Восстание против современного мира — страница 74 из 92

не была анархической и индивидуалистической; она была способна на преданность, выходившую за рамки личности, и она знала преображающую ценность, свойственную принципу верности тому, кто достоин повиновения, и кому вверяют себя добровольно. Таким образом группы преданных собирались вокруг вождей, к которым вполне можно применить древнее изречение: «Высшее благородство римского императора состоит не в том, чтобы быть хозяином рабов, но в том, чтобы быть господином свободных людей, который любит свободу даже в тех, кто служат ему». Государство, почти как в древнеримском аристократическом смысле, имело своим центром совет вождей, каждый из которых был свободным господином своих земель и вождем группы верных ему. За пределами этого совета единство государства и в некоторой степени его надполитического аспекта воплощались королем, так как он принадлежал, в отличие от просто военных вождей, к людям из родов божественного происхождения; готы называли своих королей Амалами, «чистыми» или «небесными». Изначально материальное и духовное единство нации проявлялось только в некотором действии или осуществлении общей миссии, особенно наступательной или оборонительной. В таких обстоятельствах появлялось новое состояние. Избирался вождь, называемый dux или heretigo, и спонтанно образовывалась жесткая иерархия: свободный человек становился непосредственным подчиненным вождя. Власть последнего позволяла ему забирать жизнь подчиненного, если тот не выполнял свой долг. Согласно свидетельству, оставленному нам Тацитом, «защищать его, оберегать, совершать доблестные деяния, помышляя только о его славе, —первейшая их обязанность: вожди сражаются ради победы, дружинники —за своего вождя». [811] Как только предприятие заканчивалось, восстанавливались изначальные независимость и многообразие.

Скандинавские графы называли своего вождя «врагом золота», ибо как вождю ему нельзя было хранить золото для себя, а также «хозяином героев» из-за гордости, которую он питал, размещая в своем доме верных ему воинов, которых он считал своими компаньонами и равными себе. Даже среди франков до Карла Великого участие в конкретном предприятии происходило на добровольной основе: король приглашал людей, он взывал к ним; или же сами князья предлагали некое действие —в любом случае, это не было ни «обязанностью», ни безличной «службой», так как везде существовали свободные и глубоко личностные отношения повелевания и подчинения, взаимопонимания и верности. [812] Таким образом, основанием любого союза и иерархии была идея свободной личности. Таково было «северное» семя, из которого выросла феодальная система в качестве фона новой имперской идеи.

Развитие, приведшее к этой системе, началось со схождения понятий короля и вождя. Король стал воплощением единства группы даже в мирное время; это стало возможным из-за усиления и расширения воинского принципа верности на мирное время. Группа верных приверженцев (fidèles —скандинавские хускарлы, лангобардские гасиндии, готские гардинги и палатины, франкские антрустионы или convivae regis), состоящих из свободных людей, собиралась вокруг короля; эти люди считали службу своему господину и защиту его чести и права как привилегией, так и более возвышенной жизнью, чем если бы они отвечали только перед собой лично. [813] Феодальная структура осуществлялось при помощи прогрессивного расширения этого принципа, изначально проявленного во франкском королевском доме, на различные элементы общества.

Во время периода завоеваний имел место второй аспект вышеупомянутого развития: наделение завоеванными землями как феодами в обмен на верность. Франкская знать распространилась по землям, чьи границы не совпадали ни с каким государством; она стала связывающим и объединяющим элементом. С формальной точки зрения это развитие включало изменение предыдущего уклада: феод считался королевским даром, зависящим от верности и службы королю. Но на самом деле феодальный режим был принципом, а не жесткой реальностью; он был общей идеей органического закона порядка, который оставлял достаточно места для динамического взаимодействия свободных сил, группировавшихся или плечом к плечу, или друг против друга; без ослаблений или искажений —подданный перед господином, господин перед господином —и это заставляло все (свободу, честь, славу, судьбу, владения) основываться на личной ценности и на личном факторе —ничто или почти ничто не основывалось на коллективном элементе, государственной власти или абстрактном законе. Как справедливо было замечено, в раннефеодальной системе фундаментальной и отличительной чертой королевского сана была не «государственная» власть, а власть сил в присутствии других сил, каждая из которых отвечала перед самой собой за свой авторитет и достоинство. Таким образом, такое состояние дел часто напоминало больше состояние войны, чем состояние «общества»; но именно из-за этого существовала четкая дифференциация энергий. Никогда к человеку не относились жестче, как в феодальной системе, и тем не менее не только для феодальных господ, ответственных за защиту своих прав и чести, но и для их подданных этот режим был школой независимости и мужества, а не раболепия: в нем отношения верности и чести играли более важную роль, чем в любой другой период на Западе[814] .

