Восстание — страница 10 из 14

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Случилось то, что люди, не умея охватить разумом сразу всех причин, зависимостей и следствий, часто называют чудом. Отступавшая под ударами белых, покинувшая Пермь и Мотовилиху, 3-я советская армия не только вдруг остановила рвущуюся к Глазову и Вятке лучшую пятидесятитысячную армию Колчака, но и сама перешла в наступление, снова потеснив белых к востоку.

Произошло это в январские дни 1919 года, после приезда из Москвы в Вятку посланной по предложению Ленина комиссии ЦК и Совета Обороны, комиссии, которая должна была расследовать причины сдачи Перми и причины поражения на Уральском фронте.

В день приезда комиссии армия продолжала отступать. Положение осложнялось плохим снабжением войск из-за нераспорядительности тыловых снабжающих организаций, задерживающих присылку продовольствия, снаряжения и теплого обмундирования. Тыловой район армии был терроризирован осмелевшими кулацкими бандами; штаб, оторванный от войск, ведущих сражение, бездействовал; пополнения в воинские части поступали ненадежные, засоренные лавочниками и кулаками. Командарм оказался вовсе неспособным руководить действиями войск. Все предоставив неотвратимому ходу событий, он утерял контроль даже за штабом, не координировал действий дивизий; он только жаловался, что ему не помогает штаб Восточного фронта, что не помогает Москва, и ничего не предпринимал для оздоровления армии.

Управление войсками отсутствовало. Не имея общего плана операции, войска действовали на свой страх и риск, не в состоянии в нужное время оказать помощь друг другу. И все это усложнялось активностью белых, не дающих ни часа передышки, и активностью англо-американцев на севере. Обе эти армии — и колчаковская и англо-американская — выполняли общий план союзного командования. Колчаковцы, подбрасывая свежие резервы, рвались к Вятке с востока, англо-американцы — с севера. Потеснив 6-ю советскую армию к городу Вельску, они наступали вдоль Северной Двины, стремясь выйти в район Котласа, чтобы там соединиться с дивизиями Колчака и замкнуть так называемое «Северное кольцо» вокруг Москвы.

Белые увеличивали силу наступления. Успех под Пермью обнадеживал их, они гнали и гнали на фронт новые войска, не жалея последних резервов.

И вот в эти дни тяжелого испытания, в дни, когда под непосредственную угрозу был поставлен левый фланг всего Восточного фронта, в дни, когда бело-интервентские войска напрягали все свои силы, чтобы сломить сопротивление советских войск и на востоке и на севере, Центральный Комитет партии большевиков взял судьбу армии, судьбу всего Восточного фронта в свои руки. В Вятку с широкими полномочиями приехала комиссия ЦК и Совета Обороны — Сталин и Дзержинский.

Времени было мало. Каждый день мог решить участь событий. Нужно было не только вскрыть все причины бедствия армии и фронта, нет, для спасения армии нужно было немедленно принимать реальные и энергичные меры.

По призыву Ленина мобилизовать силы на помощь Восточному фронту поднялись все большевики Урала и Вятской губернии. С первого же дня расследование причин сдачи Перми превратилось в решительную и настойчивую борьбу за спасение армии и за укрепление всего Восточного фронта.

И вот тут-то случилось то, что люди называют чудом. Обреченный всеми на смерть, больной встал и пошел. 3-я армия, которую белые считали разбитой, преградила им путь на запад и вновь превратилась в силу, способную не только сдерживать рвущиеся к Вятке колчаковские войска, нет, способную снова перейти в наступление.

Чем больше люди удаляются во времени от январских событий 1919 года на Уральском фронте, чем яснее становятся замыслы англо-американцев, стремящихся подчинить себе и поработить народы России, чем внимательнее и вдумчивее изучаются исторические документы тех грозных дней, тем величественнее и грандиознее представляется роль партии большевиков в спасении народа и отечества от нашествия англо-американских интервентов, ударной силой которых была колчаковская армия.

«Все, что могло бы парализовать революцию, все пришло на помощь Колчаку», — говорил в те дни Ленин.

Колчак, распространивший свою власть на огромную территорию, поддержанный англо-американцами, выполняющий их волю, снабженный ими первоклассной техникой, оружием и боеприпасами, представлял немалую силу и был самым опасным врагом революции.

Но что же произошло? Как в короткий срок удалось восстановить боеспособность армии, отразить наступление белоинтервентов и сорвать их план окружения Москвы северным кольцом?

В день приезда в Вятку, познакомившись с положением Восточного фронта, Сталин и Дзержинский телеграфируют в Москву:

«Председателю Совета Обороны товарищу Ленину.

Расследование начато. О ходе расследования будем сообщать попутно. Пока считаем нужным заявить вам об одной, не терпящей отлагательства, нужде 3-ей армии. Дело в том, что от 3-ей армии (более 30 тысяч человек) осталось лишь около 11 тысяч усталых, истрепанных солдат, еле сдерживающих напор противника. Присланные Главкомом части ненадежны, частью даже враждебны к нам и нуждаются в серьезной фильтровке. Для спасения остатков 3-ей армии и предотвращения быстрого продвижения противника до Вятки (по данным, полученным от командного состава фронта и 3-ей армии, эта опасность совершенно реальна) абсолютно необходимо срочно перекинуть из России в распоряжение командарма по крайней мере три совершенно надежных полка. Настоятельно просим сделать в этом направлении нажим на соответствующие учреждения. Повторяем: без такой меры Вятке угрожает участь Перми, таково общее мнение причастных к делу товарищей, к которому мы присоединяемся на основании всех имеющихся у нас данных. Сталин. Ф. Дзержинский».

3-я армия была обескровлена. Без притока чистой свежей крови восстановить боеспособность она не могла. Нужно было найти эту кровь и влить ее в вены слабеющего организма армии — нужны были резервы, резервы, надежные и проверенные. Комиссия ЦК не ограничилась письмом Ленину о присылке трех полков, нет, здесь же на месте были найдены резервы, необходимые для того, чтобы немедленно остановить наступление белых и держать фронт до подхода подкреплений из центральной России. Областной комитет партии объявил мобилизацию на фронт коммунистов и перебросил на передовые позиции вятский батальон ВЧК. Затухающий пульс армии снова приобретал размеренность и ритм.

А когда прибыли на станцию Чепца первые эшелоны пополнения, они были задержаны комиссией ЦК и проверены. Из мутного потока людей, призванных в армию военкоматами, пренебрегшими классовым принципом комплектования, из потока людей, загрязненного агентурой врага — кулаками и контрреволюционерами, была отсеяна вся муть. Очищенные и спаянные вокруг ядра коммунистов, скрепленные революционной дисциплиной, батальоны пополнения стали надежной силой.

В эти дни, дни возрождения и укрепления Восточного фронта, рождалась и новая армия, созданная по принципу строго классового комплектования, с крепкими партийными организациями в каждом подразделении, с опытным комиссарским составом, руководящим политработой среди бойцов и командиров.

В эти дни величайшего напряжения, в дни борьбы за спасение отечества, за спасение революции, на Восточном фронте и в ближайшем тылу все было поставлено на ноги, везде кипела творческая созидательная работа, все подвергалось проверке.

Под руководством комиссии ЦК штабы были очищены от скрытых врагов и безразличных военспецев, разгаданы предатели, насаженные Троцким на посты старших военных начальников, изгнаны из тыловых учреждений карьеристы и бюрократы, разлагающие тыл, подобраны новые кадры оперативных работников и военных комиссаров, в губернии была создана революционная власть — Вятский военно-революционный комитет — власть, способная оздоровить тыл и успешно бороться с кулацкими восстаниями, власть, которой как высшему органу Советов губернии подчинялись все советские и партийные организации.

И в те же дни возрождения и укрепления 3-й армии товарищи Сталин и Дзержинский, уже уверенные в грядущей победе, разрабатывают план перехода в наступление всем фронтом. Войска сверху донизу пронизывает идея контрнаступления.

К выполнению единой стратегической задачи — не допустить создания англо-американского кольца вокруг Москвы были привлечены во взаимодействии все армии фронта, выделены резервы, способные развить успех наступления.

Командующий фронтом получает директиву: повернуть главные силы соседней с 3-й армией 2-й армии в северном направлении на Кунгур и бить во фланг и по ближайшим тылам наступающей сибирской армии Колчака; привлечь к взаимодействию с 3-й и 2-й армиями 5-ю правофланговую армию, поставив ей задачу обеспечивать правый фланг и тыл наступающей на Кунгур армии; обеспечить левый открытый фланг 3-й армии Северным отрядом лыжников и предотвратить угрозу предпринятого белыми обходного маневра по трактовой дороге через Кайгород на Вятку.

Для взаимодействия с наступающими армиями привлекаются даже отдаленные армии южного крыла, которые не могли непосредственно принять участия в операции. Этим (1-й и 4-й) армиям даются указания: наносить быстрые и энергичные удары по противнику с целью сковать его силы и воспретить ему переброску войск с юга на север; освободить Оренбургскую и Уральскую казачьи области и установить связь с армией Советского Туркестана.

И в те же дни для организации взаимодействия с подпольщиками Сибири и для руководства всей подпольной работой в тылу белых в Вятке было создано отделение Урало-Сибирского Бюро ЦК, по конспиративным соображениям названное «Особой комиссией Вятского губернского военно-революционного комитета».

Через леса и степи, углубляясь все дальше на север, в район старинного города Чердыни, через фронт 3-й армии пошли испытанные в царском подполье коммунисты, пошли, неся сибирским подпольным организациям и сибирскому порабощенному народу большевистскую энергию и ленинское призывающее к борьбе слово.

В середине января воссозданная 3-я армия, имея позади очищенный от предателей, крепкий и надежный тыл, перешла в наступление.

2

Наталью арестовали на улице, когда, отчаявшись разыскать Василису, она возвращалась домой в Верхисетский поселок. Ее задержали на перекрестке милиционеры.

— Оттуда? — многозначительно спросил один из них, ощупывая узелок, который Наталья держала в руках. — Чего несешь?

— Передачу, — не подумав, сказала Наталья. — Передачу заключенному…

— Ну неси, может, самой пригодится, — сказал милиционер и усмехнулся. — Идем.

— Я домой иду, — сказала Наталья. — Или по городу ходить нельзя?

— Кому можно, а кому и нельзя… Поворачивайся… — Милиционер взял Наталью за рукав и повел через улицу.

Наталья рванула руку, но милиционер не выпустил рукава.

— Гляди… — с угрозой сказал он.

— И глядеть мне нечего… Куда ты меня ведешь?

— А куда надо, туда и веду, там разберутся…

Он повел Наталью к городскому гостиному двору, и Наталья поняла, что не случайно ее задержали, что это арест и что, наверное, ее надолго замкнут в каком-нибудь из подвалов гостиного двора, превращенного контрразведкой в арестное помещение.

— На улице задержана, — сказал милиционер дежурному контрразведчику, вводя Наталью под низкие своды каменного лабаза — теперь камеры допросов. — От Обсерваторской шла, и узелок в руках…

— Понятно, — сказал контрразведчик. — Этап провожала? Фамилия как?

— Берестнева, — сказала Наталья, и вдруг ей почудилось, что она спит и это во сне ей мерещатся темные каменные своды и губастое лицо контрразведчика. И казалось ей, что нужно сделать только какое-то усилие и она непременно проснется, как часто просыпалась, когда ее мучили страшные сны, проснется в своей постели и увидит свою комнату: и занавески на заснеженном окне, и маленькое зеркальце в простенке между окон, и над зеркальцем фотографию Павла.

Так же в каком-то странном болезненном полусне она шла по темному коридору, потом услышала не разбудивший ее голос, сказавший «входи», услышала лязг закрывшейся железной двери и остановилась, коснувшись рукой мокрой стены, все силясь сделать какое-то усилие, чтобы проснуться.

Кругом клубился серый туман, и в тумане слышались вздохи, плач детей, шепот, шорохи, невнятные голоса. Они сливались в сплошной монотонный гул, в такой, какой обычно стоит в битком набитом людьми вокзальном зале ожидания, где обжились, как дома, заждавшиеся поезда пассажиры.

Туман постепенно редел, поднимаясь к потолку, глаза привыкали к полумраку, и перед Натальей все отчетливее выступали темные каменные стены с зеленоватой плесенью, черные прутья решеток на крошечных мутных окнах в глубине толстых кирпичных стен и люди на каменном полу: старухи, женщины, кормящие грудью младенцев, девушки в поре невест и дети, много детей… И все они сидели, плотно прижавшись друг к другу, слившись в сплошную многоголовую массу.

— Чего стоишь? Проходи — садись… Квартира бесплатная… — вдруг услышала Наталья голос из угла камеры и как будто проснулась. Она огляделась по сторонам и увидела в углу толстую женщину с глазами навыкате и с мясистым одутловатым лицом. И когда Наталья встретилась с ней взглядом, женщина сказала:

— У нас место свято — пусто не бывает. Не зевай…

Наталья пробралась к толстухе и села рядом. Толстуха подвинулась ближе к стене и покосилась на узелок.

— Дома взяли?

— Нет, на улице… Облава, наверное…

— За что же взяли?

Наталья не ответила, ей было не до разговоров. С удивительной ясностью она поняла, что случилось что-то очень страшное, какая-то уже неотвратимая беда. Не каменные стены и железная запертая дверь отделили ее от мира, нет, ее отделило что-то более ужасное, неодолимое, как смерть.

«Да почему же я узелок-то не кинула, вот грех-то какой… Кинуть бы надо… И на ум не пришло… — в отчаянии думала она, уже наверное зная, что узелок с передачей непременно послужит для контрразведчиков прямой неопровержимой уликой. — Дознаются теперь, что сестра Павла… На заводе справки наведут».

Рядом заворочалась толстуха, ближе подвинулась к Наталье.

— Или в воровстве заподозрили? — доверительным шепотом спросила она и протянула руку, чтобы пощупать узелок.

— Сама не знаю, в чем заподозрили, — сказала Наталья. — Шла по улице и арестовали… Да вам-то к чему?

— Да мне оно и ни к чему, а жить нам вместе надо, — обиженно сказала толстуха. — Для знакомства спрашиваю…

— Не знаю… — сказала Наталья.

Она отвернулась и долго смотрела на женщин, на копошащихся между ними детей, потом опустила голову и закрыла глаза. Но и сквозь закрытые веки, ей казалось, она видит серые лица, опущенные головы, грязные детские рты и носы. И гул камеры вдруг разделился на отдельные негромкие голоса, шепот, плач. Помимо воли Наталья слышала все, что говорилось вокруг, и помимо воли каждое долетающее до уха слово вызывало целый поток мыслей, сейчас ей ненужных и мешающих сосредоточиться. Она крепче зажмурила глаза, ниже опустила голову, словно это могло отогнать лезущие в уши слова и тревожащий детский плач.

«На допрос вызовут, скажу — ничего не знаю, ничего не ведаю… — мысленно твердила Наталья. — Не видала я, как побег был, ничего не видала… Только бы Василисе Петровне не повредить… Удалось ли Павлу с Василием?.. Ничего я не видела, как есть, ничего…»

Плакал ребенок, и какая-то женщина рядом рассказывала кому-то о своем горе.

— Коли он, говорят, с красными ушел, и тебе уходить надо. Куда? А куда хочешь… Изба, говорят, в казну пойдет. За ручку вывели — ступай…

«Откуда об этапе знала, спрашивать станут, скажу у тюремных ворот слышала… И ни с кем ни о чем не говорила, сама пошла, одна… — думала Наталья. — И о Василисе Петровне ничего не знаю, с осени ее не видала…»

И опять в уши лезли слова, размеренные и монотонные, как тяжелые капли воды, в тишине долбящие пол.

— Я тяжелой была. Мыкалась, мыкалась по чужим людям и родила до времени. Малый-то черный весь, как сажа… Видать, с испугу. Дня три, что ли, прожил и помер…

«А где Василиса Петровна, куда девалась? Может, и ее арестовали, старенькую…» — думала Наталья, но уже не могла не слушать рассказа женщины.

— Похоронила, а на другой день сюда взяли… Сказывают, всех красноармеек забирать будут… Веришь ли, малый-то всяку ночь грезится, к себе зовет…

— Панихида… — сказала толстуха.

Наталья открыла глаза, обернулась к толстухе, сердито нахмурившись, но в это время щелкнул замок, лязгнул железный болт засова и в распахнутую дверь метельным ветром ворвались клубы густого серого пара. И из этих густых клубов пара послышался голос:

— Внимание. Все слушайте.

Камера притихла, даже дети перестали плакать.

Когда пар немного рассеялся, Наталья увидела в дверях человека. На нем был желтый тулуп и круглая мерлушковая шапка с бляхой вместо кокарды.

— Собирайтесь с вещами, все собирайтесь! — крикнул человек. — Проверка на дворе будет, осмотр вещей. Все с собой забирайте, а детей не брать — дети тут подождут, в эту же камеру вернетесь…

3

Наталью вызвали первой. В сутолоке собирающейся камеры она взяла свой узелок и стала протискиваться к дверям.

— Проходи, — сказал человек в тулупе, пропуская Наталью в коридор, и крикнул: — Следующая, Травина Ольга Владимировна…

В коридоре ожидал стражник.

— Подойди к господину капитану, — сказал он Наталье. — Вон у окна.

Вдоль стены коридора и у двери во двор тоже стояли вооруженные стражники. В глубине коридора, у окна, за небольшим столиком Наталья увидела офицера в голубой нарядной шинели царского времени. Офицер сидел на самом кончике стула, брезгливо отставив в сторону ногу в узком, до зеркального блеска начищенном сапоге с крутой шпорой, сидел как-то бочком, будто боялся запачкаться о мокрые стены и грязное окно. Рядом с офицером у столика стоял какой-то штатский в шубе, крытой черным сукном. Мерлушковый воротник шубы был поднят и осыпан инеем. Видимо, штатский только что откуда-то приехал.

Наталья подошла к столику.

— Фамилия, — не глядя на нее, спросил офицер.

— Берестнева.

— Ах, вы и есть Берестнева? — Офицер круто повернулся к Наталье. В глазах его отразилось какое-то настороженное любопытство, словно он и прежде очень много слыхал о Наталье Берестневой и теперь был ошеломлен встречей с ней. — Из Верхисетского поселка? Сестра Павла Берестнева?

— Сестра, — сказала Наталья.

— Так вот вы какая? — Офицер откинулся на спинку стула, прищурил глаза.

Наталья опустила веки, смотрела на руку офицера, лежащую поверх стопочки каких-то листков. Рука была худая, жилистая, с длинными пальцами и полированными ногтями.

«Дознались… Не иначе на заводе побывать успели, — думала Наталья. — Но о чем дознались? О том, что Павлу сестра, или о побеге? О чем?»

— Давно брата видели? — спросил офицер.

— Давно. Как его в тюрьму перевели, так и не видала больше.

— Не видали? А он другое говорит. Говорит, сегодня вас видел.

Наталья быстро взглянула на офицера, на мгновение поймала его холодный пустой взгляд, увидела приподнятую в насмешливой улыбке короткую верхнюю губу с рыженькими усиками, подстриженными щеточкой, крупные, как у лошади, зубы, выглянувшие из-под губы, и вдруг поняла, что контрразведчик лжет.

— Не знаю, — сказала она. — К чему же брату на меня напраслину возводить…

— Напраслину? Придется очную ставку сделать… Ну, это завтра, а пока идите.

Офицер кивнул стражнику, и тот повел Наталью к двери во двор.

4

— Здесь, — сказал стражник, остановив Наталью в тупичке двора у каменной ограды. — Здесь стой. — Он отошел в сторонку и стал закуривать.

Наталья огляделась. Двор был неширок. Справа, тесно прижавшись один к другому, тянулись торговые строения; слева поднимались каменные стены, разделенные железными воротами. У ворот кучкой стояли солдаты с винтовками. В углу ограды у стены желтела большая помойная яма и по обледеневшим бревнам ее сруба скользили в поисках пищи две взъерошенные вороны.

В стороне хлопнула дверь, потом заскрипели по снегу торопливые шаги.

Наталья обернулась и увидела невысокую худенькую женщину в черной легкой шубке и с небольшим чемоданчиком в руке. Женщина шла под конвоем стражника и еще издали улыбнулась Наталье, словно сказать хотела: «Вот и я, теперь вам не так скучно будет одной стоять в этом тупичке». Наталья поняла, что это и была та самая Ольга Владимировна Травина, которую вслед за ней вызвал из камеры тюремщик с медной бляхой на шапке.

Женщина подошла и стала рядом с Натальей.

Опять хлопнула дверь, и снова стражник вывел во двор женщину, за ней другую, третью…

Площадка в тупичке двора наполнялась скрипом шагов и сдержанными голосами. И когда уже яблоку упасть было некуда, от ворот подошли солдаты и, сменив стражников, окружили нестройную колонну женщин нечастой цепью.

На площадке в тупичке мгновенно стихли голоса — видимо, всех встревожил приход солдат и цепь, ставшая по бокам. Потом там и тут послышался беспокойный шепот:

— Вести куда-то надумали… А как же дети? Дети как? Без детей, бабы, шагу не ступайте…

Солдаты-конвоиры в цепи отворачивались, глядели по сторонам, словно и не слышали, о чем шептались женщины.

