Восстание рыбаков в Санкт-Барбаре. Транзит. Через океан — страница 76 из 90

тены обнажали нутро домов, мы видели то ванную комнату, то спальню, иногда там мелькала чья-нибудь фигура. Случалось, на наших глазах обрушивался остов дома, погребая своих обитателей под обломками…

Уже в Антверпене, где наше судно останавливалось на стоянку, меня поразил горячий спор о том, посылать ли голодным немецким детям в разрушенную Германию рыбьи потроха, ястыки и молоки.

Так велика была ненависть к нацистским солдатам в порабощенных странах, где они уничтожили бесчисленное множество людей, что она распространялась даже на детей.

Лучше было бы в письмах к Марии Луизе не касаться этих впечатлений…

Он прервал свой рассказ. Помолчал. Я возразил:

— Нет, вы не правы. За долгие годы вы привыкли обо всем откровенно говорить со своей девушкой. К тому же не только для вас, но и для многих других то, что происходило во время войны, надолго останется загадкой, чудовищной загадкой. И те, в ком не убита душа, должны попробовать ее разрешить.

— О какой загадке идет речь?

— О недоступной пониманию бесчеловечности, о жестокости людей. А ведь этот же народ дал миру Гёте, Бетховена и не только их…

— Разве бесчеловечными и жестокими стали сразу все? Не знаю. То, что я видел, когда мы шли по разрушенному городу, я пытался сравнить с чем-нибудь мне известным. Я вспоминал нашу долгую поездку в автобусе в Минас-Жераис. Развалившиеся хижины, засыпанные красной пылью. Тогда нам с Марией казалось, что жизнь в них невыносима. Но сейчас я понял, что куда страшнее жизнь в этих развалинах, в открытых на все четыре стороны руинах.

Комната, где я сначала поселился, несмотря на разбитые и склеенные бумагой стекла, была приличной. Старушка хозяйка постепенно рассказала мне, где, в каком месте земного шара потеряла она каждого из своих сыновей, внуков и братьев. Нельзя сказать, чтобы она очень горевала. Всю жизнь у нее перед глазами был темный двор, а теперь здание перед ее домом разбомбили, и она видела из окон широкую улицу, обсаженную деревьями.

Иногда к ней в гости приходили две-три старушки, чтобы поглядеть на меня, чужака, а главное — получить в подарок от моей хозяйки немножко настоящего бразильского кофе. Они часами пересчитывали зерна, чтоб разделить их по справедливости.

В этом доме случилось ужасное происшествие, напугавшее даже мою ко всему равнодушную хозяйку. Под нами жила семья с несколькими детьми и стариком дедом. Как почти везде, буханку хлеба мать заранее надрезала на порции. Ночью в кухню пробрался обезумевший от голода дед и съел кусок буханки ломтя в два. Старший мальчик, проснувшись, застал его на месте преступления, и дед в приступе страха и стыда ударил мальчика кухонным ножом.

Этот случай я так подробно, как и все остальное, описал Марии в длинном письме. Я не соображал, что она вряд ли может что-нибудь понять из моих писем, напоминавших дневники. Почтовая связь только налаживалась, а Мария Луиза была очень далеко, в другой части света. Когда я получил от нее первое письмо, я еще не привык к своему новому окружению, но уже не воспринимал его как тяжкий гнет. Я раздумывал, стать ли мне детским врачом или заняться тропической медициной. Детские врачи, казалось мне, очень нужны. А о возможности изучать тропическую медицину в то время и мечтать не приходилось.

Мария Луиза писала мне еще в тот дом, где старик зарезал своего внука. Ей казалось, что в таких условиях невозможно сохранить достоинство и способность мыслить, а без этого для нее нет настоящей жизни. И восхищаясь мною, она все же боится, не пострадает ли наша любовь, не притупятся ли наши чувства, если будут постоянно подвергаться подобным испытаниям. Но она требовала, чтобы я и дальше писал ей обо всем, тогда она будет чувствовать себя рядом со мной, ощущать мое присутствие.

Да, люди были голодны и злы. Я рассказываю вам о том, что вы и сами знаете. Но иначе вы не поймете того, что чудесно связало меня и Марию и что оборвалось совсем недавно, вечером, накануне моего отъезда. Сколько уже дней продолжается наше плавание?

— Постойте-ка, по-моему, пять.

— Значит, окончательно все оборвалось шесть дней назад. Если такое вообще может оборваться, закончиться. Да, так на чем я остановился?

— На том, как голодны и обозлены были люди.

— В неосвещенных вагонах городской железной дороги слышались только жалобы, яростная брань, мольбы о помощи. Мне вспоминается, как однажды в таком переполненном вагоне, а может быть, на станции, всех вдруг поразила радостная, многоголосая песня, спетая сильно и с воодушевлением. Люди прислушивались, покачивали головами, и лишь когда мы проехали несколько станций, снова раздались жалобы и ругань.

Позднее я узнал, что песню эту пела группа только что основанного тогда Союза свободной немецкой молодежи.

Когда я стал студентом, в университете тоже начала создаваться организация Союза свободной немецкой молодежи. В него вступили убежденные антифашисты, ненавидевшие прошлое, одобрявшие советскую оккупацию и новые законы. Тогда к членам этого союза нередко относились, как к пропащим — их братья, их отцы были, а может быть и оставались, нацистами — на этих ребят иногда нападали на улицах, избивали в кровь.

