что он сам этому не верит, как бы он ни кричал, или даже если он готов был за это умереть.
Вихрь всеобщего, всепроникающего шутовства веет по Европе. Почти все позы — маскарадны и лживы. Все усилия направлены к одному: ускользнуть от подлинной судьбы, не замечать ее, не слышать ее призыва, уклониться от встречи с тем, что должно быть. Люди живут шутя, и чем трагичнее маска, тем большего шута она прикрывает. Шутовство появляется там, где жизнь не стоит на неизбежности, которой надо держаться, во что бы то ни стало, до конца. Человек массы не хочет оставаться на твердой, недвижной почве судьбы, он предпочитает существовать фиктивно, висеть в воздухе.