Шепот рос, превращался в гул, и все громче вырывались отдельные голоса:

— Куда вести собрались? Без детей шагу не сделаем…

Тогда к колонне на середину дворика вышел начальник конвоя. В белом козьем полушубке, туго перетянутом широким ремнем, толстый и неуклюжий, как снежная баба в тюремной бескозырке, начальник конвоя поднял короткую, сжатую в кулак руку и крикнул:

— А ну, прекрати шум. Чего до времени разгорланились? Придут — скажут… На крикунов лекарство найдем…

Колонна опять притихла, и тут Наталья увидела кучкой идущих от ворот людей. Их было четверо. Впереди, неестественно высоко поднимая ноги, шел сухопарый человек с тростью в руках. Наголо выбритое лицо с отвисшей кожей у скул, крупный, загнутый к губе нос, покрой богатого пальто — все изобличало в сухопаром иностранца. Высоко подняв голову, он шагал так, словно шел на негнущихся протезах. За иностранцем на почтительном расстоянии шли: толстенький статский советник тюремного ведомства, какой-то сутулый господин в темных очках и маленький вертлявый человечек с бородкой клинышком — может быть, переводчик.

И почти тотчас же Наталья увидела, как из дверей арестного помещения выскочили надзиратель с офицером контрразведки и побежали навстречу приехавшим. Надзиратель остановился перед иностранцем и, взяв руку под козырек, стал что-то докладывать.

Иностранец морщился, глядел в небо, будто журавлей считал, потом отогнул обшлаг рукава и, многозначительно помотав головой, показал надзирателю часы. Тот снова откозырнул и, махая рукой, побежал к начальнику конвоя.

— Кто это? — шепотом спросила Наталья Ольгу Владимировну.

— Сама догадаться не могу, — сказала Ольга Владимировна. — Какая-то важная комиссия…

В это время раздался голос начальника конвоя:

— По местам! Разбирай вещи!

Солдаты приподняли винтовки.

— Шагом марш! — крикнул начальник конвоя, торопливо засовывая за пазуху полученный от надзирателя пакет.

Послышался скрип снега, кто-то вскрикнул, но колонна не тронулась с места.

— Шагом марш! — второй раз скомандовал начальник конвоя.

Солдаты повернулись лицами к заключенным, взяли ружья на изготовку.

На одно мгновение наступила тишина, стих даже скрип снега, потом кто-то крикнул:

— А дети где останутся? Детей выводите, без детей не пойдем…

Начальник конвоя обернулся и беспокойно посмотрел на иностранца. Тот стоял, распустив вялые губы, и смотрел в сторону, будто все, что происходило в тупичке двора, совсем его не касалось и приехал он сюда совершенно по другому делу.

— Детей выводите… Отдайте нам наших детей… — кричали женщины.

У Натальи захолодило сердце.

— Что они хотят делать? — спросила она, наклонившись к Ольге Владимировне. — Неужели хотят отобрать детей?

Ольга Владимировна не ответила. Она стояла, закусив губу, и, нахмурившись, глядела на иностранца.

— Прав таких не имеете, с детьми разлучать, — кричали женщины. — Мук наших вам мало… Зови главного начальника…

Наталья обернулась. Ряды колонны смешались, и теперь она беспорядочной толпой теснилась к самым цепям конвоиров.

Начальник конвоя, выхватив из кобуры револьвер, пытался навести порядок:

— Стрелять буду… За бунт ответите по законам военного времени…

— Стреляй! Стреляй, иуда… — неслось из толпы в ответ. — Стреляй, подлец!..

Но вдруг голоса осеклись и начальник конвоя поспешно стал прятать револьвер в кобуру.

Отделившись от свиты иностранца, к толпе женщин шел сутулый человек в черных очках. Он шел, грузно ступая по снегу огромными тупорылыми ботами, словно они тянули его вниз, как пудовые гири.

Сутулый остановился против колонны. Несколько секунд он стоял молча, давая женщинам рассмотреть его, потом спросил глухим низким голосом:

— О чем шумите?

— Детей, детей пусть выведут, — враз заговорили женщины. — Нас в тюрьму вести хотят, а детей здесь оставляют… Как же так? Кабы дети купленные…

— Детей? — переспросил сутулый, глядя на женщин черными стеклами очков. — Детей?

— Ну, да… Детей наших… Пусть детей выводят, тогда пойдем.

— А вы забыли, кто вы? — вдруг подняв голову и повысив голос, спросил сутулый. — Вы забыли, что вы преступницы… Вы потеряли права на ваших детей.

Наталья почувствовала озноб, пробежавший по спине. Слово «преступницы» испугало ее. Все, что было до этого: арест, полутемная камера, допрос, все казалось теперь пустяками, самое страшное пришло сейчас. Она впервые услышала обращенное к ней слово «преступница» и ужаснулась. В одно мгновение это слово как бы отделило ее от прежнего привычного мира и ввергло в другой мир, о котором она знала понаслышке, в страдальческий мир отрешенных от жизни людей. Все связи с прошлым порвались от одного этого произнесенного слова.

Кругом стало очень тихо. Все замерло, и все молчали. Даже солдаты с поднятыми ружьями стояли неподвижно, как вылепленные из снега.

Сутулый с мертвым, окаменевшим лицом смотрел на женщин черными стеклами очков, как слепая судьба.

И Наталья поняла, что все женщины в толпе заключенных, так же как она сама, сейчас охвачены страхом.

Да, они были испуганы. Они присутствовали при собственной смерти, оставаясь живыми. Их мир, где они жили, работали, любили, рожали и воспитывали детей, встречались с близкими, дорогими им людьми, к чему-то стремились и о чем-то мечтали, тот мир, который находился рядом, за тюремным забором, и в который они еще надеялись вернуться, вдруг был разбит вдребезги, перестал для них существовать и превращался в далекое и мучительное воспоминание.

— О ваших детях позаботятся, — сказал сутулый, прислушиваясь к наступившей тишине. — Американский Красный Крест… Их берет на воспитание американский Красный Крест. Вы должны благодарить, а не кричать, или в ваших душах нет сожаления даже к собственным детям? На что вы хотите обречь их? Вы преступницы и не можете знать своей судьбы…

— Хоть попрощаться с детьми дайте, — несмело сказала в толпе какая-то женщина. — Бирочки на шейки навесить… Может, кто из тюрьмы выйдет, разыщет… Бирочки бы…

— Им лучше не знать, что их отцы и матери были преступники, — сказал сутулый.

Опять наступила тишина, и вдруг раздался голос Ольги Владимировны, громкий, взволнованный, слышный всем:

— Здесь нет преступников, здесь матери своих детей…

— Что-что? Кто это говорит? — пробормотал сутулый, шаря по колонне стеклами черных очков.

— Здесь нет преступников, — повторила Ольга Владимировна. — Не дадим продавать наших детей в американскую кабалу. Преступники — работорговцы…

— Верно! Верно! — не помня себя закричала Наталья. — Здесь нет преступников…

Голос ее в толпе подхватили десятки голосов:

— Не отдадим детей! Душегубы!.. — кричали женщины в исступлении, освободившись от гнета страха. — Ироды…

Сутулый, подняв руку, пытался что-то сказать, но его никто не слушал.

— Уйди, бесстыжий, уйди… — кричала уже вся толпа. — Уйди!

Сутулый повернулся и, волоча пудовые боты, пошел от толпы к американцу, который стоял посреди двора, втянув голову в плечи и спрятав подбородок в меховой воротник шубы. Они о чем-то посовещались, потом все: и американец, и сутулый, и юркий с бородкой, и статский советник, пошли в арестное помещение. За ними поспешили: офицер контрразведки, надзиратель и начальник конвоя.

Во дворе остались только женщины, окруженные конвоем солдат.

Солнце село, и мороз крепчал. Женщины дышали в озябшие руки и переминались с ноги на ногу. Голоса стихли, и слышался только сухой хруст и скрежет снега.

Конвоиры снова застыли на месте и снова казались неподвижными белыми истуканами.

— Почему они так медлят? — сказала Наталья, едва владея непослушными от стужи губами.

— Не знаю… — Ольга Владимировна глубже засунула руки в обшлага рукавов. — Наверное, не решили, что делать…

Мороз донимал все больше. В окнах арестного помещения зажглись мутные огни. Над крышами домов затеплилась первая звезда.

Наконец дверь растворилась и во двор торопливо вышли надзиратель с начальником конвоя.

Надзиратель приблизился к колонне и еще на ходу закричал:

— Мистер Кук очень сожалеет, что вы отказались от помощи Красного Креста… Но ладно — ваше дело… Заключенные, у которых есть дети, останутся здесь вместе со своими детьми. Остальные сейчас будут переведены в тюрьму.

Он кивнул начальнику конвоя и отошел в сторону.

— Матерям остаться на месте! Остальным шагом марш! — скомандовал начальник конвоя.

Поредевшая колонна женщин, на ходу выравнивая ряды, вышла на уже темную улицу. Ворота захлопнулись. Заключенные шли торопливо, стараясь согреться и поскорее попасть в тепло. Женщины даже повеселели — ведь они одержали победу и отстояли детей.

И вдруг до слуха Натальи донеслись женские крики. Сливаясь в единый вопль, они неслись со стороны того самого тупичка во дворе, где остались матери.

Наталья прижала к себе локоть Ольги Владимировны.

— Что это? Что?

Ольга Владимировна вздрогнула.

— Это там…

— Подтянись! Подтянись! Не оборачиваться, — закричали конвоиры. — Шире шаг!..

Опять донеслись крики из гостиного двора и смолкли.

— Это там… Зачем мы ушли… — шептала Ольга Владимировна. — Зачем мы им поверили… Разве можно было верить…

— Подтянись! Подтянись! — кричали конвоиры.

— Обманули нас, обманули… Как же так я, как же так… — По щекам Ольги Владимировны катились слезы. — Обманули, негодяи… Теперь все пропало… Отберут детей, непременно отберут. Они нарочно нас раньше отправили. Много ли там сейчас матерей осталось, теперь им под силу с ними справиться… Наручники наденут, рты заткнут и — по другой дороге в тюрьму…

— Подтянись! Подтянись! Шире шаг! — кричали конвоиры.

5

— Ваши соображения? — глядя на карту, спросил Колчак стоящего перед ним Лебедева.

Лебедев замялся и сказал нерешительно:

— Они не могли так быстро подтянуть крупных резервов.

— Что же тогда?

— Маневр, ваше превосходительство.

Колчак оторвался от карты и пристально посмотрел на своего начальника штаба. Во взгляде его была настороженность.

— Что же, у них появились опытные полководцы? Свои красные Суворовы, способные маневром делать чудеса? — Адмирал заставил себя усмехнуться и сказал: — Не думаю… Просто мы были плохо осведомлены, их резервы в начале нашей операции, наверное, находились на подходе… Отвратительно работает разведка…

— Но, ваше превосходительство, — оправдываясь, сказал Лебедев, — нам пришлось перейти к обороне главным образом не из-за усилившегося сопротивления, но из-за маневра 2-й армии красных. Она нависла над левым флангом пермской группировки и сковала нас. А наступление красных на южном крыле…

Колчак ничего не ответил и снова стал разглядывать карту.

Ее рассекали красная и черная линии, обозначающие положение воюющих сторон. Черная линия фронта колчаковских войск тянулась с севера на юг мимо Перми, Явгельдина, Верхнеуральска и, загибаясь к западу, уходила в Оренбургские степи. И там, на юге, свежей красной линией были взяты в овал недавно потерянные белыми города: Уральск, Оренбург, Илец. Восточнее прерывающаяся прежде красная линия теперь стала сплошной. Это означало, что советские войска Восточного фронта соединились с советскими войсками, наступающими из Туркестана. Потеснила красная линия черную и на севере, в районе Перми.

Колчак долго рассматривал красную линию, потом спросил:

— Что говорят перебежчики?

— Эти дни перебежчиков, ваше превосходительство, не было, — сказал Лебедев.

— Что говорят пленные?

— Пленных не было, ваше превосходительство…

Колчак поднял голову, скосил на Лебедева глаза, как будто прислушиваясь к чему-то, потом спросил, нахмурившись:

— Значит, там действительно что-то происходит?.. Странно…

— Так точно, ваше превосходительство. Это похоже на проведение какого-то общего плана. Американские войска терпят неудачи под Шенкурском, в Донской области красные перешли в наступление и теснят войска генерала Краснова, началось наступление красных на Украине…

— Я все это знаю, — сказал Колчак.

— И еще, ваше превосходительство, — осторожно сказал Лебедев, — еще есть данные, говорящие о возросшей активности красных. Ими засланы из Советской России в центральную Сибирь большевистские агенты для организации крестьянских восстаний. Везде в селах идет агитация, везде толкуют о победах советских войск. Все это я связываю с действиями красных на фронте…

— Большевистские агенты были в деревнях всегда, — сказал Колчак.

— Да, ваше превосходительство, — возразил Лебедев, — но теперь в их работе чувствуется направляющая рука оттуда, из-за линии фронта… Они действуют по общим инструкциям…

— Откуда это известно? — спросил Колчак.

— Сегодня мной получен рапорт начальника охраны Минусинск — Тайшет, секретный рапорт… — Лебедев раскрыл папку, лежащую на краешке стола, и вынул из нее несколько сколотых булавкой листков. — Разрешите прочесть выдержки, ваше превосходительство?

— Прочтите.

— Агентурные сведения и циркулирующие неопределенные слухи среди населения, — стал читать Лебедев, — указывают, что из Советской России в центральную Сибирь и в особенности в Енисейскую губернию проникли агенты большевиков, привезшие с собой значительное количество денежных средств для организации среди крестьянского населения вдоль линии железной дороги Томск — Иркутск и, как центральной части района, Енисейской губернии общего восстания в пользу большевизма… Начавшиеся вспышки крестьянского противоправительственного движения в отдаленных от линии дороги районах и сравнительно планомерная организованность этих вспышек указывают, что слухи и сведения о появлении большевистских агентов имеют под собой почву… Планомерная, — повторил Лебедев и выжидательно посмотрел на Колчака.

Адмирал сидел, в задумчивости глядя на карту. Его губы были плотно сомкнуты, и от них книзу тянулись брезгливые складки.

Лебедеву показалось, что Колчак не слушает его; он кашлянул и предупредительно замолчал.

Но Колчак все слышал.

— В каких уездах? — спросил он.

Лебедев сразу не понял.

— Что прикажете, ваше превосходительство?

— В каких уездах вспышки? — повторил Колчак.

— В Енисейском, Ачинском, Красноярском и Канском. Там много переселенческих сел, там укрылись после переворота красногвардейцы. — Лебедев посмотрел в листок, который держал перед собой. — В рапорте начальник охраны полковник Кадинец доносит, что движение крестьян в Енисейской губернии принимает угрожающую форму. Местность там гористо-таежная, малодоступная для карательных отрядов, особенно в зимнее время…

— И туда пробрались большевистские агенты из Советской России? — Колчак взглянул на Лебедева и опять опустил глаза к карте.

— Да, ваше превосходительство, — сказал Лебедев.

— Кого-нибудь из них поймали?

— Пока нет, ваше превосходительство. Но они там есть. Вот что доносит полковник Кадинец, — сказал Лебедев и стал снова читать: «С появлением в этих местах агентов большевизма началась усиленная организация повстанческих отрядов, выступивших активно в пользу возвращения Советской власти. Главными организаторами, как выяснила войсковая и агентурная рекогносцировка вглубь означенных уездов, являются следующие лица: бывший прапорщик заведующий ачинским продовольственным пунктом Кравченко…» — Лебедев поискал в листке глазами. — И Щетинкин… Его именуют штабс-капитаном, но по наведенным справкам он раньше служил подпрапорщиком в 29-м Сибирском стрелковом полку… Потом бывший председатель ачинского исполкома, несколько учителей и бывших представителей разных сельских совдепов… Но они, ваше превосходительство, только исполнители, ими руководит какой-то неизвестный общий штаб.

Колчак оторвался от карты, встал с кресла и, не глядя на Лебедева, принялся ходить из угла в угол кабинета.

Давно Лебедев не видал адмирала в таком мрачном настроении. Лицо его посерело, и губы сомкнулись еще плотнее, отчего рот стал жестоким и злым.

— А какие меры приняты? — спросил Колчак, лишь на мгновение приостановившись возле Лебедева, и снова еще энергичнее замаршировал по комнате. — Какие меры приняты, чтобы не пустить их на железную дорогу?

— Все войска, что было возможно, высланы на внутренний щетинкинский фронт из Ачинска, Красноярска, Канска и Иркутска. Дальнейшее ослабление гарнизонов опасно. — Лебедев понизил голос, словно боялся, как бы не услыхал его кто-нибудь за стенами комнаты. — Но полковник Кадинец доносит, что этого мало, что это количество войск не позволяет ликвидировать мятеж, даже не гарантирует безопасности железной дороге…

Колчак все быстрее ходил из угла в угол, смотрел себе под ноги и хмурился.

— Неожиданным налетом Щетинкин захватил город Енисейск, — сказал Лебедев. — Кравченко в деревне Кой уничтожил роту цензовиков. Под селом Тассеевским потерпел поражение недавно отправленный туда отряд Красильникова. Они отошли к железной дороге, потеряв три четверти людей убитыми, шесть пулеметов и два орудия. Теперь Кравченко и Щетинкин в глубинных уездах проводят мобилизацию бывших солдат-фронтовиков. Они создают подобие армии…

Колчак ходил по кабинету и молчал. Лебедеву опять показалось, что адмирал не слушает его.

— Полковник Кадинец в своем рапорте просит доложить все это вашему превосходительству, — сказал он. — Просит присылки крупных сил…

Колчак остановился и пристально посмотрел на Лебедева.

— Снять с фронта?

— Никак нет, ваше превосходительство, но войска генерала Жанена… Они не должны ограничиваться охраной дороги. Они должны по примеру американцев и японцев на востоке принять на себя и карательные функции в районах мятежей… Кадинец просит об этом. Чехи, сформированный польский легион, румыны, итальянцы, батальоны французов, англичан, латышей — все эти войска в распоряжении генерала Жанена и все в городах или на линии железной дороги. Их нужно двинуть на внутренний фронт, не ожидая, пока Щетинкин и Кравченко действительно сформируют крупные армии…

— Не время, — сказал Колчак. — Пока не время. Мистер Гаррис в курсе политики союзников, и он говорит, что нужно подождать. Он говорит: «Где не сумела армия, должна прийти на помощь дипломатия».

— Но, ваше превосходительство, на Тассеевском фронте каждый потерянный нами день увеличивает силы красных. Пополнившись путем мобилизации, они, конечно, поставят себе задачей воспрепятствовать движению на железной дороге, — сказал Лебедев.

Колчак подошел к окну, остановился и стал барабанить по стеклу пальцами. На этот раз он, казалось, действительно не расслышал последних слов своего начальника штаба.

Лебедев негромко кашлянул, чтобы обратить на себя внимание забывшего о нем адмирала, и стал бесшумно собирать в папку для доклада разбросанные по столу бумаги с пометками и резолюциями Колчака.

Колчак обернулся.

— Что прикажете, ваше превосходительство, ответить полковнику Кадинцу? — спросил Лебедев.

— Пока ничего. Теперь недолго… — сказал Колчак.

— Слушаюсь, — сказал Лебедев.

— Теперь недолго… — Колчак смотрел мимо своего начальника штаба, словно тот вдруг растворился и стал невидимым. — Мистер Гаррис считает, что все разъяснится в течение каких-нибудь пяти дней.

— Мирная конференция на Принцевых островах? — спросил, вдруг догадавшись, Лебедев.

— Да, — сказал Колчак. — До ответа большевиков иностранные отряды нельзя посылать для подавления крестьянских мятежей. Это покажется большевикам подозрительным…

— Понимаю, ваше превосходительство, — смущенно проговорил Лебедев, вдруг действительно поняв, о чем говорит и на что возлагает надежды Колчак.

Лебедеву было стыдно. Он показал себя адмиралу несмышленым политиком и недальновидным генералом. В то время, когда все газеты кричали о мирном предложении Вильсона и Ллойд-Джорджа, он — начальник штаба белых войск — предлагал подчиненные Ллойд-Джорджу иностранные отряды использовать на тыловых фронтах. Разве об этом не узнали бы в Москве? Разве не сам он докладывал адмиралу о пробравшихся из Советской России агентах большевиков? Значит, у них есть связь, значит, и сибирские большевики пробираются в Москву…

Как он мог не подумать об этом? Мирная конференция на Принцевых островах в Мраморном море! О ней сейчас на все лады кричали все белые и заграничные газеты. Они называли Вильсона и Ллойд-Джорджа миротворцами. Вильсон и Ллойд-Джордж по радио обратились с воззванием ко всем воюющим в России правительствам. Они предлагали немедленно прекратить братоубийственную войну и собраться на мирную конференцию. Они даже устанавливали срок — 15 февраля на Принцевых островах.

Обо всем этом Лебедев знал не хуже других. Он знал, что в предложении Вильсона и Ллойд-Джорджа, войска которых терпели на севере неудачу за неудачей, кроется какая-то крупная дипломатическая игра, но он упустил из вида, что предложение касается и войск Жанена. Теперь ему хотелось, оправдаться в своей ошибке.

— Мистер Гаррис предлагает ждать ответа большевиков? — спросил он.

— Да, — сказал Колчак. — Перемирие даст нам передышку, позволит произвести нужные перегруппировки, подтянуть резервы и приступить к ликвидации внутренних фронтов.

— Но, ваше превосходительство, согласятся ли на мирную конференцию большевики? Если бы они терпели поражения, но сейчас…

— Мистер Гаррис убежден, что согласятся, — сказал Колчак. — Американцы уже зондировали почву. Их советник посольства в Англии Буклер выезжал в Стокгольм для встречи с представителями Советской власти. Буклер утверждает, что ради достижения мира большевики готовы не только начать переговоры, но даже пойти на некоторые уступки…

Лебедев завязал узлом тесемки папки для доклада и снова развязал их.