Я вступил в группу СНМ, организованную на нашем медицинском факультете.

На мое счастье, в ту пору для студентов открылось временное общежитие. Здесь жили по три-четыре человека в одной комнате. Но вы ведь знаете, я не был избалован просторными квартирами. Как и в эмиграции, я соорудил себе стол из чемоданов. Преподаватели у нас были разные: прекрасные врачи, ставшие теперь знаменитыми, и два-три проходимца, обманом пробравшиеся на кафедры. Впрочем, это скоро выявилось и их выгнали. Несколько студентов, прервавших образование из-за войны, добросовестно учились вместе с нами.

Однажды мы узнали, что на Нюрнбергский процесс, который тогда еще не кончился, вызвали молодого врача. Он был ассистентом врача в концлагере и сделал десяткам заключенных смертельные инъекции. Он не явился по вызову. Он застрелился.

Мы, студенты, обсуждали этот случай до поздней ночи, и каждый откровенно говорил все, что думает. Некоторые — их, правда, было немного — не скрывали своего сочувствия самоубийце. Другие настаивали на том, что он виновен. Были и такие, кто с негодованием заявлял, что позорно наказывать людей, которые во время войны следовали своему долгу — повиноваться. Эти взгляды большей частью выражали старые студенты, участники войны, возможно, прежние сторонники Гитлера.

Здесь сталкивались самые противоречивые мнения. Сочувствие — кому? Долг повиновения — кому? И при чем тут Нюрнбергский процесс?

Очень юная студентка — ее, неразговорчивую и некрасивую, никто прежде не замечал — вдруг сказала: «Если совершено преступление, а в этом случае никто не может сомневаться, что оно было совершено, — неизбежно свершится суд. Будет ли расплатой за вину приговор Нюрнбергского трибунала или просто самоубийство, как в истории с этим жалким человеком, сомнений быть не может — он виновен».

До сих пор никто в нашем кругу не обращал внимания на эту девушку. Но тут, во внезапно наступившей мертвой тишине, мы, затаив дыхание, слушали ее и долго размышляли потом над ее словами. А мне вдруг почудилось, что среди нас появилась Мария Луиза. Это она высказала свое мнение мягким, но решительным голосом. Меня охватила тоска — такого острого приступа тоски я давно не испытывал. Я был уверен, что на следующий день получу от нее письмо.

Хочу еще раз сказать, что в нашем кругу все откровенно высказывали свое мнение. Тогда каждый сам, по собственному усмотрению решал, что верно и что неверно. Яснее всех выразила свои убеждения эта бледная спокойная девушка.

Потом я случайно увидел, что к ней подсел молодой человек по имени Густав, впоследствии он стал руководителем нашей группы СНМ. Он сказал ей: «Ты права: такой человек заслуживает и суда, и сурового приговора».

Но понимаете, Хаммер, я совершал ошибку, рассказывая Марии Луизе о каждом разговоре, о каждом событии, будто писал дневник.

Как могла она понять и разделить мои переживания? Мои письма только волновали ее, приводили в отчаяние. Больше ничего. Потом, увы, слишком поздно, я узнал, что именно так оно и было. А я? Я постоянно ждал ответа — ответа, который придал бы мне силы, стал бы для меня утешением. Но письмо приходило, и в нем было написано: «Я не вынесла бы жизни, которой живешь ты».

— Были и другие случаи, — продолжал Трибель. — И если бы Мария осталась такой, какой она была в дни нашей юности, она бы с изумлением прочитала письмо об одном из них.

Однажды Густав взял меня с собой на какое-то предприятие. Там выступал с докладом советский лейтенант. Он сразу сказал, что готов ответить на любые вопросы. Собралось много народа. Было накурено, душно и, несмотря на это, холодно. Лейтенант был, вероятно, года на три старше меня. Вначале собравшиеся задавали всевозможные вопросы о работе, зарплате, о школах в Советском Союзе. Вдруг поднялся парень, наверно, ровесник лейтенанта. По его кривой усмешке те, кто знал его, сразу поняли, что сейчас он выкинет какую-нибудь штуку. Наступила тишина. Насмешливая тишина. Многие уже улыбались заранее, когда он грубым голосом закричал:

«Господин лейтенант, можно задать вопрос?»

«Прошу вас».

«Ваши украли у меня карманные часы. Когда вы мне их вернете?»

Все молчали и с любопытством ждали ответа.

Очень юный лейтенант спокойно спросил:

«Итак, вы предъявляете мне счет?»

«Так точно», — ответил парень еще более нагло и вызывающе. Весь зал, едва сдерживая смех, напряженно ждал ответа.

Лейтенант сказал:

«Я родом с Украины. Вы, вероятно, знаете, что во всей Европе Украина — самый богатый хлебом край. Несмотря на это, во время оккупации мой отец умер там от голода. Моя мать погибла, когда сожгли половину нашей деревни. Мою сестру угнали в Германию на принудительные работы. Больше я о ней ничего не слышал. Мой старший брат погиб на войне, младший умер в лагере для военнопленных.