Восстание среднего класса — страница 16 из 36

Аргументом в защиту подобных промышленных монополий было то, что они способны даже при концентрации капитала обеспечить определенную конкуренцию между товарами. Но в сетевых системах немыслима и такая псевдоконкуренция (например, поставка нескольких сортов воды по одному водопроводу или нескольких видов электроэнергии в одной розетке). Технически это возможно, но затраты окажутся неоправданными.

Еще в XIX веке стало очевидно, что рыночная система расточительно обращается с ресурсами. В конце XX века выводы, казавшиеся очевидными для поколений, переживших Великую депрессию и две мировые войны, были не то чтобы опровергнуты или пересмотрены, а просто отменены. Однако и социализм, и кеинсианские идеи регулирования возникли вовсе не на пустом месте. Они были не чем иным, как двумя способами ответа на вопросы, которые не в состоянии была решить экономика рыночного капитализма.

Социальная ответственность

К началу XXI века не только вопросы по-прежнему остаются нерешенными, но и предлагать решения (среди «серьезной публики») категорически запрещается. Между тем масштабы проблем стали куда более большими, а расточительство капитализма грозит уже не только экономической, а глобальной экологической катастрофой.

Если конкурентная модель не работает, то максимальная эффективность в системе достигается тогда, когда она будет объединена и поставлена непосредственно на службу обществу. Этот вывод, казавшийся самоочевидным в первой половине XX века, был поставлен под сомнение в 1990-е годы прошедшего столетия, когда все связанное с социализмом и коллективизмом казалось безнадежно дискредитированным. Но полтора десятилетия неолиберальных реформ «от обратного» доказали его правильность. Сетевые структуры коллективного потребления нуждаются в коллективной собственности.

Сторонники капитала призывают нас жить по законам рынка. Что ж, пусть они сами и живут по этим законам. Ни одной копейки, цента, пенса общественных денег не должно идти частному бизнесу. Никаких государственных инвестиций не должно вкладываться в корпоративное предпринимательство. Если субсидирование оказывается социальной, производственной или технологической необходимостью, предприятия должны переходить в общественную собственность. Если корпорация обращается к государству с просьбой о субсидиях, это надо понимать как просьбу о национализации. И это будет строго соответствовать столь любимой правыми «логике рынка».

Однако политики понимают – любая успешная национализация станет прецедентом, наглядной демонстрацией лживости всей пропаганды, которой они потчевали публику на протяжении двух десятилетий. Рынок был Богом, а у Бога не может быть ошибок и недостатков. Признать ошибку божества – значит поставить под сомнение основы религии. Идеологи извели миллионы тонн бумаги, затратили несчетное количество эфирного времени и электричества, чтобы доказать избирателям, что ничто общественное работать не может, что любая национализация есть зло, что всякое государственное предприятие обязательно будет неэффективным. Любой, даже единичный, даже случайный пример, доказывающий обратное, разоблачает всех их, как лжецов. Ибо то, что они говорили нам, выдавалось за аксиому, за абсолютную истину, не нуждающуюся в доказательствах и не имеющую исключений.

Эта ложь связала круговой порукой либералов, правых популистов и социал-демократов «третьего пути». У них просто нет иного выхода, как общими усилиями, даже вопреки очевидности, в прямом противоречии со здравым смыслом, цепляться за провалившуюся экономическую политику и защищать умирающую идеологию. Ибо конец этой идеологии означает их собственную политическую смерть. «Либеральные реформы» и приватизация являются «необратимыми», независимо от того, закончились они успехом или провалом.

Северное «исключение»

Когда у защитников неолиберального порядка кончаются аргументы, они прибегают к последнему доводу: мир таков, как он есть, и другого быть не может. В интеллектуальном смысле это то же самое, что сбросить фигуры с доски посередине партии. Теоретический спор становится беспредметным, и дискуссия переходит на уровень обывательского опыта.

Антибуржуазное движение отвечает провозглашением общих лозунгов типа «Другой мир возможен!». Что, кстати, с трудом переводится на русский и некоторые иные языки – возникает подозрение, что речь идет о чем-то потустороннем, о жизни после смерти, райских кущах и так далее.

Между тем нет необходимости искать ответа на сегодняшние вопросы в какой-то другой жизни. В рамках глобальной капиталистической экономики возникают элементы новой социальной и производственной организации – начиная от «партисипативного бюджета» в Порту-Алегри, кончая «финской моделью информационной революции».

В начале 90-х годов Финляндия переживала острейший кризис. Страна, выступавшая своего рода посредником, мостом между Западом и Востоком, на сей раз пострадала от неурядиц в обоих концах Европы. Заводы встали. Тысячи людей оказались на улице. Безработица, ранее никогда не превышавшая 4 %, достигла 20 %. Финская марка упала.