— Но неужели союзники действительно хотят заключить с большевиками мир?

— Они хотят вести переговоры. Переговоры это еще не мир, — сказал Колчак. — Переговоры можно прервать…

Лебедев посмотрел на Колчака и вдруг понял, что тот не мысли свои высказывает, а повторяет слова Гарриса. Теперь и он — Лебедев — разгадал секрет мирного предложения Вильсона — американцам, так же как белым войскам, нужна была передышка, чтобы подтянуть резервы.

— Тогда, конечно, нельзя сейчас посылать иностранные отряды в бой, — сказал он, улыбнувшись, но вдруг в лице его снова мелькнуло беспокойство. — Но если… Но если, ваше превосходительство, большевики не согласятся?

— Тогда они тоже проиграют, — сказал Колчак. — Они будут виновниками войны. Об этом узнает весь мир. Союзникам легче будет мобилизовать новые контингента войск для отправки в Сибирь и на север России. Это поможет им заткнуть рты своим красным крикунам, которые и в Америке и в Англии выносят протесты против помощи нам и против посылки сюда войск…

6

Мария Прокофьевна прожила в Иркутске недолго и уехала обратно в Читу. Лена осталась у Ксеньи.

Сразу, без разведки, вести Лену в Черемхово к Никитиным родным Ксенья не решилась. На рудниках было неспокойно — там только что окончилась забастовка шахтеров и оттуда только что вывели войска. Благополучно ли было в семье Нестеровых?

Ксенья решила поехать одна и все разузнать. Как Лена ни просила взять ее с собой, Ксенья наотрез отказалась и оставила Лену домовничать.

День показался Лене нескончаемо длинным. Она бродила по пустым комнатам, не находя себе ни места, ни работы, бралась за книгу, но тотчас же закрывала ее и смотрела в окошко на пустой белый двор.

Сугробы громоздились, подперев никогда не отворяемые ворота, и от калитки к дому серела узенькая тропинка, еще плохо утоптанная, и на ней, как на первой пороше, отчетливо виднелись следы Ксеньиных маленьких ботиков.

Лена смотрела на эти голубоватые, словно водой наполненные следы, ведущие к калитке, и подсчитывала время, которое должна была потратить на поездку Ксенья.

«Четыре часа в поезде до Черемхова, четыре часа назад, там два часа, — думала она, вспоминая разговор с Ксеньей перед ее отъездом. — Десять часов… Но, может быть, поезд пойдет немножечко быстрее…»

Она прислушивалась к размеренному постукиванию маятника и считала уходящие секунды. Ей хотелось поторопить время, и не прошло еще пяти часов, как она уже ждала возвращения Ксеньи. Каждый звук на улице заставлял ее насторожиться и броситься к окну. И каждый раз, снова и снова глядя на пустой белый двор, на закрытую калитку и сугробы, снега, она испытывала гнетущее чувство тревоги и страх холодил ее пальцы.

В стылом небе над вершинами деревьев Сукачевского сада, так же, как в Черемухове, как на похоронах Павла Никитича, кружилась стая воронья. Птицы, сбившись сплошным черным облаком, то спускались к деревьям и, горланя, облепляли голые ветви, густо без просветов, то сразу все до единой срывались с ветвей и неслись, будто кем напуганные, прочь от сада.

Лена отошла от окна. Ступала она осторожно, боясь, как бы не скрипнула под ногой половица. Всякий звук сейчас пугал ее.

«Почему не возвращается Ксенья? Уже сумерки и скоро начнет темнеть… Почему не возвращается Ксенья?»

Эти слова она мысленно повторяла так, словно они были магическим заклинанием и могли вернуть Ксенью.

«Почему же не возвращается Ксенья?»

Она обошла пустые комнаты, и они показались ей чужими и холодными, будто вместе с Ксеньей ушли из них и тепло и обжитой уют. У нее на глаза навернулись слезы, и она почувствовала, как мурашки озноба побежали по телу.

Она стала искать шаль, чтобы укрыть зябнущие плечи, и вдруг в полумраке увидела на спинке стула Ксеньину белую кофточку. Длинный рукав свисал, едва не касаясь пола. В полумраке чудилось, что там на стуле сидит человек, безнадежно уронивший руку.

У Лены сжалось сердце и захватило дыхание. Как будто кто-то со стороны шепнул ей, что с Ксеньей случилось несчастье и она больше никогда не вернется в этот пустой дом.

— Несчастье…

Она беспокойно обернулась к окну. Начинало темнеть. Сквозь синеватые стекла деревья в саду казались обросшими густой черной шкурой — их ветви сплошь облепило слетевшееся к ночи воронье.

Лена забыла о шали и стояла неподвижно посреди комнаты, боясь посмотреть на белую Ксеньину кофточку. То же чувство, что она испытала в Черемухове на погосте во время похорон отца, сжало ее горло.

«Неужели с Ксеньей случилось несчастье… Может быть, ее выследили и арестовали, когда она шла разыскивать семью красного партизана Нестерова…»

Тихонько, не слыша собственных шагов, обойдя стороной стул с белой кофточкой, Лена подошла к дивану и опустилась у валика, где они с Ксеньей сидели вчера вечером, когда Ксенья вернулась со службы из библиотеки. Они сидели и говорили о том, что Ксенья утром поедет в Черемхово на розыски родных Никиты. Они рассчитали каждый час пути, и выходило, что Ксенья вернется не позднее сумерек.

Теперь наступала ночь. В комнате почти темно, а Ксеньи все нет…

Лена забилась в самый угол дивана и сидела, прислушиваясь к каждому звуку, доносящемуся с улицы. Давно смолк вороний грай в Сукачевском саду, и было очень тихо. Где-то на пожарной башне пробили часы, и опять все стихло. Эта тишина входила в Лену страданием, ощущением потери Ксеньи, чувством глубокого и холодного одиночества, и в то же время она боялась встать, боялась приняться за какую-нибудь работу, боялась даже пошевелиться, чтобы не нарушить тишины. Она забыла о голоде, хотя с утра ничего не ела. Подняться с дивана, пойти в темную кухню, достать из духовки обед было для нее непосильно.

Она сидела, затаив дыхание, и сквозь мерное постукивание маятника старалась уловить каждый, даже самый далекий звук города, словно он мог подсказать ей, что случилось с Ксеньей и почему она не возвращается.

Вдруг совсем близко, рядом за дверью, на крыльце громко хрустнула половица. Лена оперлась руками о валик, вытянула шею и, не дыша, стала смотреть на черный четырехугольник двери, распахнутой в прихожую.

«Ксенья сказала, никому не открывать дверь… Никому не открывать… Но кто это? Может быть, тот вчерашний офицер?»

Тогда так же, как сейчас, хрустнула половица на крыльце, потом послышался стук в дверь. Ксенья пошла открыть. Она вернулась с офицером. Он держал в руках папаху. Волосы его были гладко прилизаны и блестели, как смазанные маслом. В комнате стало сразу пахнуть, как в парикмахерской.

Офицер остановился у косяка дверей и внимательно осмотрел столовую.

— Я к вам от коменданта города, — сказал он. — Мы ищем квартиры. На постой в город прибывают чешские войска. Нужны квартиры для офицеров.

Он бросил быстрый взгляд на дверь в спальню Ксеньи и спросил:

— Сколько в этом доме живет человек?

— Нас двое, — сказала Ксенья.

— Только? Превосходно! Вы, конечно, не станете протестовать, если мы поместим к вам, скажем, одного чешского поручика? Вы великолепно разместитесь тут втроем. Да и вам, наверное, будет веселее. Сейчас у наших дам господа чехи в моде. Как это в песенке поется, — офицер усмехнулся, лукаво поднял бровь и вдруг запел игривым баском:

Ах, яблочко, куда ты котишься?

Ах, мамочка, мне замуж хочется,

Да не за штатского, не за военного,

За душечку военнопленного.

— Как говорят, из песни слова не выкинешь. Так согласны на поручика? А?

Ксенья нахмурилась.

— Ко мне должны приехать родственники, — сказала она, глядя мимо офицера. — Здесь всего две комнаты, и вряд ли можно будет поместить сюда еще хотя бы одного человека.

— Родственники? — Офицер щурился, пристально глядел на Ксенью блестящими глазками, и тонкие губы его подергивала усмешка. — Поразительная вещь. Решительно во всех домах ожидают приезда каких-нибудь родственников или свойственников. Катастрофа! По моим подсчетам население города должно увеличиться сразу по крайней мере в пять раз… Куда бы я ни заходил, везде ждут родственников… И странно, что это совпадает с приходом в город союзных войск… Одно из двух: или все очень любят наших доблестных союзников и спешат поскорее съехаться к ним поближе, или очень их не любят и стараются заселить свои квартиры разными тетями и мотями, чтобы быть от союзников подальше. Ха-ха… Что? А как вы? Вы их очень любите или очень не любите? А?

— Мы говорили о моей квартире, а не о союзниках, — сказала Ксенья.

— О, какая вы сердитая. — Офицер сделал испуганное лицо. — Нет, честное слово… К чему сердиться? Разве я сказал что-нибудь плохое или неприятное? Нисколько. Я сам предпочитаю, чтобы хорошенькие женщины любили нас в первую очередь, а союзников уже во вторую… Честное слово… А?

Ксенья молчала.

— И я предпочел бы, конечно, сам стать к вам на квартиру, — сказал офицер и вздохнул. — Вы думаете, легко мне отдать вашу квартиру, да еще вместе с вами, какому-нибудь там «пану пше прошу» или «братишке наздару»? Совсем не легко. Лучше бы я сам, лучше бы я сам…

Ксенья круто повернулась спиной к офицеру и отошла к окну.

— Ну, не буду, не буду, — воскликнул офицер. — Если приезжают родственники, ничего не поделаешь… Ну, а если они не приедут, тогда уж не обессудьте — одну комнатку у вас заберем. Разрешите через денек-другой наведаться? Честь имею…

Офицер звякнул шпорами, круто наклонил голову, показав прямой пробор в напомаженных и тщательно расчесанных волосах, блеснул погонами, расшитыми серебром, и вышел, кокетливо волоча правую ногу, словно она у него была тяжелее левой.

Ксенья закрыла за ним дверь и, вернувшись в комнату, стала ходить из угла в угол.

— Вот этого еще не хватало… Чешский поручик… Офицер из комендантского управления, — повторяла она, казалось, совсем позабыв о Лене, которая во все глаза смотрела на нее, не понимая как следует, что случилось и почему так взволнована Ксенья.

— Но, может быть, он больше не придет, — сказала Лена.

— Ах, ты ничего не понимаешь… Это очень важно… Если они его поселят сюда, тогда все пропало… — Ксенья вдруг заспешила и, задернув шторы поплотнее, чтобы не осталось даже щелки, стала снимать с буфета какие-то книги.

Она укладывала их в стопочку, аккуратно вправляя в обложки высовывающиеся листки. Листки были совсем новенькие, и Лене казалось странным, что они так плохо держались в переплетах.

Потом Ксенья перевязала стопочку книг бечевкой и стала поспешно надевать шубу.

— Куда? — удивленно спросила Лена.

— Это нужно сейчас же унести из дома. Если листовки найдут у нас, меня арестуют… Пожалуйста, не проговорись…

— Нет, я не проговорюсь, — сказала Лена.

— И пожалуйста, никому без меня не отворяй… Я скоро вернусь. Он может снова прийти и привести с собой этого чешского офицера… Он мне не поверил…

Ксенья взяла со стола стопочку книг и вышла из дома.

И теперь Лена вспомнила все это так ясно, словно оно произошло только что и офицер еще не успел закрыть за собой дверь.

Она смотрела на черный четырехугольник двери и ждала. Она была уверена, что там, за дверьми, на крыльце стоит вчерашний офицер.

«Но почему же он не стучит?»

Ей было страшно даже заплакать.

Проходили минуты, а стук в дверь все не раздавался — это было еще страшнее.

«Но, может быть, половица крыльца хрустнула с морозу? Нет, вчера она хрустнула так же, а потом раздался стук… Может быть, он подкрался и ждет? Может быть, он уже выследил Ксенью, арестовал, отвел в тюрьму, а теперь вернулся, чтобы подкараулить ее друзей…»

Лена боялась пошевелиться. Опертая о валик дивана рука ее затекла и онемела.

«Он, наверное, догадался… Какими глазами он вчера смотрел на Ксенью…»

В комнате стало совсем темно. В густом сумраке белела только кофточка Ксеньи, накинутая на спинку стула.

Лена увидела кофточку и с новой болью почувствовала, что Ксеньи нет и что она, может быть, больше никогда не вернется в эту комнату.

Лена поспешно отвела взгляд, но теперь все напоминало ей о Ксенье и все как будто бы говорило: «Не жди, она больше никогда не вернется, не жди…»

Вчера вот здесь на диване они сидели рядом, и Лена чувствовала ее тепло. На бархате даже осталось углубление, словно нарочно, чтобы напоминать о Ксенье и твердить: «Не жди, не жди, не жди…»

Лена больше старалась не смотреть на кофточку, но белое пятно не желало исчезать. Оно стояло перед глазами, но только рассыпалось на крошечные пятнышки, и пятнышки светились в темноте.

Опять на пожарной каланче пробили часы. Но теперь они ударили один раз. С того мгновения, как хрустнула половица, прошло полчаса. Стук в дверь так и не раздался.

«Ехать, сейчас же ехать в Черемхово», — подумала Лена, но сразу же поняла, что никуда не поедет, что ехать нельзя и нужно ждать утра.

Она оперлась о подоконник и, едва сдерживая слезы, прижалась лбом к холодному запотевшему стеклу.

7

Прежде чем отправиться на вокзал, Ксенья решила ненадолго заехать к Платону Михайловичу, чтобы рассказать ему о новостях, привезенных Леной, и сообщить о неприятном визите комендантского офицера. Нужно было как-то охранить конспиративную квартиру от постороннего вторжения и, может быть, немедленно поселить в нее кого-нибудь из надежных людей.

Новоселовых Ксенья застала за чайным столом.

— Ты? Очень хорошо, очень хорошо, — весело сказал Платон Михайлович, поднимаясь навстречу гостье. — Очень рад тебя видеть. Да и кстати… Очень кстати…

Он энергично отодвинул стул и глядел на Ксенью с хитроватой улыбкой, так, будто приготовил для нее какой-то сюрприз, но пока держал его в тайне.

Ксенья заметила, что Платон Михайлович был необычно наряден, чисто выбрит и гладко причесан. Даже старенький, но отутюженный костюм его сегодня не висел мешком и выглядел празднично, словно подновленный и перешитый по мерке.

— Какой-то праздник у вас? — сказала, улыбнувшись, Ксенья. — Уж не на именины ли я попала?

— На именины, — подтвердила Аглая Ильинична. — У нас каждое воскресенье именины. За неделю-то заказчики так надоедят, что без них веселее, чем на именинах…

— Ну, тогда, значит, и мой подарок кстати, — сказала Ксенья.

Платон Михайлович посмотрел на нее, прищурил глаз и спросил:

— Какой подарок?

— Да ты сначала шубу сними и к столу садись, а потом уж о подарках толковать будешь, — сказала Аглая Ильинична.

— Нет, я на минуту…

— И на минуту шубу снять можно… И не разговаривай, все равно без чаю не отпущу. Раздевайся, — сказала Аглая Ильинична.

Ксенья нерешительно расстегнула шубу. Платон Михайлович подошел к Ксенье, чтобы помочь ей раздеться, и все с той же хитрой улыбкой спросил:

— А где подарок?

— От Кирилла письмо, — сказала Ксенья.

— Письмо? От Кирилла?

Платон Михайлович бросил на стул снятую Ксеньей шубу и протянул руку.

— Ну давай, давай живее…

— Оно у меня дома… Он в нем ничего о деле не пишет, — сказала, смутившись, Ксенья. — Мне о них Мария Прокофьевна рассказала и Лена…

— Какая Лена? — спросил Платон Михайлович нахмурившись.

— Она ко мне оттуда приехала — ее Мария Прокофьевна привезла. У нее отца убили, он тоже в отряде был.

— Боже мой, ничего не понимаю, — сказала Аглая Ильинична.

— И я ничего не понимаю, — пробормотал Платон Михайлович. — Кирилл, Мария Прокофьевна, Лена… Все сразу…

— Все сразу… — сказала Ксенья и подошла к столу.

— Мария Прокофьевна здесь была? — спросила Аглая Ильинична и подвинула Ксенье стакан с чаем. — Чего же молчишь?

Ксенья улыбнулась.

— Да ведь вы же мне рассказать не даете, перебиваете…

— Ну-ну, говори, говори, — сказал Платон Михайлович и, подвинув стул, сел рядом с Ксеньей. — Где Кирилл?

— Там, в Ингодинской долине… Оттуда, с Ингоды, и девочка приехала — дочка какого-то учителя Косоярова. Вы его не знаете?

— Не знаю, — нерешительно сказал Платон Михайлович.

— Он японцами убит, вот Кирилл и отправил ее к родственникам в Черемхово. Я сейчас туда еду…

— Куда? — удивленно спросила Аглая Ильинична.

— В Черемхово.

— Нет, решительно ничего не понимаю… Да разве у Кирилла в Черемхове родственники есть? Никогда не слышала…

— Нет, не у Кирилла…

— Подожди, Глаша… Дай ты ей рассказать, не у Кирилла родственники, а у девочки, конечно, — сказал Платон Михайлович.

— Нет, Платон Михайлович, не у девочки… Это родственники Никиты, — сказала Ксенья.

— Никиты… — повторил Платон Михайлович таким тоном, словно произносил какое-то непонятное иностранное слово.

— Она сумасшедшая, — сказала Аглая Ильинична. — Ты посмотри, она настоящая сумасшедшая. Получила от Кирилла письмо и сошла с ума. С ней сейчас разговаривать бессмысленно…

— Аглая Ильинична… — умоляюще сказала Ксенья.

Платон Михайлович кашлянул в руку и уже сердито посмотрел на Аглаю Ильиничну.

— А в самом деле, какого Никиты? — спросил он, переведя взгляд на Ксенью.

— Красногвардеец, который с Кириллом поехал, — ответила та.

— Ага, — сказал Платон Михайлович, но продолжал смотреть на Ксенью отсутствующим непонимающим взглядом.

Ксенья подметила этот взгляд Платона Михайловича, подметила высоко поднятые брови Аглаи Ильиничны и рассмеялась. Она поняла, что совсем запутала своих слушателей и что нужно начинать все сначала.

— Видишь? — сказала Аглая Ильинична, многозначительно взглянув на Платона Михайловича. — Сумасшедшая… Никогда с ней такого не бывало…

— Нет, я не сумасшедшая, я тороплюсь очень — скоро поезд, — улыбнувшись, сказала Ксенья и принялась рассказывать.

Она рассказала о том, как неожиданно к ней явилась Мария Прокофьевна с незнакомой девочкой, как девочка достала из-за голенища валенка письмо Кирилла и как рассказывала о партизанском отряде Полунина, спустившемся в Ингодинскую долину.

Платон Михайлович слушал очень внимательно, но нетерпеливо.

— Так-так… Ну-ну… — торопил он Ксенью. — Значит, спустились в долину и поколотили японцев? Так-так… А что в деревне? В деревне Советскую власть установили? Комитеты организовали? — спросил он, когда Ксенья окончила свой рассказ.

— Не знаю… — сказала Ксенья. — Кирилл об этом ничего не пишет…

— Как же ничего не пишет? Да ведь это сейчас самое главное. Или они хотят со своим партизанским отрядом и американскую и японскую армии разогнать? Ведь не удержатся они в долине, прогонят их… Я же говорил ему…

— Не знаю, — сказала Ксенья.

— А я знаю. Сил у них еще мало, чтобы фронт держать… Им сейчас по деревням идти нужно, рейдом, рейдом… — Платон Михайлович не усидел на стуле и, поднявшись, стал быстро ходить по комнате. — Рейдом… Водить за собой японцев, скрыться, от них, в леса уйти, а потом выскочить неожиданно в каком-нибудь новом районе и опять по деревням рейдом. Будить всюду народ, поднимать. А уходя, в каждом селе в каждой деревне тайные крестьянские комитеты оставлять — Советскую власть в подполье… Революционные комитеты… Понимаешь?

— Понимаю, — сказала Ксенья. — Но разве он мог об этом в письме…

— Как-нибудь обиняком, чтобы нам только понятно было. «Еду, мол, путешествовать, новые земли искать». Ничего такого не пишет?

— Нет, не пишет…

Новоселов остановился против Ксеньи, некоторое время молча смотрел на нее, потом стал ходить по комнате и, заложив руки за спину, говорил так, будто думал вслух.

— Трудно им там пока, конечно — всё на ногах, всё в походе. В другой деревне и с людьми познакомиться не успеешь, как опять «по коням». Хорошо, что связь с Читой удалось им так быстро наладить… А ведь наладили, коли сюда Мария Прокофьевна приезжала, наладили… Молодец Кирилл. Только о главном ничего не написал…

Платон Михайлович прошелся из угла в угол и снова остановился перед Ксеньей.

— Ничего, скоро им легче будет, совсем скоро… — сказал он, глядя на Ксенью весело, с молодым задором. — Приедут в деревню, а там уже своя Советская власть…

— Ничего не понимаю, — сказала Ксенья.