Говоря в общем, после тотального смешения поздней империи и хаоса периода завоеваний в этом новом обществе всякому находилось место, свойственное его природе, что всегда и происходит там, где бы мы ни находили нематериальный центр кристаллизации в общественном организме. В последний раз в истории Запада почти что спонтанно установилось и стабилизировалось четвертичное разделение общества на слуг, торговцев, воинскую знать и представителей духовной власти (духовенство в концепции гвельфов и аскетические рыцарские ордена в гибеллинской системе).

Феодальный мир личности и действия не истощил глубинные возможности средневекового человека —это доказано тем, что его fides смогла развиться в возвышенной и очищенной универсальным форме: такова была точка отсчета империи. Империя воспринималась как надполитическая реальность, как институт сверхъестественного происхождения, формировавший единственную власть с божественным правлением. В империи продолжал действовать тот же дух, что сформировал отдельные феодальные и королевские компоненты. Его вершиной был император, считавшийся не просто человеком, а «богочеловеком, полностью обожествленным и освященным, чтимым как первый и верховный повелитель» (deus-homo totusdeificatus et sanctificatus, adorandum quia praesul princeps et summus est), [815]согласно типичному выражению того времени. Таким образом, император воплощал функцию «центра» в высшем смысле слова и требовал от народа и от феодалов духовного признания, схожего с тем, на что притязала церковь, во имя осуществления высшего европейского традиционного единства. И как два солнца не могут сосуществовать в одной планетной системе, а образ двух солнц часто применялся к дуальности церкви и империи, между этими двумя универсальными властями, которые были высшими точками отсчета великого ordinatio ad unum феодального мира, неизбежно должна была разгореться борьба.

С обеих сторон хватало компромиссов и более или менее сознательных уступок противоположному принципу. Но смысл такой борьбы ускользает от тех, кто, остановившись на видимости и на всем том, что с метафизической точки зрения является всего лишь случайностью, видит здесь лишь политическое соревнование и столкновение интересов и амбиций, а не материальную и духовную борьбу —от тех, кто считает этот конфликт конфликтом между двумя оппонентами, которые борются за одну и ту же вещь, претендуя на прерогативу одного итого же типа универсальной власти. На самом деле эта борьба скрывает контраст между двумя несовместимыми точками зрения: контраст, вновь указывающий на противоречие между Севером и Югом, солнечной и лунной духовностью. Отстаиваемый церковью универсальный идеал «религиозного» типа противостоит имперской идее, состоящей в тайной тенденции к восстановлению единства двух властей, царской и иератической, то есть единства священного и мужского. Хотя имперская идея в своих внешних выражениях часто притязала на власть над corpus и ordo средневековой ойкумены, а императоры часто воплощали живой закон только формально и приспосабливались к аскетизму власти, [816] идея «священной королевской власти» вновь появлялась на универсальном плане. И там, где история не подчеркивала это высшее стремление, о нем говорил миф —миф, не противостоящий истории, а интегрирующий ее, открывающий ее глубинное измерение. Мы уже демонстрировали, что в средневековой имперской легенде присутствуют многочисленные элементы, более или менее прямо указывающие на идею высшего «центра». Эти элементы при помощи разнообразных символов указывают на мистическую связь между этим центром и универсальной властью и легитимностью гибеллинского императора. Ему были доверены объекты, символизирующие инициатическую регулярность, и иногда с ним связывался мотив героя, «который не умер» и который был отнесен на «гору» или в подземную область. В императоре жила сила, от которой ожидали, что она вновь проснется в конце периода, заставит сухое древо зацвести и поможет ему в последней битве против натиска Гога и Магога. Утверждалась идея «божественного рода» и «римского рода», который не только обладает Regnum, но также может проникнуть в тайны Бога, которые другие люди могут лишь воспринимать смутно через образы —особенно в отношении Гогенштауфенов. [817] Эквивалентом этому была тайная духовность, на которую мы уже указывали (см. гл. 14), свойственная еще одной вершине гибеллинского и феодального мира —рыцарству.