Все это происходило на фоне более глубокого структурного и идеологического кризиса, охватившего Скандинавию. Глобализация означала открытие рынков, на которые хлынул поток товаров, производимых полуголодными рабочими в «третьем мире» и бывших «коммунистических» странах. Высокооплачиваемые скандинавы не могли конкурировать с теми, кто довольствовался 4–5 долларами в день. Капитал начал бежать туда, где можно было эксплуатировать более дешевый труд, не боясь профсоюзов и забастовок, где можно было не думать о всяких глупостях вроде «прав человека», а государство не приставало с высокими налогами и строгими экологическими нормами.

К концу 1990-х годов, однако, положение выглядело совершенно иначе. Если в восточноевропейских странах, строго следовавших неолиберальным рецептам, положение оставалось критическим, то в Финляндии безработица сократилась, росло производство, повысился жизненный уровень. Социальные программы сохранились– пусть и не такие щедрые, как раньше, но все же потрясающие воображение не только русских и американцев, но и европейцев. Несмотря на высокие налоги, северные страны вновь стали привлекательны для инвестиций.

Между тем, с точки зрения либеральной теории, финны все делали неправильно. Высокие налоги сохранялись, государство прямо участвовало в производственных и научных программах, сохраняя изрядную долю собственности, социальные расходы оставались на высоком уровне. По логике идеологов, такое поведение должно было закончиться катастрофой. Как назло, к началу XXI века Финляндия опередила Соединенные Штаты и по темпам роста экономики, и по размаху технологической революции.

Не то чтобы всеобщее увлечение «свободным рынком» обошло Финляндию стороной. Но в скандинавских странах слишком привыкли к социал-демократическому образу жизни. Глубокое отторжение обществом неолиберальных подходов создавало культурно-политическую среду, в которой практически невозможно было последовательно проводить подобную программу. Посягательства на бесплатное образование воспринимались как безумие, политики, обещающие снизить налоги, вызывали раздражение избирателей.

В разгар кризиса сменявшие друг друга финские правительства сделали ставку не на свертывание социальных программ и тотальную приватизацию, а на развитие информационных технологий, которые должны были компенсировать сокращение традиционной промышленности.

В Соединенных Штатах технологический рывок тоже был первоначально профинансирован государством. Предшественник Интернета, как известно, был создан как структура оборонного ведомства США. Даже позднее, когда сеть была рассекречена и открыта для доступа частных лиц, государство поддерживало ее функционирование до тех пор, пока сеть не разрослась настолько, чтобы стать способной к самоподдержанию. Точно так же технологии мобильной связи зародились в военно-промышленном комплексе, а уже потом стали общедоступными. Однако именно здесь мы видим принципиальное отличие между «калифорнийской» и «финской» моделями. В Америке общественный сектор тоже брал на себя основные расходы и риски, связанные с инновациями, но как только новые технологии и структуры становились коммерчески прибыльными, их приватизировали. Плодами успеха пользовался частный капитал. Это и есть основной принцип современного капитализма: риски и расходы социализируются, прибыль приватизируется.

Финское инакомыслие проявилось не в том, что правительство тратило деньги на исследования, а в том, что финское общество упорно не желало передавать в частные руки плоды коллективных усилий. Постепенная приватизация, разумеется, происходила, но масштабы технологической революции в общественном секторе оказались столь впечатляющими, что приватизация, проводившаяся с северной медлительностью, все больше отставала. Именно благодаря этому плоды технологической революции сделались в Финляндии в подлинном смысле слова общедоступными.

К концу 1990-х годов спад в Финляндии был преодолен, долги успешно выплачивались, финская марка снова сделалась надежной валютой, инфляция сократилась до минимального уровня, а темпы роста составили 6 % – выше, чем в США во время последнего «бума».

«Калифорнийская модель» строит сеть как гигантский виртуальный супермаркет. Финская – как огромную библиотеку. В первом случае речь идет о покупке товаров, во втором – о доступе к знаниям, информации и социально-необходимым услугам. Для одних информация – товар, как любой другой. Для других– общее достояние, часть человеческого знания.

В Калифорнии мир поразительных технологий соседствует с грязью, нищетой и уличной преступностью, как в знаменитом фильме «Бегущий по лезвию бритвы». Жители Лос-Анджелеса уверены, что мир будущего, изображенный в этом шедевре киберпанка, не слишком отличается от их настоящего. Конфликт, соперничество, конкуренция подстегивают развитие, но оборачиваются всплесками агрессии и разрушения. Фирмы ведут смертельную борьбу друг с другом, переманивая специалистов. Если на вершине пирамиды оказалась, пусть и ненадолго, «новая экономика» с ее поразительными возможностями, то в основании – полурабский труд миллионов нелегальных эмигрантов.