— Скоро поймешь… Мы отсюда, из городов, навстречу партизанам пойдем. Во всех селах подпольную Советскую власть установим… Подумай: в любой деревне человек пять-шесть надежных людей непременно найдется — солдаты-фронтовики, которые в партии состояли или в наших солдатских организациях во время революции, бедняки, пограмотнее да поразвитее, которые у кулака на поводу не пойдут… Пять-шесть человек — вот тебе и жизнеспособный комитет: один заведует приобретением и хранением оружия, другой — мобилизацией в партизанские отряды, третий — связью между деревнями, перевозкой оружия, литературы, агитаторов, четвертый — связью с районным штабом…

— С каким районным штабом? — спросила Ксенья, поняв, что Платон Михайлович говорит о чем-то новом, о чем-то таком важном и значительном, чего она не знала, но чем сам он сейчас жил и что заполняло его всего, не оставив в нем места ни для других чувств, ни для других мыслей.

Платон Михайлович пристально посмотрел на Ксенью, как будто не сразу поняв ее вопрос, и сказал:

— Районный штаб для руководства деревенскими комитетами. Если хочешь, штаб будущей армии района. Это военный штаб в подполье. Да-да, он должен быть построен, как военный штаб, каждую минуту способный руководить войсками. Он должен руководить возникающими партизанскими отрядами и для этого иметь свой оперативный отдел; он должен неустанно следить за передвижением белых и иностранных отрядов, наблюдать за настроениями и намерениями войск противника и для этого иметь свой отдел разведки; он должен вести учет работы деревенских комитетов и сообщать обо всем губернскому штабу, а для этого нужен отдел связи…

Ксенья слушала, и ей казалось, что все, о чем говорил Новоселов, уже осуществляется везде и только Кирилл ничего не знает об этом. Как сообщить ему?

— А губернский штаб это мы, — сказал Платон Михайлович. — Наша городская партийная организация. Когда в каком-нибудь районе народ созреет для восстания, мы пошлем в районный штаб своего представителя — комиссара. Он будет руководить восстанием. А потом, когда власть в районе будет взята, штаб превратится в военно-революционный комитет…

— Это новое решение партии? Да, Платон Михайлович? — спросила Ксенья.

Платон Михайлович кивнул головой.

Аглая Ильинична искоса взглянула на мужа, поджала губы в сдержанной улыбке и повернулась к Ксенье.

— Теперь ты понимаешь, какие у нас именины?

— Понимаю, — сказала Ксенья.

— С самого раннего утра заставил меня ему костюм утюжить и в квартире порядок наводить, — сказала Аглая Ильинична и опять с улыбкой посмотрела на Новоселова. — Настоящий именинник…

Платон Михайлович смущенно кашлянул в руку, будто его поймали на каком-то мальчишеском поступке, но сейчас же рассмеялся.

— Да ладно, ладно тебе… Вот я сейчас Ксенье что-то покажу, так и ей захочется нарядной быть, — сказал он и торопливо пошел к раскрытой в соседнюю комнату двери.

— Что он хочет показать? — спросила Ксенья.

— Подожди, пусть сам… Не буду ему удовольствие портить, — сказала Аглая Ильинична и посмотрела на дверь, в которой снова появился Платон Михайлович.

С необычной торжественностью он подошел к столу и положил перед Ксеньей небольшой листок папиросной бумаги.

— Читай!

На листке было написано:

«Дорогие товарищи. Ваши записки… получили мы. Ни на минуту не забываем о вас… Теперь решили создать специальное Сибирское Бюро ЦК из пяти человек… Принимаем сейчас меры к постановке прочной связи с вами. Мировая революция сделала такие шаги вперед, что остановить ее никакими силами империалистов не удалось. Внутренне мы крепче, чем когда-либо. Возможны временные неудачи, но значения они не могут иметь. Мы победим. Установим прочную связь, и работа пойдет полным ходом. Привет всем вам от всех нас. Я. Свердлов».

Платон Михайлович внимательно следил за меняющимся выражением Ксеньиного лица, и, читая, она все время чувствовала на себе его пристальный взгляд.

— Москва? — спросила Ксенья, едва дочитав письмо. — Это из Москвы, Платон Михайлович? Да?

— Москва. Ты поняла?

— Да-да, конечно… Когда оно было получено?

— Три дня назад. Я снял копию, чтобы показать товарищам…

— Господи, а Кирилл ничего не знает… — сказала Ксенья. — Ах, если бы немного раньше, пока не уехала Мария Прокофьевна…

— Нет, ты понимаешь? — перебил Ксенью Платон Михайлович. — Прочная связь с ЦК… Это удесятерит наши силы… Ты понимаешь?

— Да, я все понимаю, все… И о тайных комитетах понимаю. Это новые инструкции? Это оттуда? — Сама того не замечая, Ксенья поднялась со стула и взяла Платона Михайловича за обшлаг рукава, словно боялась, что он сейчас уйдет, не дослушав ее. — Но как об этом известить Кирилла? Как он узнает?

— Опять о Кирилле… — сказала Аглая Ильинична. — Не беспокойся, узнает твой Кирилл, все узнает.

— Непременно узнает, теперь у него с Читой связь есть, — сказал Новоселов. — Это настолько важно, что немедленно сообщат. — Он взял со стола листок и, аккуратно сложив, спрятал в боковой карман пиджака. — И тебе знать нужно, потому я и рассказал. Сейчас мы бросим большие силы в деревню, может быть, придется поехать и тебе…

— Туда? В Забайкалье? — вдруг, задохнувшись, спросила Ксенья.

— Ого… — сказала Аглая Ильинична.

Платон Михайлович удивленно посмотрел на Ксенью.

— Нет, ну зачем так далеко? Там своя организация, свои люди… — Он прошелся из угла в угол и неожиданно для Ксеньи, но, видимо, следуя ходу своих мыслей, сказал: — Наступление теперь начнется по всему фронту, и на Уральском фронте уже началось…

— Началось наступление? — переспросила Ксенья. Она была еще под впечатлением газетных статей, в которых каждый день говорилось о победоносном наступлении колчаковских войск, и не поняла Платона Михайловича.

— Красная Армия под Глазовом остановила наступление белых и теснит их войска к востоку. В Сибирь из Вятки пробрались через фронт девятнадцать человек. В Вятке организовано отделение Урало-Сибирского Бюро ЦК… Они оттуда. Они посланы на подпольную работу в Сибирь и на Урал. Вчера я встретился с одним из приехавших товарищей…

Ксенья забыла о цели своего прихода, забыла она рассказать и об офицере контрразведки, который так беспокоил ее еще утром, когда она шла к Новоселовым. Она молча смотрела на Платона Михайловича и ждала. Ей хотелось еще и еще раз услышать о том, что произошло на Уральском фронте и о чем рассказал Платону Михайловичу приехавший из Советской России подпольщик.

В соседней комнате послышалось шипение, потом раздались глухие удары старинных стенных часов.

Ксенья подняла голову, прислушалась и вдруг стремительно бросилась к шубе, которая так и висела на спинке стула.

— Боже мой, уже десять часов… Я опоздаю на поезд…

— Может быть, отложишь поездку на завтра? — сказал Платон Михайлович.

Ксенья остановилась в нерешительности. Ей страшно не хотелось сейчас уходить от Новоселовых.

— Завтра? Нет-нет, завтра нельзя… Как я объясню на службе свою поездку в Черемхово? Нет, теперь только через неделю — в следующее воскресенье… Я лучше потом, я лучше зайду к вам потом…

На ходу застегивая шубку, она выбежала из комнаты.

8

За углом, где постоянно стояла извозчичья биржа, сейчас не было ни одной кошевки.

«Опоздаю, непременно опоздаю…» — подумала Ксенья и тут увидела извозчика. Только что ссадив седока, он ехал шагом у самой обочины дороги и, распустив вожжи, пересчитывал какие-то деньги.

— Извозчик! — обрадованно крикнула Ксенья. — Извозчик!

Извозчик торопливо засунул за пазуху деньги, обернулся и, еще не разобрав вожжи, звонко зачмокал губами. Его мохнатая лошаденка засеменила ногами так быстро, словно боялась, что на зов Ксеньи прискачут все извозчики города и непременно опередят ее.

Сани лихо подкатили к тротуару. Извозчик осадил лошадь и откинул медвежью полость.

— Садитесь, барышня.

— Мне на вокзал, и, пожалуйста, побыстрее, — сказала Ксенья, садясь в кошеву. — Я боюсь опоздать к поезду.

— Не опоздаем — конь добрый, — уверенно сказал извозчик, даже не спросив, когда отходит поезд. — Виноходец… А ну, голубок, пошевелись, пошевелись — прокатим барышню… — Он приподнял вожжи, оттопырил локти, как заправский кучер, и гикнул.

Желтенькая, розоватая от солнечного света, маленькая лошадка снова засеменила, быстро переставляя ноги, раскачиваясь на ходу вперевалочку, и, посмотри на нее со стороны какой-нибудь пешеход, непременно показалось бы ему, что мчится лошадка во весь опор, не жалея сил. И в самом деле старалась маленькая розовая лошадка, но сани скользили по дороге все же медленно и дома не летели навстречу Ксенье, а неторопливо тянулись дом за домом, забор за забором.

Но Ксенья уже не боялась опоздать к поезду. Она забыла о нем. Она внимательно осматривала утреннюю улицу и все примечала с любопытством человека, въезжающего в новый город, о котором он знал раньше только понаслышке, но увидел который впервые.

Все, о чем говорил Платон Михайлович, казалось Ксенье уже свершающимся сейчас. Как землепашец, засеявший весеннюю пашню отборным надежным зерном, смотрит на черную и еще голую землю, а видит под ней уже начавшуюся жизнь всходов, которые, пройдет срок, превратятся в тучные колосья золотой пшеницы, так и Ксенья смотрела на утренний город, привычный, знакомый, притихший под снежными шапками домов, смотрела, угадывая начавшуюся в нем под спудом новую жизнь, жизнь, которая, пройдет срок, поднимется из глубин земли всем напоказ, зашумит и, на удивление непосвященным, зацветет, как поле пшеницы. И эти мысли порождали в Ксенье ощущение новизны свершающегося. Именно с чувством новизны и тайны она смотрела и на прохожих, и на дома, в окнах которых мелькали лица людей, и на улицу, бегущую навстречу в белом огне отраженного снегами солнечного света.

— Пошел! Пошел! — покрикивал извозчик, веселя желтенького иноходца. — Пошел…

И сани катились мимо домов, мимо оград, над которыми поднимались заснеженные белые деревья, мимо глухих черных заборов, мимо лавок с ярко размалеванными вывесками, мимо лачуг, как-будто только-только перекочевавших из деревни в город, мимо кабаков и богаделен, мимо огромных, в рост человека, вывесок «лондонских» портных Шнейдеров и «парижских» парикмахеров Кацов, мимо афишных будок с пестрыми афишами и мимо постоялых дворов, в раскрытые ворота которых виднелись длинные навесы и коновязи на площадках, запорошенных снегом.

Улицы становились все оживленнее. Окончилась церковная служба, и по домам расходились богомольцы, по тротуарам шли какие-то люди походкой торопливой, но усталой, будто возвращались после тяжелой изнурительной работы.

Женщина в черной шали и в заплатанном ватнике провезла на ручных санках ушатик с водой, приостановилась, тяжело дыша, и посмотрела исподлобья на желтенького иноходца, посмотрела сурово и с упреком, будто это он был виноват, что ей приходилось везти тяжелый ушат с плещущей через край синеватой водой. Торопливо, озабоченной походкой, перешел улицу мальчик подмастерье — простоволосый, в брезентовом фартуке ниже колен — наверное, бегал в мелочную лавочку за праздничным штофом для хозяина, с завистью взглянул на пронесшиеся сани, сморщил синеватое угрюмое личико и скрылся за низенькой дверью полуподвала, за дверью с намалеванным жирным купеческим сапогом. Какая-то старуха, заслышав благовест, принялась поспешно крестить лоб. В лице ее не было надежды, был только страх: «Господи, как бы не стало еще хуже… Помоги, господи…» Прошел какой-то ссутулившийся мастеровой с палкой в руке, и наконечник палки визжал, вонзаясь в притоптанный снег…

Ксенья вглядывалась в невеселые сумрачные лица прохожих, стараясь подметить в них какие-нибудь, хоть самые малые признаки той новизны, ощущением которой была захвачена сама, старалась подметить и не могла.

«Да что же это они?» — думала Ксенья. Ей всех было жалко, всех хотелось утешить и всем подсказать, что страшное уже позади и что скоро придет счастье. «Эй, бабушка, все сбудется, о чем ты молишься… Все сбудется и совсем скоро… И ты не хмурься, женщина в черной шали, тебе не придется возить тяжелые ушаты с водой… И ты не печалься, мальчик в фартуке подмастерья, придет завтра, и ты переменишь сапожную колодку на школьную книгу… Тебе больше не придется получать колотушки и бегать за штофом для пьяного хозяина… Еще недолго, еще недолго, и придет счастье…»

Ксенья смотрела на идущих по тротуарам людей, стараясь встретиться взглядом с каждым и каждому улыбнуться. — «Совсем скоро придет счастье…»

— Пошел! Пошел! — крикнул извозчик и по-щеглиному защелкал языком.

Сани пересекли набережную и легко скатились с пологого берега на лед реки.

Желтенький иноходец прибавлял ход. Скользя по крепкому льду, громче засвистели полозья. Встречный ветер, осмелевший на речном просторе, больно колол Ксенье лицо, и ей казалось, что сани летят вперед со стремительной быстротой…

9

Как ни старался маленький иноходец, Ксенья все-таки опоздала. Когда она, купив билет, выбежала на перрон, поезда на путях уже не было. Вдалеке в синем небе таял дымок паровоза.

«Что же делать?» — думала Ксенья, глядя на рассеивающийся дым, и вдруг услышала рядом голос:

— На черемховский опоздали?

Ксенья обернулась. Перед ней стоял старичок в черном тулупе железнодорожника и с любопытством рассматривал ее.

— Опоздала, — сказала Ксенья.

— В Черемхово едете?

— В Черемхово.

— И шибко нужно?

— Очень, — огорченно сказала Ксенья.

— Не знаю, что и посоветовать, — неуверенно проговорил старичок. — Если разве почтовый? А то, считай, до вечера дожидаться приходится…

— До вечера я не могу, мне к вечеру вернуться нужно, — сказала Ксенья. — Но вы говорите, почтовый? Когда же он должен быть?

— Вчера должен быть, да, вишь, все нету. Что-то там случилось. — Старичок пристально посмотрел Ксенье в глаза. — Слух такой прошел, будто под Читой путь был неисправен… Да ждут, с часу на час ждут…

— Тогда и я подожду, — сказала Ксенья.

— Что поделаешь, коли шибко нужно, приходится ждать…

Старичок вздохнул, наморщил лоб, взглянул на Ксенью так, словно собирался еще что-то сказать ей, опять вздохнул и медленно побрел к вокзалу.

Ксенья прошла вдоль пустого перрона и остановилась, глядя в сторону, откуда должен был показаться поезд с востока.

«Почему старичок так пристально посмотрел на меня? — думала она. — Он хотел что-то сказать, но не решился. Может быть, это партизаны разобрали путь под Читой? Может быть, это Кирилл?»

Она спустилась с перрона, прошла несколько шагов вдоль железнодорожных путей, но, спохватившись, снова вернулась к вокзалу.

«Да-да, наверное, Кирилл… Кто же может еще — там только их отряд… Ингодинская долина… Чита стоит на реке Ингоде… А старичок? Он, конечно, знает, что в Черемхове недавно закончилась забастовка шахтеров… Может быть, он подумал, что я еду по каким-нибудь забастовочным делам? У меня нет вещей… Зачем я еду? Это может показаться подозрительным… Надо было взять с собой какой-нибудь маленький чемоданчик… Да нет, пустяки… Я просто еду в гости к знакомым…»

Ксенья ходила взад и вперед по перрону и вдруг опять столкнулась со старичком.

— Почтовый будет, — сказал он. — С последней станции вышел, теперь скоро.

— Спасибо, — сказала Ксенья.

— Если с билетом что неладное — не на тот поезд, — ничего, я помогу. Проводники — люди свои, устроят…

— Спасибо, — сказала Ксенья.

Старичок опять посмотрел на нее так, будто хотел спросить что-то, но промолчал.

На перроне становилось все больше и больше пассажиров. Поставив чемоданы у самого края платформы, к которой должен был подойти поезд, они все смотрели на восток.

— Заждались, — сказал старичок. — Некоторые, поверите ли, сутки без мала на вокзале продежурили. С часу на час поезда ждали, а часов-то у господа бога много…

— А что там случилось? — спросила Ксенья.

— Разное говорят, только без причины так не бывает. На все свои причины должны быть, — сказал старичок и опять пытливо заглянул в глаза Ксенье. — Так-то вот, причины…

У входных стрелок взревел паровоз, загудели рельсы и послышался шум приближающегося поезда.

— Идемте, я вас проведу да усажу, — сказал старичок. — А то как бы чего не вышло — билет-то у вас не на этот поезд.

Опять взревел паровоз, заглушая голоса засуетившихся пассажиров, и вагоны подкатились к платформе.

Старичок подвел Ксенью к длинному зеленому вагону и сказал проводнику, стоящему у тамбура:

— Посади барышню, на черемховский опоздала, на черемховский…

Проводник окинул Ксенью быстрым взглядом и сказал:

— Можно.

В это время из вагона на перрон выходили два офицера — оба в черных меховых бекешах с желтыми погонами, оба в высоких барсучьих папахах и у обоих на рукавах нашиты желтые щитки семеновской гвардии.

Ксенья посторонилась, чтобы дать офицерам дорогу.

— Вешать их на телеграфных столбах надо, — сердито говорил один, видимо, заканчивая разговор, еще начатый в вагоне. — Трех повесят — двадцать три задумаются. Что же это такое — на шестнадцать часов опоздали, а если военные грузы…

Ксенье стало не по себе. Она оглянулась на старичка. Старичок смотрел в землю.

Когда офицеры прошли, он взглянул им вслед и сказал:

— Рассердились их благородье, беда рассердились… Только всех не перевешаешь… Эдак-то и телеграфных столбов не хватит.

— Проходите, — сказал проводник.

Ксенье не хотелось входить в вагон, в котором ехали семеновские офицеры, но все же, подавив тревогу, она попрощалась со старичком и вошла.

Вагон был почти полон. Ксенья остановилась в проходе и, повернувшись к окну, стала смотреть на пустые загрязненные железнодорожные пути.

Так, стараясь не оборачиваться от окна, она простояла всю дорогу и облегченно вздохнула только тогда, когда поезд остановился у перрона станции Черемхово. Однако утреннее счастливое настроение уже не возвращалось, и пошла она в шахтерский поселок в смутной тревоге.

10

Когда за пустырем с единственной голой березой Ксенья увидела шахтерский поселок, солнце уже село. Холодная полоса заката едва теплилась над снегами унылой всхолмленной равнины. Поселок издали казался черным. Домишки с плоскими крышами стояли, бестолково приткнувшись один к другому, до окон занесенные снегом. Сугробы у домов и у изгородей были серыми от каменноугольной пыли, и дорога была серая, и снежные шапки крыш — серые, словно на все упала густая тень низкой тяжелой тучи.

По рассказам Лены Ксенья хорошо знала, где стоит домик Нестеровых, — нужно было пройти восемнадцать домов, потом свернуть направо и там третий дом. Лена несколько раз повторяла, как найти Никитин домик, Ксенья запомнила наизусть, но теперь шла с опаской и со странной неуверенностью.

Кривая центральная улица поселка была пуста, но, когда Ксенья прошла первые три дома, впереди на горбовине показались всадники. Их было пятеро, и ехали они, как в боевом разъезде. По нарукавным нашивкам Ксенья поняла, что это чехи. Стараясь не смотреть на всадников (ей казалось, что если она не будет смотреть на них, то и они не заметят ее), Ксенья шла по узкой тропинке, проторенной среди сугробов, и глядела под ноги на серый снег. Она шла и прислушивалась к скрипу кованых конских копыт на тугом насте снежной дороги. Она знала, что чехи все же увидели ее и смотрят на нее. Ей хотелось обернуться, но она не оборачивалась.

Вдруг скрип прекратился. Ксенья поняла, что всадники остановились. Потом до ее слуха донеслись голоса — всадники, видимо, что-то обсуждали. Ни одного слова Ксенья не поняла — всадники говорили по-чешски. Ей хотелось свернуть в первые ворота, войти в первый дом и укрыться, но она все шла и шла, не поднимая головы и прислушиваясь, не заскрипят ли снова позади конские копыта по снегу. Наконец показался сворот вправо. Значит, она прошла восемнадцать домов. Не прибавляя шага, Ксенья подошла к углу и повернула в переулок. Теперь она была близко от цели, и ее не могли видеть с улицы.

Она пробежала эти несколько шагов и постучала в окно с оторванной ставней, потом обернулась. Да, это был третий дом от угла, и в нем должны были жить Нестеровы.

На стук из дома никто не вышел. Ксенья нетерпеливо постучала еще раз и еще раз обернулась. Всадников видно не было.

«Никого нет… Ставень оторван…» — подумала Ксенья и хотела идти дальше по переулку, чтобы избежать новой встречи с всадниками, но в это время заметила в окне лицо женщины. Видимо, женщина вплотную прижалась лбом к обледеневшему стеклу, но сквозь снежные узоры на стекле лицо ее только угадывалось.

Ксенья кивнула в сторону двери и поднялась на крыльцо в две ступеньки. И как только приоткрылась дверь, она поспешно вошла в дом, даже не спросив женщину, здесь ли живут Нестеровы.

Лишь теперь она почувствовала себя в безопасности — всадники остались далеко позади.

Женщина заперла дверь и вошла в комнату следом за Ксеньей.

Была она маленькая, худенькая, с бледным изможденным лицом, на котором у губ и глаз лежали уже глубокие морщины. Но глаза ее оставались все еще молодыми. Широко открытые, как у маленькой удивленной девочки, они были светлые и прозрачные, словно ничто их не коснулось в жизни и впервые они смотрели на мир.

— Вы Нестерова? — спросила Ксенья.

— Нестерова.

— Прасковья Васильевна?

— Да.

Ксенья посмотрела на дверь в соседнюю комнату.

— Дома у вас еще кто-нибудь есть?

— Никого нету.

— А муж?

— Я похоронила мужа, — сказала Прасковья Васильевна, помолчала и прибавила: — В шахте обвал случился… А вы к нему?

— Нет-нет, я могу и с вами поговорить…

— Недавно похоронила… Не один он, многих тогда засыпало, — сказала Прасковья Васильевна, потом нахмурила брови и стала смотреть в сторону мимо Ксеньи. — Вместе всех и похоронили…

— Я слышала про обвал… Потом шахтеры забастовали… — сказала Ксенья.

— Бастовали… Только забастовкой людей не вернешь… — Прасковья Васильевна потерла пальцами лоб, будто что-то припоминая, и спросила: — А вы по какому делу?

— Я не по делу… Я вам о сыне сообщить приехала.

— О сыне? — переспросила Прасковья Васильевна, глядя в упор на Ксенью, и брови ее искривились. — Что сообщить? Что? — Она шагнула ближе к Ксенье и остановилась, уронив руки вдоль тела.

— Даже не сообщить… Я письмо привезла, — торопливо сказала Ксенья и, достав из муфты письмо, протянула его Прасковье Васильевне.

— Письмо от Никиты? Да как же так? Да где же он сам-то? — заговорила Прасковья Васильевна, осторожно беря из рук Ксеньи письмо Никиты. — Ах ты, господи… Да чего же вы стоите-то… Ну, вот хоть сюда садитесь. — Она подвинула Ксенье табуретку и, поспешно отойдя к окну, развернула письмо. Листок дрожал у нее в руках.

Она долго жмурила глаза, словно тусклый свет окна мешал ей читать, и все повторяла: «Ах ты, боже мой, боже мой, ничего не вижу, ничего не разберу…»

— Дайте, я вам прочитаю, — предложила Ксенья.

— Да нет уж, я сама… Я сама прочитаю. Только бы света побольше. — Прасковья Васильевна близко-близко к глазам поднесла письмо, и листок все еще дрожал у нее в руке, мешая читать.

Ксенья отвернулась к окну. С подоконника текла вода, и на беленой стене темнел мокрый круг. На шестке стояла немытая посуда.

— О девочке какой-то пишет, а о себе — ничего, — вдруг сказала Прасковья Васильевна. — Где сам, что делает — никак не поймешь…

— В Забайкалье, — сказала Ксенья. — В партизанском отряде.

— Я и то подумала, что в партизанском отряде… — Прасковья Васильевна опустила руку, в которой было зажато письмо, и улыбнулась. — Так ведь жив, значит…

— Жив и с друзьями, — сказала Ксенья.

И тут только Прасковья Васильевна заметила, что Ксенья все еще стоит посреди комнаты.

— Да что же это я, совсем из ума вон… Столько времени вас на ногах продержала и поблагодарить забыла. — Заговорила она, бросившись к Ксенье и хватая ее за руку. — Уж и не знаю, как благодарить… Да садитесь вы, пожалуйста. Снимайте шубу и садитесь к столу. — Она принялась расстегивать пуговицы на Ксеньиной шубке. — Сейчас я самовар поставлю и чай пить будем, а вы мне все по порядку расскажете. — Она заглянула в глаза Ксеньи и сказала просительно: — Пожалуйста.

— Хорошо, на минутку присядем, только чаю не надо, чай пить некогда, — сказала Ксенья. — Мне в Иркутск возвращаться пора.

— А девочка там, в Иркутске? — спросила Прасковья Васильевна.

— В Иркутске.

Прасковья Васильевна улыбнулась одними уголками губ, и огромные глаза ее стали, казалось, еще больше, еще светлее.

— Маленькая?

— Ей тринадцать лет, — сказала Ксенья.

— И Леной зовут? Имя-то какое хорошее… Когда же мне за ней заехать? Или сами привезете?

— Поедемте сейчас, — сказала Ксенья и вдруг вспомнила комендантского офицера. — У нас поживете, с Леной познакомитесь… Там все и решим.

— А можно? — робко спросила Прасковья Васильевна. — Я не помешаю?

— Нет-нет, поедемте. Только собирайтесь поскорее, ведь одна она там, в пустом доме…

— Я мигом, мне недолго…

Прасковья Васильевна сразу заспешила, пошла было в соседнюю комнату, но в дверях остановилась и беспокойно посмотрела на Ксенью.

— Только вы меня не ждите, я вас на станции догоню…

— Я подожду, — сказала Ксенья.

Прасковья Васильевна затрясла головой.

— Нет-нет, не надо… Я догоню… Так вернее будет. По поселку-то лучше раздельно пройти. Время такое, что и двоим собираться — беды наживешь. После забастовки любого под подозрение берут — и поселковых и приезжих. Мужчин арестовали не приведи бог, едва ли в какой семье все дома…

— Хорошо, только вы поскорее, — сказала Ксенья и, застегнув шубку, вышла на улицу.

В поселке стояла мертвая тишина. Блеклая полоса заката исчезла. Небо было серым и унылым, как в ненастье.

Стараясь ступать осторожно и беззвучно, Ксенья быстро миновала улицу и вышла на пустырь.

«Но что же делать с Леной? — думала она, — Как отдать ее на воспитание этой маленькой женщине, в этот поселок… Они обе погибнут».

В конце пустыря Ксенья обернулась и далеко позади увидела спешащую Прасковью Васильевну. Концы платка ее развевались по ветру, и она почти бежала, издали напоминая девочку-подростка, надевшую материнскую шаль.

11

Анюту похоронили на погосте под той же старой березой, где был похоронен и Павел Никитич. Хоронили утром, а к вечеру пришли вести о том, что в устье Ингодинской долины появились японские войска при артиллерии и что в Могзон прибыли две казачьи сотни.

Ни у кого в отряде не было сомнений, что и японцы в долине и казаки в Могзоне составляют войска общей японо-казачьей экспедиции, высланной из Читы против партизан, спустившихся с Яблоневого хребта и осмелившихся напасть на японцев в Куваре.

Крестьяне из дальних селений, пробравшиеся лесными тайными дорогами к передовым партизанским заставам, рассказали, что японцев идет много, но что движутся они медленно и устраивают дневки едва ли не в каждом селе. Что делали японцы во время этих дневок, крестьяне, прискакавшие к партизанским заставам, не знали, потому что были только связными между селами и сами японцев не видели. Однако из привезенной крестьянами японской листовки, подписанной генерал-майором Ямадой, каждому становились ясны цели и задачи японских войск, вступивших в долину. Ямада просил «мирное население» помочь ему уничтожить «красные банды» и угрожал всем, помогающим партизанам, страшными карами — смертью и разорением семей.

Отход полунинского отряда из долины при появлении японских войск был предрешен заранее. Сведения, привезенные крестьянами, проверили. Сведения оказались верными, и вечером, когда с низин поднялись сумерки, партизаны двинулись в путь.

Падал снег. Он падал уже два дня, падал крупными тяжелыми хлопьями, величиной чуть ли не с голубиное яйцо. Село так завалило, что даже трубы крыш были неприметны. Дым, казалось, выходил прямо из высоких пушистых шапок изб.

Отряд вытянулся вдоль улицы. В голове шел конный взвод разведчиков, за ним пехота, посаженная на подводы, и дальше — небольшой отрядик Матроса, именовавшийся теперь сотней, хотя в нем не было и пятидесяти человек.

Никита ехал в строю с разведчиками на правом фланге, рядом с Фомой Нехватовым. Он ехал сумрачный, ехал, опустив голову, словно стыдился перед крестьянами, что отряд без боя оставляет деревню. Обернулся он только возле избушки Пряничниковых и долго глядел на заколоченные досками окна. Дом был брошен. Старый солдат Тихон Гаврилович записался в партизаны и теперь вместе с отрядом покидал село. Он ехал в пехотной колонне на собственной чалой лошаденке и в собственных санях. Уходил с партизанами и Николка, сын Селиванихи. В самую последнюю минуту он прибежал в отряд, подарил партизанам свою корову и просил их не бросать его в селе. Он даже плакал. Партизаны пожалели Николку и взяли его с собой.

Отряд медленно двигался по улице, и крестьяне при его приближении снимали шапки. Многие молча шли по обочине дороги до самой околицы села.

Потом отряд повернул в степь, и провожающие отстали.

У погоста, мимо которого пролегала дорога, Никита придержал коня и посмотрел на могилу Анюты. Могилка была почти неприметна. Ее холмик, засыпанный глубоким снегом, сравнялся и слился с холмом над могилой Павла Никитича и Леньки Черных. Казалось, здесь, под старой березой, была одна общая братская могила. Да и крест был один. Его поставили крестьяне Павлу Никитичу. Над могилой Анюты креста поставить еще не успели.

Еловый венок, когда-то сплетенный Анютой, висел на кресте общей могилы, как будто Анюта, сама не зная, сплела его для себя. Он сейчас был сине-белый от снежной изморози и казался отлитым из чистого льда.

Заснеженные ветви старой березы беспомощно опустились к белому могильному холму, а растущие поодаль молодые березки, согбенные непосильной тяжестью укутавшего их снега, вершинами своими едва не касались перекрестья над могилой. Их тонкие ветви, склоненные к земле, свисали, как седые волосы, как белые тенета, а на согнутых стволах высокой опушкой лежал голубоватый плотный снег.

Все было бело на погосте, и только кое-где из сугробов поднимались еще не засыпанные снегом черные маленькие кресты.

— К печали… — услышал Никита голос Нехватова и обернулся к нему.

Фома глядел на погост и хмурился.

— Ты о чем? — спросил Никита.

— Ишь, как снегопад деревья-то согнул — в дугу, — сказал Фома. — Старики говорят, не к добру это, к печали. Как деревья снегом согнуло, так и людей горе гнуть будет…

— Согнуло… — сказал Никита. — Я никогда такого не видел.

— Редкий год такой выпадает, — сказал Фома.

Они замолчали. Никита опустил голову и закрыл глаза. И тотчас же перед ним возникло бескровное лицо Анюты с белым венчиком на высоком лбу, желтом, как талый воск. И опять у Никиты заныло сердце, так же, как ныло тогда, на погосте, когда гроб с Анютой опускали в могилу. И опять поднялась тревога, похожая на раскаяние, словно он был в чем-то виноват, чего-то не сделал и сам не оберег Анюту.

«Я ничего не сказал ей о своей любви, — думал Никита. — Почему я ничего не сказал ей? Может быть, тогда она послушалась бы меня и не поехала бы к Селиванихе…»

И казалось ему, что, скажи он Анюте о своей любви к ней, и случилось бы чудо, и все стало бы иным, и не лежала бы сейчас Анюта под белым холмом. Почему он не сказал? Да и знал ли он тогда о своей любви? Может быть, он не знал тогда.

Никиту покачивало в седле. Снег таял у него на щеках, и капли, как слезы, падали на полушубок.

Отряд двигался в тишине — партизаны в строю молчали и свежий снег не скрипел под копытами лошадей.

И вдруг Никита почувствовал, что кто-то дотронулся до его плеча. Он открыл глаза, выпрямился в седле и увидел Лукина. Лукин ехал рядом, и его ширококостная сухопарая лошадь покачивала головой в такт шагам.

В степи начинало темнеть.

— Ты не здоров? — спросил Лукин.

— Нет, ничего… Я просто дремал…

Дорога была узкой, и вчетвером ехать по ней было неудобно. Лошадь Лукина все время оступалась в рыхлый глубокий снег. Они выехали вперед и поехали вдвоем.

— Ты читал японскую листовку? — спросил Лукин.

— Японскую листовку? Нет, я только слышал о ней.

— Любопытная листовка. Генерал Ямада пишет, что во многих местах Забайкалья появляются «красные банды». Во многих местах, и листовка напечатана в типографии. Ты понимаешь, что это значит?

— Понимаю.

— Это первое сообщение о партизанских отрядах… Значит, движение началось во многих местах. Мелкие отряды! Ямада их называет «бандами», но эти «банды» скоро превратятся в армии. Ты понимаешь, Никита?

— Да, — сказал Никита. — Значит, мы можем встретиться с каким-нибудь новым отрядом?

— Не только можем, но непременно скоро встретимся.

Они помолчали, потом Лукин сказал:

— Снег-то какой добрый, сыплет и сыплет… Это хорошо. Они не смогут пойти по нашему следу.

— Какие там следы… Деревья и те согнуло… — сказал Никита, и перед глазами его возник белый погост и березы, опустившие к могиле ветви, как плакучие ивы к воде. — Все засыпало… А ты знаешь, она тоже хотела в отряд вступить… — вдруг прибавил он.

Лукин не удивился и не спросил, о ком говорит Никита, будто только и ждал, что Никита заговорит об Анюте.

— Меня просила, чтобы я к тебе пошел за нее похлопотать, а я не пошел, — сказал Никита. — Мне почему-то стыдно было… Вот и откладывал с часу на час, со дня на день… — Он кашлянул, для чего-то снял рукавицу и голой рукой ухватился за луку седла, словно падающий на руку снег успокаивал его. — До последнего дня откладывал… А ведь, поступи она в отряд, может быть, ничего бы и не случилось.

— Почему? — спросил Лукин.

— Тогда бы она дисциплиной была связана и без твоего разрешения к Селиванихе бы не поехала… А зачем? Все бы и так мы сделали…

— Она не могла поступить иначе… — проговорил Лукин.

— Нет… — сказал Никита, но осекся и опустил голову. Смерть Анюты вдруг приобрела для него новый и огромный смысл.

— Я все знаю. Анюта приходила ко мне, просилась в отряд и все рассказала. Я все знаю, — сказал Лукин и положил свою руку на руку Никиты.

И от этого прикосновения Никите стало и спокойнее и еще больнее.

— В бой бы поскорей, — сказал он.

Лукин пожал его руку и сказал:

— Теперь скоро.

12

Отряд был в походе больше недели. В селах останавливались только, чтобы покормить лошадей да отдохнуть. Однако весть об отряде шла впереди его, и крестьяне встречали партизан часто еще далеко от околиц сел на дорогах. И почти в каждом селе отряд пополнялся новыми бойцами. Вступали в него и бывшие красногвардейцы, тайно живущие на дальних заимках или в лесных зимовьях, вступали и молодые парни, не пожелавшие идти под белые знамена и укрывшиеся от мобилизации.

В каждом селе находились друзья, и в каждом селе Полунин оставлял надежных людей для связи. Конная крестьянская связь от деревни к деревне, от заимки к заимке, живой цепочкой, действовала превосходно, называли ее в отряде «партизанским телеграфом», и не было дня, чтобы Полунин не получал сведений о действиях японцев в Ингодинской долине. Каждый их шаг становился известен.

Японцы действовали осторожно. Наверное, боясь восстаний крестьян в тылу карательных войск, боясь быть отрезанными от железной дороги, в каждом селе по пути своего движения они оставляли гарнизоны, каждое село превращали в маленькую крепость, опутывая колючей проволокой жердевые ограды поскотин и в опасных местах отрывая траншеи.

Никита не знал плана Полунина. Он не знал, куда Полунин ведет партизан, но замечал, что отряд, пройдя километров тридцать, не удаляется больше от долины реки Ингоды, а как бы огибает ее с севера на юг, двигаясь по кольцу деревень. Случайно ли выбрал Полунин такой маршрут, или у него были какие-то свои расчеты, Никита догадаться не мог, но Лукина не расспрашивал, ожидая, когда тот найдет нужным заговорить об этом сам.

На восьмой день похода еще с утра стало известно, что в следующем селе предстоит длительная остановка, и квартирьеры-разведчики поскакали вперед, чтобы все подготовить к приходу отряда и заказать хозяйкам истопить бани.

Дорога лежала лесом, и село долго не показывалось. Наконец лес поредел, расступился и за мелкой еловой порослью открылась освещенная солнцем широкая белая равнина. Вдалеке Никита увидел зеленую колокольню церкви, вершины берез у погоста, неподвижные дымы над крышами изб.

Село было большое. Раскинулось оно в три улицы, и на взгорье, недалеко от церкви, виднелся длинный дом под железной крышей — наверное, школа.

— Ладное село, — сказал Нехватов, из-под руки глядя против солнца. — Погостить есть где. Только долго ли простоим?

— Не знаю, — сказал Никита. — Говорили, сутки…

— Сутки — это добро, за сутки выспаться успеешь. Гляди, и народ, видать, добрый, бани уже закурились, дым по долу стелется…

И в самом деле, в глубине дворов и за дворами, там, где очевидно, летом протекала речка, земля курилась, как будто разом задымили десятки скрытых под ней печей углежегов.

Бани «по-черному» издали были похожи на погреба, покрытые дерном и землей. Присадистые, без окон, закопченные до самых крыш, они выбрасывали из приоткрытых дверей рваные космы синеватого дыма, и дым, цепляясь за острые углы бревенчатых срубов, лениво полз к пойме замерзшей речонки.

Едва отряд показался на опушке, как у околицы села стали собираться крестьяне. Их делалось все больше, и вскоре улица была уже запружена народом.

К Никите из глубины колонны подъехал Хвало.

— В этом селе будет собрание отряда, — сказал он. — Комиссар приказал предупредить всех. Соберемся у школы перед закатом солнца…

— Хорошо, — сказал Никита. — Я предупрежу разведчиков.

— И еще комиссар сказал, чтобы ты сам приготовился. После собрания будут принимать тебя в партию.

— Сегодня?

— Сегодня, — сказал Хвало и, повернув лошадь, поехал назад вдоль колонны.

«Сегодня… — подумал Никита. — Лукин сказал приготовиться… Но готов ли я?»

Никита обернулся, чтобы задержать Хвало и расспросить его, как это все будет и что нужно делать, но Хвало был уже далеко.

Когда Никита передавал Лукину свое заявление и говорил с ним о вступлении в партию, ему казалось, что это произойдет еще не так скоро, что впереди еще достаточно времени, чтобы подготовить себя и совершить какой-то подвиг, который уравнял бы его с другими большевиками. Именно о подвиге думал Никита. Он сравнивал свою жизнь с жизнью известных ему большевиков, и собственная жизнь казалась ничтожной и тусклой. Что он сделал, что он совершил, чтобы быть достойным войти в их среду? Пока ничего. Но он должен был совершить. Он мысленно готовил себя к подвигу.

Подвиг должен был очистить и возвысить его в собственных глазах. Но все случилось так скоро, что он ничего не успел сделать…

Мимо на галопе, горяча лошадей, проскакали Лукин и Полунин.

Никита услышал, как Лукин, поровнявшись с толпой крестьян, крикнул:

— Здравствуйте, товарищи!

Одни молча скинули шапки, другие нестройно ответили:

— Здравствуйте…

В ответе крестьян была какая-то нерешительность, какая-то опаска, будто они не знали, кто пришел к ним в деревню, и только еще приглядывались.

«Да что это они? Или не рады нашему приходу?» — подумал Никита и оглядел толпу. Теперь он был уже близко от нее и мог различить даже лица отдельных людей.

Собрались здесь мужики, парни и любопытные ребятишки. Ни одного женского платка в толпе видно не было. Бараньи шубы, опоясанные тоненькими сыромятными ремешками или обрывками веревок, меховые и войлочные шапки, надвинутые на самые брови, азямы и зипуны, телячьи унты шерстью вверх, растоптанные ичиги с мягкими голенищами выше колен, лица мужиков, изъеденные оспой, все, как одно, бородатые и суровые — все это мелькало перед глазами Никиты, вызывая недоумение и тревогу. Ни на одном лице он не приметил приветливой улыбки. Даже мальчишки смотрели исподлобья.

— Семейские, — сказал ехавший рядом с Никитой Фома. — Староверы… От них ласки не жди. Трубочку теперь подальше за голенище прячь — табачок не терпят, как комар дыма. Брезгают нами. За стол без своих чашки да ложки не садись — хозяйских не дадут…

— Староверы и нововеры — народ один, — сказал Никита.

Фома усмехнулся.

— Один да разный. Они от всех в стороне живут, своей верой отгородились. — Он задрал на самый затылок шапку, выставив всем напоказ рыжий чуб, потом склонился к Никите и, посмеиваясь, заговорил: — Доводилось мне по молодости с семейскими девками целоваться. Целуется, паря, что надо, а потом сплюнет, чтобы на губах греха не осталось. Вот какие божественные… А и красивые есть… — Фома подбоченился, поглядел по сторонам и вдруг зашептал Никите: — Гляди в окно-то, гляди — икона…

— Да ладно тебе, — сказал Никита, однако на окно взглянул.

За стеклами он увидел молодую женщину в пестром сарафане. На черноволосой голове поднималась, как корона, высокая кика, расшитая бисером и разноцветными шелками. Стояла женщина в переплете окна неподвижно, как картина в раме.

И рядом, в окнах потянувшихся домов виднелись чуть не в каждом такие же пестрые сарафаны и такие же пунцовые шитые бисером кики.

— Одни бабы к окнам подойти насмелились, а девки, видать, за пологами прячутся, оскоромиться боятся, — усмехнувшись, сказал Фома.

Никита не ответил. Его не развлекали ни женские лица в окнах, ни диковинные пунцовые кики, ни резные оконные наличники в петухах и кренделях, ни избы, срубленные на столетия из толстых сосновых кряжей. Он думал о предстоящем собрании отряда. Ему казалось, что с удивлением посмотрят на него старые партизаны и, может быть, усмехнутся, когда Лукин прочтет его заявление. Как это он, самый молодой и неопытный партизан, осмеливается стать в ряды испытанных старых бойцов? Достоин ли он? Никита перебирал в памяти всех большевиков отряда и ни с кем не мог сравнить себя. Лукин, Полунин, Хвало, Матрос… Все они были старше, у всех позади была подпольная работа, еще до того, как он вступил добровольцем в красногвардейский отряд.

«Что мне сказать на собрании, о чем говорить?» — думал Никита.

Эти мысли не оставляли его и тогда, когда отряд разместился по квартирам. Он вместе с другими разведчиками, попавшими с ним в одну избу, помылся в бане, пообедал за хозяйским столом, но из собственного котелка и лег спать в горнице на жарких войлочных потниках, однако заснуть не мог. Он долго ворочался с боку на бок, потом встал, оделся и вышел на улицу.

Солнце было еще высоко. Ни трубы изб, ни бани больше не дымили. Воздух был так прозрачен, что дальние леса, окружившие село, казалось, стояли совсем близко.

Никита присел на скамеечку у ворот и оглядел улицу. Ни прохожих, ни проезжих нигде видно не было.

«Все спят, — подумал он. — Умаялись в походе и спят. Хорошо бы и мне заснуть, да ведь не заснешь…»

Он посидел с полчаса и, почувствовав, что начинает мерзнуть, поднялся, чтобы вернуться в избу.

В это время послышался конский топот.

Никита обернулся.

От околицы села скакали двое верховых. Они гнали наметом, и от взмокших лошадей поднимался пар.

В одном Никита еще издали узнал партизана своего отряда, другой был человек неизвестный. В крестьянской шубейке, без оружия, он скакал на неподседланном пегом коне, с таким напряжением вытянув ноги, как будто хотел коснуться ими земли.

— Где Полунин на квартиру стал? — не придерживая лошадь, крикнул партизан, поровнявшись с Никитой.

— Третий дом по правой руке, — крикнул Никита. — А что случилось?

— Японцы…

Даже не обернувшись, партизан проскакал мимо. За ним, нахлестывая лошадь концом связанных поводьев, пронесся крестьянин.

«Японцы…» — Никита побежал к дому, где остановились Лукин с Полуниным.

У ворот стояли привязанные к пряслам лошади. Пегий меринок дрожал всем телом, взмыленные бока его ходуном ходили, и по губам, падая на снег, текла розоватая пена.

«Коня запалил, — подумал Никита. — Должно быть, издалека гнал».

Он хотел зайти в дом, но от крыльца вернулся и остался около лошадей.

«Здесь подожду… Расспрошу, когда выйдут».

Ждать пришлось недолго.

Вскоре дверь растворилась и на крыльцо вышел сам Полунин. На нем была шуба, туго опоясанная солдатским ремнем, патронташи крест-накрест и карабин за плечами.

— Эй, Нестеров, беги, прикажи седлать — сейчас выступаем, — крикнул Полунин. — Сборный пункт у церкви. Да пусть поторапливаются — путь далекий.

— Всех поднимать? — спросил Никита.

— Всех, — сказал Полунин и, быстро спустившись с крыльца, пошел к навесу, под которым стояла его лошадь. У навеса он остановился и крикнул вслед побежавшему Никите: — Гурулева ко мне пошли да человек трех разведчиков…

— Есть! — крикнул, приостановившись, Никита и подумал: «Значит, всем отрядом выступаем… Может быть, будет бой… Тогда я успею, непременно успею, и стану равен с другими… Тогда мне не стыдно будет просить, чтобы меня приняли в партию…»

Он вздохнул, словно освободившись от большой заботы, и с сильно бьющимся сердцем побежал выполнять приказание Полунина.

13

К церкви скакали верховые, катились сани, запряженные парами лошадей, бежали бойцы. На улице кучками толпился народ. Ворота почти всех оград были распахнуты настежь. Кой-где во дворах крестьяне грузили возы, усаживали на подводы укутанных ребятишек. Какая-то старая женщина закрывала ставнями окна избы.

Никита выехал на улицу и не узнал ее. Все село всполошилось, как муравейник. Не узнавал он и крестьян, Теперь в их лицах не было ни подозрительности, ни настороженности. Опасность японского вторжения мгновенно сблизила их с партизанами — появился общий и страшный враг. Даже девушки и женщины, встревоженные слухами, высыпали на улицу, смешались с толпой мужчин и больше не чуждались партизан.

Никто, видимо, толком не знал, что случилось, не знал, какое донесение привез крестьянин на пегой лошади и для чего Полунин поднял отряд, однако везде повторялось слово «японцы», и повторялось с такой тревогой, будто японцы были уже у поскотины села.

Высокая женщина, такая же черноволосая и белолицая, как та, что видел он в раме окна, крикнула, когда Никита проезжал мимо.

— Постой, солдат…

Нестеров придержал коня.

Женщина подбежала и, взявшись рукой за повод, подняла на Никиту испуганные глаза.

— Они близко?

— Не знаю, — сказал Никита.

— А вы уходите?

Никита замялся, но, взглянув на женщину, не мог сказать «не знаю». Она ждала его слов, как спасения, и смотрела на него пристально, не отводя глаз.

— Мы пойдем им навстречу, — сказал он и сам поверил, что сказал правду.

Со всех сторон их обступили крестьяне, стояли молча, ожидая, что еще скажет молодой партизан.

— А ребят-то в лес везти или туточки оставить? — спросила женщина. — А вдруг нагрянут…

И тут Никита понял, что лгать нельзя, что он не имеет права говорить того, чего сам не знает, понял, что каждое его слово может сейчас обратиться в действие, от которого зависит очень многое — может быть, спасение людей.

— Я не знаю, — сказал он. — Об этом лучше спросить комиссара.

— Где комиссар? — крикнул кто-то.

— Впереди. Наверное, уже около церкви, там сборный пункт…

— Айда́ к комиссару, — сказал какой-то дюжий парень в тулупе, и крестьяне гурьбой побежали к чернеющей вдалеке колокольне.

Никита пришпорил жеребчика и, боясь новых расспросов, поскакал галопом вдоль улицы к сборному пункту.

У церкви уже выстраивались партизаны. Конники, осаживая лошадей, ровняли ряды, беспрерывно подъезжали подводы с пехотой.

В толпе крестьян Никита увидел Полунина. Он сидел верхом на коне и, протянув вперед руку с плетью, что-то говорил собравшимся.

Никита прислушался.

— Один отряд всех сел да всех деревень не оборонит — сил у него не хватит, — говорил Полунин. — Пора самим мужикам за дело браться, время настало… А мы поможем… Если в каждом селе по дружине соберется, то нам и дивизии японские страшны не будут… Вон в Кодахте весь народ поднялся и связного к нам прислали, и в Бальзое народ поднялся. Мы объединимся и по японцам ударим, неправда, не пройдут дальше по селам. Всенародная война пойдет, им места здесь не будет. А вы что глядите? Ждете, когда японцы сюда пожалуют и по селам красного петуха пустят…

В толпе взвизгнула и заголосила какая-то женщина, потом кто-то крикнул:

— Дай и нам оружие, и мы пойдем.

Его поддержали сразу несколько голосов:

— Дай оружие!

— Баб с ребятишками в леса отправим, а сами здесь стоять будем. Дай оружие!..

Толпа зашумела. Говорили все враз, и Никита ничего разобрать не мог.

Потом опять возвысился голос Полунина:

— Оружия лишнего у нас пока нету. Придется вам самим добывать. По избам пойдите, поищите, чай охотников-зверовщиков полсела. А баб и детей в лес вывозить еще рано… Разведку на дороги вышлите, разведчики предупредят…

— С дробовиком против японца не пойдешь, японец — не рябчик… — донесся чей-то голос.

— И покрепче дробовиков оружие найдется… Вы богатеев пощупайте, а мы поможем — людей здесь оставим… Они и связь с нами держать будут, — сказал Полунин, и опять его слова потонули в говоре и шуме толпы.

Подъехали последние подводы, и Гурулев, которому, видимо, было поручено вести отряд, крикнул:

— По коням!

От толпы крестьян, окруживших Полунина, отделились человек двадцать партизан и побежали к подводам, выстроившимся вдоль улицы, как крестьянские розвальни на базарной площади.

— Шагом марш! — крикнул Гурулев.

Никита пристроился к разведчикам и заметил, что в рядах нескольких человек не хватает. Может быть, они остались в селе, и, может быть, о них-то и говорил Полунин.

Он огляделся. Лукина при колонне тоже не было.

— Не знаешь, где комиссар? — спросил Никита у Фомы.

— Знаю, — сказал Фома. — С семейщиной остался — у них там дело затевается. Просились в отряд, чтобы вместе село от японцев оборонять, да, видать, сейчас дружину формировать станут. Вот Лукин с ними и остался.

— Видишь, а ты говорил — народ разный, — сказал Никита.

— Я про их веру говорил да про выходку, а кровь у них русская.

Фома рассказал Никите, что в одно из ближайших селений неожиданно нагрянул летучий отряд японцев со взводом семеновских казаков, что японцы повесили старосту за укрывательство дезертиров из семеновской армии и что во всех окрестных деревнях идет волнение.

— Отряд японцев, сказывают, небольшенький, видать с Ингоды его по нашему следу передовым выслали, — говорил Фома. — Такой отряд нам под силу… По частям японца бить приходится…

— Значит, ты думаешь, мы идем в бой? — нетерпеливо перебил Никита Фому.

— Тут думать нечего, оно и так все видать… — сказал Фома.

— А не отходим? Ведь с Ингоды ушли?

— Тогда ушли, теперь не уйдем. Ты дня со днем не равняй — сёдня одно, а завтра другое. Тут леса к самым селениям подступают, да и народ нас поддержит, сил больше станет…

— Да ведь на Ингоде плохо поддержали, много ли к нам в отряд крестьян вступило…

— Ветер подует, не сразу волна на реке пойдет, ей разгуляться надо, а потом не уймешь.

— Значит, сегодня, может быть, в бой, — сказал Никита и обернулся в тайной надежде уже увидеть выходящую из села крестьянскую дружину повстанцев, которую остался формировать Лукин.

Но на дороге до самых деревенских изб, кроме растянувшихся подвод отряда, никого видно не было. Солнце садилось в красных перьях облаков. Снега, наметенные в узкой долине небольшой речки, лежали волна за волной, как плугом вспаханные, и их крутые гребни горели розовым светом. Такими же розовыми были деревья на погосте и высокие снежные шапки над черными срубами изб.

И Никита вспомнил, что сегодня, именно в этот час заката, он должен был рассказать о себе партизанам на открытом партийном собрании и именно в этот час большевики отряда должны были решить, достоин ли он стать коммунистом.

Никита приподнялся на стременах и, словно передовым ехал в дозоре, стал вглядываться в чернеющий впереди лес, за которым где-то таились японцы и бурлили возмущенные деревни.

14

В тюрьме Наталья попала в одну камеру с Ольгой Владимировной. В эту же камеру надзиратель поместил и гостинодворскую толстуху.

Камера была маленькая, рассчитанная человек на двенадцать, но сейчас в ожидании следствия и суда в ней жили тридцать две женщины.

Состав заключенных в камере беспрерывно менялся: одних уводили на суд и они больше в камеру не возвращались, других приводили с воли.

Этот круговорот не прекращался ни днем ни ночью, и часто, просыпаясь, Наталья видела подле себя незнакомых женщин с испуганными глазами тюремных новичков.

Прибывали в камеру люди разные: местные горожанки, крестьянки из окрестных деревень и рабочие женщины уральских заводов. Попадали иной раз и дальние — арестованные контрразведкой где-нибудь на железной дороге во время пути.

Поселилась Наталья на нарах в углу рядом с Ольгой Владимировной. Тут же неподалеку нашла себе местечко и толстуха. Она сидела на нарах насупленная и злая, тяготясь непривычной для нее жизнью в камере, где были одни политические. Казалось, все сердило толстуху: и тишина в камере, и порядок, установленный самими заключенными, порядок, который давал возможность каждому как-нибудь просуществовать днем и отдохнуть ночью. Нары были распределены поровну между всеми, и спали на них поочередно. Собственного постоянного места не имел никто. Крохотные участочки, шириной в одну доску, где можно было лежать только лишь на боку, были закреплены каждый за двумя или тремя женщинами — одна спала, другие сидели у ее ног. Даже обеденный стол ночами превращался в нары — и на нем спали женщины.

Установленное в камере равенство бесило толстуху. Всю свою жизнь она рассчитывала только на собственную силу и хитрость, привыкла все в жизни брать с бою, а здесь ей не удалось занять даже собственного угла на нарах. У нее не оказалось союзников. Пришлось подчиниться. Но, подчинившись, она возненавидела своих сокамерниц и, когда случайно встречалась взглядом с Натальей, отводила глаза в сторону, хмурилась или усмехалась, обиженно поджимая губы.

Однако Наталья не замечала ненависти толстухи. Все, что произошло с ней: новая тюремная обстановка, люди одной с ней судьбы, начинающаяся дружба с Ольгой Владимировной, новости, которые чуть ли не каждый час приносили с воли только что арестованные женщины, все это поглощало ее мысли и чувства.

Утром она слушала рассказы женщин с удивительно похожей на ее собственную судьбой, днем либо разговаривала с Ольгой Владимировной, либо, чтобы чем-нибудь заняться, изучала азбуку тюремного телеграфа, предусмотрительно начерченную прежними заключенными на дощатых нарах и в укромных уголках тюремных стен. Азбука была проста. В маленьком четырехугольнике на сетке мелких квадратиков были нанесены буквы, и каждая буква выстукивалась в два приема. Первые редкие удары означали номер ряда, вторые, более частые, — номер буквы в ряду.

Чтобы понимать стук и научиться самому передавать сообщения в соседние камеры, нужны были только практика и навык. Но что было делать в пустые тюремные часы? И скоро Наталья, изучив азбуку, стала понимать немой разговор камер.

Ночью, сидя на нарах в ожидании очереди на сон, она вспоминала свою жизнь на воле, Василия, Василису Петровну, брата; думала о них и прислушивалась к едва уловимому постукиванию «телеграфа».

— Тук-тук-тук… тук-тук… тук-тук-тук… — работал тюремный телеграф. — Тук-тук-тук…

И Наталья букву за буквой слагала слова:

— На сергинско-уфалейских заводах рабочие забастовали…

— Тук-тук-тук… Тук-тук-тук…

— В Тюмени и в Туринске восстали мобилизованные солдаты…

— Тук-тук-тук… Тук-тук-тук…

— Андреев десять лет каторги… передайте жене… Шостак умер после допроса в тюремной больнице…

Телеграф стучал до рассвета, и до рассвета к его тревожному стуку прислушивались «дежурные телеграфистки» и женщины, ожидающие места на нарах, чтобы лечь и уснуть.

Так было каждую ночь. Но в ночь на 4 апреля было особенно тревожно. Что-то случилось с городской электростанцией и лампочка под потолком камеры горела вполнакала. Все придавили густые тени, и стены казались черными.

Наталья в полудремоте сидела у ног спящей Ольги Владимировны, и перед ней, как в дыму, колыхалась и словно куда-то плыла камера, похожая на плот, сбитый из человеческих тел.

Наталья знала, что на приеме телеграмм дежурит лежащая рядом с Ольгой Владимировной седая суровая женщина, недавно привезенная из Перми в группе арестованных большевиков, знала, что Ольга Владимировна утром расскажет ей, Наталье, все новости, сообщенные из соседней камеры, но все же помимо воли прислушивалась к стуку телеграфа. И сами собой в мозгу возникали буквы и строились в ряды слов:

— Зотов расстрелян… В Челябинске провал… Семен предатель… Сообщите всем…

Наталья вытянула шею, зажмурила глаза и, стараясь не дышать, вслушивалась в стук.

«Провал… Предатель…» — думала она, не в состоянии различить, стучит ли это ее сердце или стучит тюремный телеграф.

И вдруг она услышала шепот:

— Что? Что? Переспросите, кто предатель? Какой Семен?

Это шептала Ольга Владимировна, но Наталья даже не оглянулась. Словно ничего не слыша, она только ниже опустила голову и покосилась исподлобья на спящую толстуху. Та лежала навзничь, запрокинув голову, и спокойно дышала, приоткрыв рот.

Опять послышался стук, но теперь стучали с этой стороны стены. Наталья поняла, что это соседка Ольги Владимировны переспрашивает, кто такой Семен.

Потом стук прекратился. Наталья долго ждала ответа, но телеграф молчал — может быть, в соседнюю камеру заглянул надзиратель.

Только теперь Наталья обернулась.

Ольга Владимировна лежала, приподнявшись на руках, и смотрела в стену так, словно на стене были написаны переданные тюремным телеграфом страшные слова.

— Молчат, — сказала соседка Ольги Владимировны. — Наверное, им что-нибудь помешало…

— Да, — сказала Ольга Владимировна. — Но, может быть, они еще застучат… Я буду ждать… Вы тоже не поняли, кто такой Семен?

— Я боюсь понять… — сказала седая женщина.

Ольга Владимировна заметила, что на нее смотрит Наталья, и стала подниматься на парах.

— Ты ложись, Наташа, — сказала она. — Я выспалась, поспи теперь ты.

Наталья еще дальше отодвинулась на край нар.

— Нет-нет, я совсем не хочу спать… Вы лежите, вы, пожалуйста, лежите…

Но Ольга Владимировна уже поднялась.

— Полежи и заснешь, — сказала она. — Зачем же будет пустовать место…

Ступая по нарам осторожно, чтобы не потревожить спящих, она сделала три шага и села, поджав под себя ноги. Потом она отвернулась и стала смотреть на черный четырехугольник маленького тюремного окна едва не под самым потолком.

Наталья легла на согретое Ольгой Владимировной место и натянула на плечи шаль.

Ей хотелось плакать.

15

Телеграф молчал всю ночь.

Наталья лежала с открытыми глазами, и каждый шорох заставлял ее приподнимать голову.

«Предатель…»

Ей было страшно — казалось, что вот-вот сейчас откроется дверь и в камеру войдут контрразведчики, чтобы увести Ольгу Владимировну.

«Предатель… — думала она. — Значит, он многих выдал и там на воле и рассказал о тех, кто уже в тюрьме… Может быть, он рассказал и об Ольге Владимировне… Она спросила: «Какой Семен?»… Значит, она знает какого-то Семена, который мог выдать…»

Наталье хотелось расспросить Ольгу Владимировну и о челябинском провале и о Семене, но всякий раз, уже приподнявшись на лежанке и взглянув на Ольгу Владимировну, она не решалась заговорить.

Ольга Владимировна сидела, низко опустив голову и закрыв глаза. Казалось, она сидя спала крепким сном.

И Наталья снова ложилась, снова натягивала на плечи шаль и снова прислушивалась к пугающим шагам в коридоре.

Так пролежала она до рассвета.

Лампочка на потолке погасла, и в сером тумане начали светлеть беленые кирпичи стен.

Наталья села на нарах. Кругом, вялые и угрюмые, поднимались женщины. Начинался тюремный день. Нигде не было слышно разговоров, и в движениях женщин, убирающих с нар свои постели (пальто, шубы и головные платки), чувствовалась какая-то непонятная торопливость, словно они ожидали, что вот-вот случится что-то и они не успеют собрать своих вещей. Во всех лицах было общее выражение тоски и тревоги, словно, очнувшись от сновидений, все женщины вновь переживали все то, что пережили в первый день заключения.

Ольга Владимировна сидела на краю нар и расчесывала волосы. Наталья подвинулась к ней и спросила:

— Вы знали его?

— Нет, — сказала Ольга Владимировна, — я его не знала, но разве это имеет какое-нибудь значение… Это наше общее горе…

— Общее горе… — повторила Наталья. — Я понимаю… Но вас он не знает?

— Нет, — сказала Ольга Владимировна. — Наверное, он меня не знает.

— А ее? — Наталья говорила шепотом, чтобы не услышала седая женщина, которая эту ночь дежурила на «телеграфе».

— Лидию Ивановну? Может быть… — сказала Ольга Владимировна.

— Почему она сказала: «…боюсь понять…»

— Она прежде была в Челябинске, потом жила здесь, и, может быть, он знал ее.

Наталья обернулась. Лидия Ивановна, стоя на коленях, свертывала пальто, служившее ей постелью, и аккуратно разглаживала на нем складки.

— Значит, ее знали и в Челябинске? — спросила Наталья, но Ольга Владимировна не ответила.

В замочной скважине щелкнул ключ, дверь камеры отворилась, и за дверью раздался сипловатый голос:

— Выходи на оправку.

Две женщины — дежурные по камере — подняли тяжелую парашу и вынесли в коридор. И вслед за ними одна за другой потянулись заключенные.

Надзиратель, постукивая ключом по железной двери, считал проходящих.

Когда после умывания Наталья вместе со всеми вернулась назад в камеру, она снова увидела надзирателя. Поставив ногу на скамью, он стоял у короткой стороны стола и, улыбаясь, оглядывал женщин. На столе лежал ворох какого-то тряпья и подальше курились паром большие металлические чайники, окруженные глиняными кружками.

Сначала Наталья подумала, что пока женщины умывались, в камере произвели обыск и вот здесь, на столе, сложили отобранные вещи, но потом разглядела, что в ворохе были только меховые лоскуты да мотки суровых ниток.

— С добрым утром, бабоньки, — весело сказал надзиратель, лишь только в камеру вернулась последняя женщина и закрылись железные двери. — Гостинцы вам принес… — Он указал рукой на ворох меховых лоскутов. — Рукавички солдатские пошить нужно. С двумя пальцами рукавички — один большой для прихвата, а один для спуска курка. Да сами разберетесь — тут выкройка есть. Иглу вам не впервой в руках держать…

— А, может, впервой, — сказала толстуха.

— Кому впервой — у соседки поучись, — сказал надзиратель. — И еще учтите: кто постарается — снисхождение заслужит: паек прибавим и следователю о ее старании сообщим. Глядишь, оно и в пользу… — Надзиратель подмигнул так, словно он уже обо всем договорился со следователем и все знает. — Кто старшей будет?

Женщины молчали, и все, отведя глаза, смотрели на ворох лоскутов.

— Может, ты? — спросил надзиратель толстуху, но она только усмехнулась.

— А может быть, и без старшой обойдетесь, — сказал тогда надзиратель. — Так-то еще лучше — каждая за саму себя отвечать станет. Вечером приду, приму работу и в списке отмечу, кто старался… Понятно?

— Понятно, — сказала толстуха.

Надзиратель подождал, не спросит ли его кто о чем, и вышел из камеры. Дверь за ним захлопнулась, и замок щелкнул так же гулко и с таким же протяжным подголоском, как щелкали замки «с музыкой» в старинных купеческих сундуках.

Женщины молчали, и все смотрели на ворох меховых лоскутов. Потом одна нерешительно подошла к столу и протянула руку, чтобы взять толстый моток ниток.

— Оставь, — не помня себя, крикнула Наталья. — Не тронь… Не подходи к ним…

Ей вдруг представилось, как сшитые из этих лоскутов рукавицы, рукавицы с большим пальцем для прихвата и с пальцем для спуска курка, наденут белые солдаты и там, на фронте, будут целиться из винтовок в мужей и братьев тех самых женщин, которые здесь в камере сошьют им рукавицы.

— Оставь! Отойди!..

Женщина испуганно отдернула руку и отошла от стола.

— Театр, — сказала толстуха.

Наталья поняла, что все ждут ее слов, что нужно еще что-то сказать. И вдруг она вспомнила страшное слово «предатель», слово, которое ночью выстукивал телеграф.

— Предателями будем… — крикнула она. — Предателями… Кому рукавицы шить станем? Палачам мужей и братьев наших… Не шейте, бабы, не шейте… Откажитесь…

И тут, в наступившей тишине, Наталья услышала шепот подошедшей сзади Ольги Владимировны:

— Тише… Тише… Зачем так?

Но Наталья не могла уже остановиться.

— Не шейте, бабы, не берите на душу греха… — крикнула она и опять услышала шепот Ольги Владимировны:

— Перестань, сейчас же перестань…

Потом она почувствовала, как Ольга Владимировна крепко сжала ее руку.

— Идем… Сядь, успокойся…

Она подчинилась, подошла к нарам и села. Руки ее дрожали, и она никак не могла унять их дрожь.

— Какая ты дурная, — сказала Ольга Владимировна. — Зачем же так, зачем с таким шумом… Можно было все тихо сделать, с каждой поговорить…

— Теперь они не будут шить рукавиц… Теперь они не будут… — сказала Наталья и вдруг бросилась Ольге Владимировне на шею. — Милая вы моя, милая… — повторяла она, целуя Ольгу Владимировну. — Ведь не будут шить-то, вижу я, не будут… — У нее катились слезы, но она смеялась.

Ольга Владимировна обняла Наталью и крепко прижала ее к себе. В камере было очень тихо, никто как будто не осмеливался произнести ни одного слова, и Наталье казалось, что они с Ольгой Владимировной остались вдвоем.

Так просидели они несколько минут, потом Ольга Владимировна сказала:

— Не надо плакать, не надо… Пойдем чай пить, будто ничего не случилось…

Наталья глубоко вздохнула и вытерла слезы. И вдруг с удивительной ясностью она увидела сразу всю камеру и сразу всех женщин. И все они, даже та, что хотела взять моток ниток, чтобы шить солдатские рукавицы, показались ей сейчас самыми близкими подругами, перед которыми не нужно было таиться, которые все поняли так же, как поняла она, и так же, как она, переживали сейчас радость.

Даже толстуха присмирела и перестала усмехаться. Она сидела, сложив на животе руки, и с удивлением оглядывалась по сторонам.

Без обычной суеты, с какой-то праздничной торжественностью, женщины подходили к столу и садились за чай. И все садились подальше от вороха меховых лоскутов, словно боялись приблизиться к нему и заразиться страшной неизлечимой болезнью, бациллы которой сплошь покрывали и кожу и коротко подстриженный мех.

— Лидия Ивановна, пойдемте пить чай, — позвала Ольга Владимировна седую соседку. — Наверное, уже и кипяток простыл.

— Идите, я сейчас, — сказала Лидия Ивановна. — Я передам сначала в соседние камеры, что мы отказались работать… Пусть и они…

16

Надзиратель пришел вечером. Увидав на столе нетронутый ворох лоскутов, он нахмурился. Видимо, он сразу все понял, однако спросил:

— Кто шил рукавицы? Сдавайте.

Камера молчала. Женщины сидели или лежали на нарах, и никто даже не повернул головы. Только гостинодворская толстуха оживилась, заерзала на месте и села поудобнее, так, словно приготовилась смотреть какое-то любопытное представление.

— Ну? Или никто не шил? — спросил надзиратель и ударил по столу кулаком.

Лоскутки полетели на пол.

Женщины молчали.

— Театр, — сказала толстуха.

Надзиратель круто повернулся к ней.

— Чего говоришь?

Толстуха усмехнулась.

— А ничего не говорю, про театр вспомнила…

— Я вот тебе вспомню, — набросился на нее надзиратель. — Так вспомню, что мать свою забудешь… Почему рукавиц не шила?

— Никто не шил, и я не шила, разве мне больше других надо…

— Ты о себе говори, другие сами за себя ответят, — крикнул надзиратель.

— Мне о себе говорить нечего, я работать здесь не нанималась. — Толстуха усмехнулась. — Малокровная я, мне дохтара запретили…

— Малокровная… — буркнул надзиратель. — Гляди, как бы щеки не лопнули… Ишь, разжирела… Ничего, жирок-то поубавим, сгоним.

— Со своей бабы сгоняй, — сказала толстуха. — А меня оставь… Чего пристал? Сгонялку-то для себя побереги, может, пригодится, а меня не пужай… Идол…

— Что? Что? — Надзиратель прищурил левый глаз, глядел на толстуху так, будто прицеливался. — Что ты сказала?

— А ничего, проехало…

— Идол, говоришь, — едва не шепотом сказал надзиратель. — Идол… За такие слова ответишь… А ну, собирайся… Идем…

— Куда? — равнодушно спросила толстуха.

— Собирайся, — с угрозой повторил надзиратель.

— Некого мне собирать, — сказала толстуха. — Сундуков с собой не прихватила… Разве вшей ваших собрать, так они все при мне. Идем — прогуляемся…

Она нехотя встала, накинула на плечи пальто и пошла к дверям.

Надзиратель пропустил ее в коридор, вышел сам и с грохотом захлопнул за собой дверь.

Опять в замочной скважине щелкнул ключ.

Ворох лоскутов остался на столе.

— Лоскуты-то забыл, или еще вернется? — послышался негромкий голос из дальнего угла.

— Еще вернется, — сказала женщина, лежащая неподалеку от Натальи. — Придет…

Камера заговорила, и нары ожили. Шорох, шепот, приглушенные голоса — все это смешалось в протяжный неясный гул.

Наталья прислушивалась к гулу камеры, стараясь понять, о чем говорят женщины, но улавливала только случайные слова и отрывки недосказанных фраз.

— Тюремщик… В карцер… Лоскуты… Толстуха… Отвечать будем…

Ольга Владимировна подошла к Наталье и села рядом с ней на краю нар.

— Куда он увел ее? В карцер? — спросила Наталья.

— Не знаю, — сказала Ольга Владимировна.

— Не на допрос же? Не может же она за всех отвечать…

— Не знаю, — сказала Ольга Владимировна. — Может быть, и на допрос. Нехорошо это, что он ее с собой увел, не верю я ей…

— Выдаст? — шепотом спросила Наталья.

— Пообещают что-нибудь или припугнут… Да и сама может рассказать, не любит она нас…

Наталья вспомнила, как в гостином дворе она отказалась от предложенной ей толстухою дружбы, и сказала:

— Я знаю, она меня еще тогда возненавидела… Да ведь тут не во мне дело… Не во мне же… Она тоже арестантка…

— Арестантка… — сказала Ольга Владимировна. — Только ты не волнуйся, пожалуйста, не волнуйся. Если тебя вызовут, держи себя в руках.

— Я не боюсь, — сказала Наталья.

И в самом деле она не боялась. Еще утром ей было страшно пойти на допрос, что-то скрывать, от чего-то отказываться, теперь страшно не было. Теперь все стало ясным, определенным. Теперь она перешагнула через самое страшное, и оно осталось позади. Она испытывала покой человека, после долгих мучительных раздумий, принявшего твердое бесповоротное решение. Если толстухе развяжут язык, ее слов не отстранишь и отказываться не к чему. Пусть будет так, как случилось. Может быть, так должно было случиться…

— Я буду молчать, — сказала Наталья. — Пусть делают, что хотят, а я буду молчать…

— Подожди, только не горячись…

— Нет-нет, я нисколько не горячусь… Я знаю, что теперь донесет, непременно донесет… Она и с надзирателем разбранилась, чтобы он ее из камеры вывел. Я теперь все поняла, будто во сне жила, а сейчас проснулась… Все вижу… — говорила Наталья, наклонившись к самому уху Ольги Владимировны. — Все… И не боюсь… Вы ведь не боитесь — ты, Лидия Ивановна… — Наталья впервые сказала Ольге Владимировне «ты» и сама не заметила, как сказала, и не удивилась, потому что сейчас иначе сказать не могла. — Вы не страшитесь, зачем же я страшиться стану… Вы свое делаете и не страшитесь, и я сделала… Плохо сделала, не сумела, ладно, я и отвечу. Да ведь сделала — вон они на полу валяются, лоскуты-то…

— Что же теперь говорить об этом, — сказала Ольга Владимировна. — Как сумела, так и сделала… Теперь нужно думать, что дальше.

— Молчать буду, — сказала Наталья. — Ты не тревожься. — Она улыбнулась и погладила руку Ольги Владимировны. — Теперь и меня к себе примите, теперь всегда с вами буду, где бы ни была…

— Мы тебя уже давно приняли, — сказала Ольга Владимировна и вдруг вздрогнула, обернувшись к дверям.

Там, за стеной, что-то звякнуло, потом послышался скрип ключа в замочной скважине и дверь отворилась. Вошел надзиратель. В камере все стихло: и шепот и шорох.

— Берестнева, — громко сказал надзиратель и обвел камеру взглядом.

— Видишь? Значит, донесла… — шепнула Наталья Ольге Владимировне. — Я знала…

— Берестнева, — громче повторил надзиратель.

— Я Берестнева, — сказала Наталья.

— Собирайся с вещами.

— С вещами… Значит, совсем из камеры переводят, значит, совсем, — прошептала Ольга Владимировна.

Наталья развязала свой крохотный узелок, положила на нарах и низко склонилась над ним, будто собирая вещи.

— В другой камере будешь, о себе сообщи, непременно сообщи. Стучать станешь, кличку себе возьми, ну хоть «горячей» назовись, — шептала Ольга Владимировна. — Запомни…

— Поторапливайся! — крикнул надзиратель.

— Сейчас, — сказала Наталья и еще ниже склонилась над узелком.

— Меня «Машей» называй, — опустив голову, шептала Ольга Владимировна. — Я пойму… Им ни в чем не поддавайся, в силу свою верь… Не одна ты, все мы с тобой, и мы и весь народ… Помни это, всегда помни и ничего не страшись… В народе и смерти нет…

— Долго мне тебя ждать? — крикнул надзиратель.

— Сейчас иду…

Наталья надела пальто, взяла с нар свой крохотный узелок, в котором теперь осталось только белье, когда-то приготовленное для передачи Павлу, и, шепнув Ольге Владимировне: «Прощай», пошла к дверям.

В распахнутую перед ней дверь она увидела желтые стены, серый каменный пол и вышла в коридор. Потом она услышала, как хлопнула железная дверь и как надзиратель сказал: «Вправо по коридору». Голос его прозвучал глухо, словно не сам он говорил, а кто-то спрятавшийся за его спиной.

Тусклые электрические лампы слабо освещали коридор, и впереди стоял рыжеватый туман. И в этот туман надзиратель повел Наталью. И туман отступал перед ними, обнажая все новые и новые железные двери камер.

Наталья шла медленно и, боясь обернуться, прислушивалась к тяжелым шагам надзирателя. Она шла, как в полусне, и только что покинутая камера казалась ей сейчас уютной и светлой, как собственный дом, в котором она навсегда оставила свою семью и своих друзей.

Наталья не знала, куда ее ведет надзиратель, но думала, что он ведет ее на допрос и старалась сосредоточиться, чтобы подготовить себя к встрече со следователем. Однако в конце коридора Наталья поняла, что допроса не будет. Они миновали камеры, кабинеты следователей, и надзиратель повел ее вниз по маленькой плохо освещенной лестнице, вниз, в подвал, туда, где, по слухам, в ночные часы свершались казни.

Коридор в подвале был узкий, из серого камня, с нишами, в глубине которых виднелись маленькие двери. Тишина стояла такая, как в пустых заброшенных шахтах под землей. Где-то хлюпали, падая в лужу, тяжелые капли воды.

У темной глубокой пиши надзиратель остановил Наталью. Он долго возился с засовом, потом отворил дверь. Пахнуло холодом и сыростью.

«Темная… Карцер…» — подумала Наталья и при свете, падающем из коридора, с трудом различила каменный пол и поблескивающие мокрые стены.

— Входи! — сказал надзиратель.

Наталья нащупала ногой скользкую ступеньку, другую, третью и спустилась в карцер.

Дверь позади закрылась. Стало совсем темно, так темно, что Наталья не различала даже собственных протянутых вперед рук. Осторожно ступая, чтобы не провалиться в какую-нибудь невидимую яму, она продвинулась в глубину камеры на три шага и вдруг больно ударилась ногой об острый край какой-то доски. Наталья нагнулась и ощупала доску. Это была первая доска невысокого и короткого топчана.

17

Наталья подобрала пальто и села, поджав под себя ноги. Топчан скрипнул, но Наталье показалось, что это в темноте скрипнула половица под чьей-то чужой ногой. Она вздрогнула и прижалась к стене. И хотя она сразу поняла, что скрипнул топчан, страх все же не проходил. Ей чудилось, что в темноте кто-то прячется и вот сейчас подойдет к ней, кто-то широкоскулый, приземистый, как надзиратель, с огромными красными руками палача. И в голову помимо воли лезли воспоминания о задушенных в этом подвале неподатливых заключенных, имена которых ночью выстукивал тюремный телеграф.

Наталья дотронулась до лба похолодевшими пальцами.

«Да что же это я… А говорила, ничего не страшусь… Пусть будет, что будет… Все нужно стерпеть, все перенести… Не одна ведь я, не одна, а все так… Все мучаются, весь народ… Все так… — мысленно твердила Наталья. — А в народе, Ольга сказала, и смерти нет… Верно сказала… Всех не убьют, неправда, всех не убьют, и придет наше время».

Наталья сидела, вглядываясь в темноту, и прислушивалась, как ударялись об пол тяжелые капли воды, падающие одна за одной с низкого потолка, размеренно и монотонно.

И вдруг Наталья услышала вздох. Да, это был вздох, глубокий и протяжный, словно человек только что очнулся от сна и не мог еще освободиться от тяжелого сновидения. Потом скрипнул в глубине темноты топчан и послышался голос:

— С какой камеры?

Наталья вздрогнула, но вздрогнула она не от испуга. Голос, идущий из темноты, показался ей голосом Василисы Петровны. Он был таким же низким и суровым, только звучал глуше, может быть, потому, что кругом были сырые каменные стены подвала.

Наталья поднялась с топчана и, протянув вперед руки, пошла на звук голоса.

— Из одиннадцатой камеры я… — сказала она. — Наталья Берестнева…

— Наталья… Не знаю…

Нет, это была не каторжная вдова. Голос был моложе, да и как бы старая Василиса не узнала Натальи?

— Иди сюда, садись рядом — теплее будет.

Протянутая рука Натальи коснулась плеча женщины, и та подвинулась на скрипнувшем топчане.

— Садись.

Наталья села рядом с женщиной и спросила:

— А вы откуда? Как вас зовут?

— Как хочешь зови, безымянно я здесь, в тюрьме, живу… Безымянно, понимаешь?

— Нет, не понимаю, — сказала Наталья, и опять ей показалось, что рядом с ней старая Василиса, опять голос безымянной женщины стал удивительно похож на голос каторжной вдовы.

— Нет у меня здесь ни фамилии, ни имени, — проговорила женщина. — К чему я ее им скажу? По ее следу до других доберутся, других покарают. Они пытают, а я свое: «Бог, мол, знает, говорю, а вам и знать не нужно». Юродивой назвали, а в списках своих «Безымянной» числят. — Она помолчала и прибавила: — И тебе не скажу. Зачем? У тебя своей заботы много, а они еще обо мне пытать будут… Лучше тебе и не знать. Зови хоть Безымянной…

Женщина замолчала, и опять было слышно, как капля за каплей падала на пол вода.

Наталья ближе подвинулась к Безымянной и чувствовала ее размеренное дыхание, как будто та сразу уснула.

Потом Безымянная спросила:

— А тебя за что сюда заперли?

— За солдатские рукавицы, — сказала Наталья. — Рукавицы нас шить заставляли, а я бабам крикнула, чтобы не шили. Наверное, зачинщицей посчитали…

— Выдал кто-нибудь? — спросила Безымянная.

— Была у нас одна… Может быть, запугали… — сказала Наталья.

— Со страху ли змея жалит, со злобы ли — все равно змея, все равно люди от нее гибнут… Страх, он тоже подлость… Страх им только на руку…

— Да-да, — торопливо сказала Наталья, вспомнив, как испугалась, когда скрипнул топчан. — Правильно вы говорите… И чего нам бояться? Смерти? Так она никого не минует, коли время придет.

— Никого, — сказала Безымянная.

В коридоре где-то лязгнуло железо, кто-то вскрикнул и что-то глухо ударилось о стену. Наталья приподняла голову и прислушалась. Но все стихло, и только падающие с потолка капли продолжали долбить каменный пол.

— Видать, по соседству кого-то привели, — сказала Безымянная, вздохнула и спросила: — А ты из красноармеек будешь?

Наталья вспомнила Василия, вспомнила ту ночь, когда они решили стать мужем и женой, и сказала:

— Да, красногвардейцем он был…

— Убили?

— Нет, тогда жив был, а теперь не знаю… Скрывался он…

— Не знать лучше, — сказала Безымянная. — Все надежда есть… — Помолчала и проговорила совсем тихо, тише, чем ударялись об пол капли воды. — А моего убили. Сама видела, и надежды у меня никакой нет, разве ночью пригрезится, что обозналась…

Тьма в камере была такой густой, что к ней не могли привыкнуть глаза и Наталья не видела даже очертания лица Безымянной. Однако ей казалось, что она видит его — такое же строгое, как у Василисы Петровны, с такими же суровыми морщинами на лбу и складками у сомкнутых губ. И опять у нее появилось чувство, что не с Безымянной она разговаривает, нет, а сама Василиса Петровна рассказывает ей о себе, о своем когда-то погибшем муже.

— Теперь вас как жену его арестовали? — спросила Наталья.

— Нет, — сказала Безымянная. — Мы без повенчания жили. Они и не знают, что я ему жена, все допытываются — кто такая, откуда, фамилия как. Сюда посадили, говорят: «Посидишь — надумаешь».

Она вздохнула и легонько покашляла в руку.

— Кочегаром он был, — потом глухо сказала она. — Кочегаром на паровозе ездил. Как чехи нагрянули, со своих мест уехал и в дальнее депо поступил, потом меня к себе вызвал. Приехала я в тот самый день, как его казнили — утром казнили, вечером я приехала… Паровоз он заморозил, сказывали… Сказывали, какую-то заграничную миссию везли, а он паровоз заморозил… Эта миссия самая его своим судом и судила. Напоказ всем казнили… Казнили и на месте оставили, чтобы другие страшились… Приехала я и кинулась искать. Нашла… Гляжу на запасных путях в тупичке паровоз и под трубой-то паровоза он — мой муж, как на кресте, распят… Без одежи вовсе, и тело белое-белое… А стужа… И по всему паровозу буквами понаписано: «Большевикам помогал — паровоз заморозил»… И почудилось мне, будто он — муж-то мой — голову к плечу склонил, будто живой еще и только застыл шибко. Огляделась — никого кругом нет, а уж смеркаться начало… Долог ли зимний день… Шубу я скинула и — к нему… «Укрою, думаю, от ветра оберегу…» Подбежала, а никак не дотянешься — высоко привязан… К поручням забралась и позвала: Мишенька… Молчит… Шубой его накрыла, чтобы ветер не леденил, и за узлы принялась… Как из железа сварены, не поддаются… И тут, в этот самый раз, меня захватили. Откуда человек взялся, я и не приметила, не наш человек… Кричит, не поймешь что, будто язык у него замерз. Схватил меня за ноги, от поручней отрывает, а сам в свисток свистит. Тут еще набежали… Не давалась я, да разве осилишь… Думала убьют, нет не убили. Связали и — в контрразведку…

Безымянная замолчала. Наталья вглядывалась в темноту, и ей мерещился черный паровоз с чуть белеющим под трубой телом распятого человека.

— Поверишь ли, — сказала Безымянная. — Только у следователя я и узнала, что муж-то мой уже мертвый был, когда я шубой его прикрыла, а то все казалось мне, что живой еще… — Она опять покашляла в руку и заговорила вдруг изменившимся, суровым голосом. — Вот и пытают они меня теперь: как фамилия спрашивают, кто такая, зачем труп казненного украсть собиралась?.. Только молчу я… Ничего не говорю и как фамилия не сказываю. Пусть в своих бумагах, как хотят, так и пишут: женщина ли, Безымянная ли — мне все одно… — Она дотронулась до руки Натальи и проговорила так, будто уговаривала ребенка: — И ты ничего им не говори, не трать на них слов…

18

Ночь была безлунная. Над вершинами заснеженных елей горели частые морозные звезды, но в лесу было темно, хоть глаз коли, и Никита едва различал столпившихся на прогалине партизан. Они сливались в сплошную темную массу, так же как сливались стволы деревьев за прогалиной.

Костров на привале не держали. Кто курил — курил крадучись, пряча в кулак огонек козьей ножки или головку трубки. Редко-редко в темноте вырвется крохотное зарево не в меру разгоревшейся люльки, осветит белые от изморози брови курильщика, прищуренные глаза и снова погаснет. И опять кругом темно, только горящие звезды над головой.

Отряд ожидал Полунина на лесной прогалине. Он уехал вперед с тремя разведчиками, чтобы разведать подходы к деревне, и теперь все, скрывая нетерпение, ждали, когда он вернется.

План Полунина стал известен партизанам еще в походе, а в походе же его обсудили. Полунин решил напасть на японцев первым еще до рассвета, а ночью окружить деревню и отрезать японцам пути отхода. Полунин рассчитывал на помощь поднявшихся деревень и к рассвету ждал оттуда добровольческие дружины крестьян. Связные от этих деревень уже прибыли в лес на прогалину. Они рассказали партизанам, что против белояпонцев поднялась чуть ли не вся волость, что не меньше тысячи людей готовы взяться за оружие, но что оружия не хватает и поэтому пока выслали против японцев только триста старых солдат, вооруженных обрезами и охотничьими ружьями.

Партизаны долго толпились на прогалине, слушая рассказы связных о восставших деревнях, потом, негромко переговариваясь, стали устраиваться кто как мог, чтобы скоротать морозную ночь: некоторые ушли к подводам, спрятанным в глубине леса, некоторые здесь же, на опушке, уминали в снегу глубокие лунки и ложились в них по двое да по трое, плотно прижимаясь один к другому, и только немногие остались на прогалине. Они пританцовывали, похлопывая рука об руку, или, чтобы согреться, бегали от дерева к дереву, проминая в лесу никуда не ведущие тропы.

Никита лежал в общей лунке с Нехватовым. Разговаривать не хотелось, и он молча смотрел в небо на звезды, после полуночи разгорающиеся все ярче. Теперь стало светлее, и на звездном небе вырисовывались тупые вершины заснеженных елей, поднявшихся на той стороне прогалины.

И мертвый зимний лес и белая прогалина — все сейчас было наполнено неясными, едва уловимыми звуками: вот чуть слышно проскрипели шаги пробежавшего мимо партизана, вот мягко упал снег с ветвей потревоженного кем-то дерева, где-то заржала лошадь и скрипнули сани, где-то полушепотом заговорили люди и смолкли, опять упал снег с ветвей дерева и опять пробежал кто-то мимо Никитиной лунки. Все кругом жило, но все притаилось до времени и нигде не было видно огонька — постоянного спутника бивуаков. Тракт проходил недалеко, а на тракте могли быть белояпонские дозоры.

Никита лежал, смотрел в небо и бездумно прислушивался к звукам тайного бивуака. Он устал. Этот день был для него утомительным днем — слишком много мыслей, забот и надежд. То, что говорил Лукин о всенародной войне, становилось действительностью. Но даже об этом сейчас не мог думать Никита. Ему нужен был покой. Он лежал неподвижно и не мог себя заставить встать и пробежаться, хотя чувствовал, что начинает мерзнуть.

— Слышишь? — вдруг шепотом сказал Фома.

Никита приподнялся в лунке.

— Ничего не слышу… А что ты услыхал?

— Полунин… Ей-богу, Полунин… Слышал я, Гурулева окликает… Его голос…

Никита прислушался.

— А не обознался ты?

— Чего обознался, — сказал Фома. — Говорю тебе — его голос. Теперь не разлеживайся.

Никита поднялся из лунки, отряхнул снег с полушубка и взял на ремень лежащий рядом карабин. И словно от этого повешенного на плечо карабина сразу к Никите вернулись и энергия и желание боя, о котором он думал во время похода, вспоминая речь Полунина у староверов.

— Затворы бы вынуть да за пазухой погреть, пока время есть, — сказал Фома. — Настыли, что камень…

— Да, — сказал Никита, но сейчас же забыл о затворах. Теперь он и сам услышал голос Полунина: «Выводите пехоту…»

Послышались торопливые шаги — кто-то, наверное, побежал по лункам поднимать пехотинцев. И почти тотчас же всюду заскрипел снег под ногами неизвестно откуда появившихся людей и прогалина снова заполнилась народом.

— Идем, — сказал Фома, — не иначе, и нас Денис Трофимович собирать будет…

Они пошли вдоль прогалины ближе к деревьям, поминутно сталкиваясь с бегущими партизанами, но, не пройдя и тридцати шагов, услышали голоса своих разведчиков.

— Эй, — негромко окрикнул разведчиков Нехватов. — Сметанники, что-ли?

— А ты, Фома, видать, носом сметану и во мгле чуешь? — сказал кто-то в темноте, и послышался хрипловатый смешок. — Вали сюда, здесь Гурулев собираться приказал.

— А сам Гурулев где?

— Пошел к коноводам.

Никита и Фома подошли к разведчикам. В темноте под деревьями сгрудилось человек пятнадцать, стояли тесным кружком, негромко переговаривались. И, как всегда перед боем, кто стараясь скрыть свое волнение, кто — показать лихость, говорили всякие пустяки.

— Сметанники ноне не мы, а пехота, — сказал стоящий рядом с Никитой партизан. — Они передом идут, им сметана и достанется. Мы разве к сухому творожку попадем, и то навряд ли угадаем…

— Ври, — сказал Фома.

— Вот-те и ври… На тракт нас посылают…

— С тракта-то оно еще ловчее в деревню первыми вскочить, — сказал Фома. — Не бывало такого, чтобы разведка позади пехоты шла. Девки засмеют…

— Девки и ни к чему смеются, а раз на раз не приходится, — сказал партизан. — Ноне полковник, завтра покойник…

Но его уже никто не слушал, а все повернулись к прогалине. Там что-то случилось. Сразу стих негромкий гул голосов, черная неразличимая масса людей шевельнулась и стала вытягиваться в ленту.

— И впрямь, видать, пехота вперед пошла, — словно боясь нарушить наступившую тишину, шепотом сказал Фома.

Никита вглядывался в темноту и прислушивался к легкому поскрипыванию снега под ногами партизан-пехотинцев, теперь уже различимой цепочкой вытягивающихся вдоль края прогалины. Голоса совсем стихли, нигде не было слышно даже шепота, словно совершалось что-то торжественное, что-то великое, захватившее всех и всех заставившее смолкнуть.

Цепочка тянулась мимо Никиты, сворачивая в лес целиной. Партизаны шли крадучись, как на охоте за сторожким зверем, и их дыхание было громче шагов. И Никиту охватило то же чувство, которое, наверное, сейчас владело всеми людьми на лесной прогалине. Он ощущал и тревогу за уходящих в бой, и желание быть сейчас вместе с ними, и радость от сознания, что свершается именно то, о чем он думал все эти дни, чего ждал и в свершение чего не верил. Он смотрел на проходящих мимо партизан, в темноте не различая их лиц, но зная, что все они сейчас испытывают ту же, что и он, предбоевую тревогу и ту же, что и он, радость.

19

Конный взвод покинул опустевшую прогалину последним. До тракта шли лесом и коней вели в поводу. И только на тракте Гурулев скомандовал: «Садись!»

Ехали по трое, так же молча, как шли пехотинцы цепочкой. Здесь, на открытом тракте, после леса казалось светлее, хотя звезды уже начинали меркнуть. Никита ехал в первом ряду и все время перед собой видел широкую спину Гурулева, ведущего колонну, и рядом с Гурулевым крестьянина-проводника. Они о чем-то тихо переговаривались, и Никита старался уловить смысл долетающих до него слов. Однако из разговора Гурулева с крестьянином Никита толком понять ничего не мог и безуспешно гадал о том, далеко ли позади осталась деревня и долго ли еще придется ехать по тракту до встречи с японцами.

Вдруг Гурулев круто повернул коня к темнеющему в стороне лесу и негромко сказал:

— Стой! Слезай! Партизаны спешились.

— Коноводы, лошадей в лес, — сказал Гурулев.

Никита передал поводья своей лошади коноводу и с грустью подумал, что и в самом деле в эту ночь разведчики не будут принимать участия в бою.

Когда коноводы увели лошадей с тракта, Гурулев собрал вокруг себя разведчиков и сказал:

— Здесь наша позиция — в засаде будем, — он говорил тихо, едва не шепотом, и все слушали его, затаив дыхание. — Если японцам помощь пойдет, здесь задержать должны, не допустить до деревни. Деревня недалеко, двух верст не будет… А коли японцы оттуда побегут, тоже перехватим. Тут тракт поворачивает, обстрел в обе стороны что надо. На самой кривине и заляжем.

Никита вгляделся в темноту и увидел, что сероватая полоса тракта, будто сломавшись, круто поворачивает к северу и что разведчики стоят на самом изломе.

— Пошли, — сказал Гурулев. — Ложись поплотней, да приноровься, чтобы врасплох не застали…

Он уложил разведчиков в частую цепь, приказав слушать и наблюдать, а сам вернулся на тракт. Никита видел, как Гурулев пошел в сторону деревни, и взглядом следил за ним, пока тот не скрылся в темноте.

Разведчики устроили снежные лунки недалеко от обочины тракта, на самой опушке подступившего леса, потом легли в них и притаились.

Никита вглядывался в темноту, вернее, вслушивался в нее, потому что слух сейчас должен был заменить зрение — дальше десяти шагов ничего видно не было. Однако Никита смотрел и смотрел на тракт, не отводя от него взгляда, и, казалось, глаза привыкали к темноте. Круг видимого расширялся: глубже проглядывалась сероватая полоса тракта, отчетливее вырисовывались деревья на той стороне. А может быть, это не глаза привыкали, может быть, это приходил скупой зимний рассвет.

Никита посмотрел в небо. Там, как рябь по воде, вздрагивали и плыли сероватые, но прозрачные волны тумана. Звезды потускнели и сделались меньше.

«Да, рассвет, — подумал Никита. — Рассвет… Но почему же так тихо? Неужели пехотинцы еще не подошли к селу? Гурулев говорил, что до села нет и двух километров… А может быть, они уже там… Может быть, сейчас начнется атака…»

С востока потянул морозный предутренний ветер, потревожил заснеженные ветви елей, и с какой-то ветки, прошуршав по хвое, мягко упал в сугроб пласт снега, потом опять все стихло. И вдруг в деревне залаяли собаки. Ветер отчетливо доносил их лай. Казалось, деревня совсем близко.

«Что-то почуяли…» — подумал Никита, вслушиваясь в лай. И ему представилось, что сейчас, в это самое мгновение, лазутчики партизан подползли в темноте к деревне, чтобы тихо, без выстрела, снять часовых.

Вот он стоит у ворот поскотины, японский часовой, стоит, высоко подняв собачий воротник шубы, и отворачивает лицо от ледяного ветра. Винтовка висит у него на ремне через плечо, и он прячет в широкие обшлага рукавов замерзшие руки. Там, в рукавах, приколоты сухие грелки с тлеющим желтым углем.

Напарник часового тоже поднял воротник шубы и тоже отворачивает лицо от ветра. Они ждут смены (смена — через каждый час) и не опасаются внезапного нападения партизан — впереди казачий дозор.

Но партизаны обманули дозор. Они прошли не по тракту, а прокрались лесом и выслали вперед пластунов, чтобы снять часовых. Лазутчики-пластуны ползут бесшумно, как на охоте за самым осторожным зверем, и ножи держат в зубах. Руки у них должны быть свободны, чтобы свалить японцев и заткнуть им рты, прежде чем они успеют крикнуть. Ножи понадобятся потом…

Никита прислушался. Он почти убежден, что там, за деревней, все происходит так, именно так, как думает он.

Вот пластуны подкрались, вот вскочили на ноги, оглушили японских часовых и валят их на землю… Но, может быть, стукнула сорвавшаяся с плеча часового винтовка, когда он падал; может быть, часовой успел вскрикнуть и встревожил собак…

Никита прислушался, ожидая выстрелов, но выстрелы не прогремели. Потом он услышал шаги на тракте и увидел возвращающегося Гурулева.

Гурулев подошел к цепи и присел на корточки.

— Обмишурился маленько проводник, — негромко сказал он разведчикам. — Без дела, выходит, мы здесь на кривуне сидеть будем. Тут недалеко сворот есть, видать, зимой напрямик через болотину ездят, чтобы тракт спрямить. Зимой-то, куда хочешь, туда и езжай — везде дорога.

— Я и то приметил, что давненько тут не ездили, все снегом запорошило, — сказал Нехватов. — Теперь гадай, что делать…

— И гадать не приходится, — сказал Гурулев. — Пойди к коноводам, пусть на тракт коней ведут.

Нехватов поднялся и побежал в лес.

— Вперед поедем? — спросил Никита.

— Вперед, — сказал Гурулев.

Позади в лесу раздалось позвякивание стремян, зашуршал снег, оседающий под ногами лошадей. Коноводы выезжали на тракт.

Без команды разведчики поднимались из снежных лунок, разбирали своих лошадей и без команды садились в седло.

Никита подъехал к Гурулеву.

— Светать начинает, — сказал он. — Отчего там медлят?

— Им тоже не с руки, — сказал Гурулев. — Край не свой, а глаза у ребят не совиные. При таком деле и шишек себе на лоб недолго насадить. Шагом марш, — негромко скомандовал он, обернувшись к разведчикам.

Небо совсем посерело, и только низко над лесом, еще темным и хмурым, как в поздние сумерки, теплилась, догорая, последняя неяркая звезда. И лес и тракт впереди — все, казалось, было затянуто белесым туманом. Но туман уже не стоял непроглядной стеной, и сквозь него были видны: и ели справа и слева белый пустырь, может быть, замерзшее болото с тощими сосенками, поднявшими седые кроны в отдалении одна от одной.

— Первые трое вперед дозором, — сказал Гурулев, как только разведчики тронулись, на ходу выстраиваясь в колонну. — До отворота дороги проскочите, там обождете…

Вперед выехали: Никита, Фома Нехватов и Кешка Середкин — сибиряк, заменивший в разведке убитого Леньку Черных. Они послали лошадей рысью, но, не проехав и четверти версты, снова придержали их и невольно попятились с тракта к лесу. Впереди за окатистым увалом раздались выстрелы. Казалось, стрельба шла совсем близко, однако деревни еще видно не было.

— Начали, — сказал Никита и беспокойно посмотрел на Нехватова.

Фома не ответил. Задрав на затылок шапку и нахмурив брови, он вглядывался в даль, и конь его тревожно прял ушами. Игреневая кобыла Середкина крутилась на месте и боязливо поджимала поджарый круп, словно над ним кто-то занес плеть. Она косила на увал круглый испуганный глаз, и из ее раздутых ноздрей вместе с храпом вылетали белые густые клубы пара.

— Туда бы за увал на бугор выскочить надо. Оттуда, с бугра-то, и деревню, однако, видать… — сказал, сдерживая кобылу, Середкин.

— Гурулев тебе, однако, выскочит… — прервал Кешку Фома. — Или ослеп? Вон она, дорога-то, отворачивает, гляди… Тут и стоять надо. — Нехватов протянул руку к увалу.

Никита вгляделся в увал и различил сереющую дорогу, как бы соскользнувшую с тракта в сторону. Она серой полоской бежала в низине к одиноким сосенкам и терялась в еще густом предутреннем сумраке.

— В увал спустимся и ждать будем, сейчас наши поторопятся, — сказал Нехватов и, тронув поводьями лошадь, послал ее вдоль тракта.

Кони шли с опаской. Игреневая кобылица похрапывала и, в дугу изогнув тонкую шею, торчком держала уши. Ступала она осторожно, будто шла на цыпочках.

Треск винтовочных выстрелов доносился перекатами, то удаляясь, то становясь резким и отчетливым, словно стреляли рядом в лесу или за бугром, к которому ехали разведчики. Морозный воздух, казалось, сам лопался и звенел, как потревоженная струна.

Никита смотрел за увал на белый бугор, прикрывший деревню, смотрел с таким чувством, будто вот-вот сейчас там, на бугре, должны были появиться японцы. Он вслушивался в стрельбу и опять старался разгадать, что происходит в селе и как развертывается бой. Дальние выстрелы он принимал за огонь партизан, ближние — за огонь японцев. Но почему японские выстрелы звучали так близко, а выстрелы партизан так далеко, Никита терялся в догадках.

«Неужели наши открыли огонь с дальних подступов к деревне? Неужели не удалось использовать ночь?»

Разведчики спустились в увал. Теперь дорога к сосенкам была рядом.

— Здесь, — сказал Нехватов. — Да с тракта свернуть нужно, не к чему нам на тракте торчать.

Они съехали с тракта к лесу и, не спешиваясь, стали между первых деревьев.

— А, видать, деревню-то окружили, — сказал Нехватов. — Слышишь, с двух концов стрельба идет. Не иначе, мужики подоспели с соседних сел и лесом вышли с этого конца тракту… — Он прислушался и прибавил: — Сдается мне, не одни винтовки стреляют, а и дробовики бухают… Слышишь?

— Зачем же мы здесь стоим? Зачем же? — торопливо сказал Никита. — И нам туда ехать надо… Ведь не побегут же сюда японцы, их там задержат…

— Ишь ты, — сказал Фома. — А дорога через болотину? Им очень просто по этой дороге помощь прийти может…

Но Нехватов не договорил. На вершине бугра вдруг показался всадник. Он гнал лошадь наметом, словно убегал от выстрелов.

— Гляди! — вскрикнул Фома. — Мужик какой-то к нам гонит… А ну, Нестеров, останови…

Никита выехал на тракт, но всадник, едва не поровнявшись с ним, круто свернул на боковую дорогу к сосенкам.

— Догони! Останови! — закричал Фома.

Никита ударил нагайкой жеребчика и поскакал за всадником. Теперь он рассмотрел, что это был крестьянин в короткой рыжей шубейке и в серой шапке из волчьего меха. Гнеденькая лошадка под крестьянином была шустрая и, видимо, привычная ходить под седлом. Шла она ровным напористым наметом и по резвости была под стать самым добрым скакунам. Да и седок ее держался в седле не хуже заправского конника.

«Почему он так гонит? Может быть, принял нас за семеновских казаков и испугался?» — мелькнула у Никиты мысль, и он крикнул:

— Эй, земляк, подожди… Постой, товарищ…

Крестьянин даже не обернулся. Он гнал и гнал лошадь по неширокой, но накатанной дороге между сосенками.

«Да что же это? Или не слышит? — подумал Никита. — А вдруг… Вдруг это какой-нибудь белогвардеец — связной японцев…»

Кровь ударила Никите в голову.

— Постой, окаянный… Или оглох… — закричал он и стал нахлестывать жеребчика. — Постой, все равно не уйдешь…

Жеребчик рванул вперед, прижал уши и понесся карьером на пределе всех своих сил.

— Стой! — кричал Никита, глядя в упор в удаляющуюся спину крестьянина, низко пригнувшегося к передней луке седла. Видимо, крестьянин в дорогу собирался наспех — его коротенький тулупчик не был даже опоясан. Не было при крестьянине и оружия. Если он служил связным у белых, то — связным только секретным.

Вряд ли удалось бы Никитиному жеребчику нагнать шустрого меринка, если бы меринок не оступился. И в то самое мгновение, когда он, скользя по обледеневшему настилу дороги, выправлял бег, Никита приспел к всаднику.

— Стой! — крикнул он ему под самое ухо и сгоряча схватил его за шиворот.

И тут произошло нечто такое странное, чего Никита сразу понять не мог. Он несколько секунд крепко держал крестьянина за ворот, и их кони скакали рядом голова к голове, потом гнедой меринок стал обгонять жеребчика, а крестьянин — медленно сползать с седла. Никита не выпускал ворота, но вдруг гнедой меринок, словно барьер взяв, вырвался вперед, а крестьянин, сделавшись удивительно легким, беспомощно повис на Никитиной руке.

Ничего не поняв, Никита в замешательстве посмотрел на пустую шубу, но тотчас спохватился, сунул шубу за переднюю луку и сорвал висящий на левом плече карабин.

На одно какое-то неуловимое мгновение, словно во сне, увидел он перед собой бьющегося на прибрежной дороге коня с разметавшейся гривой в пестрых лентах, монгольского ламу, вырывающего ногу из-под лошадиной туши, потом, как бы очнувшись, увидел белые снега, покрывшие замерзшее болото, белые кроны сосен на едва приметных тонких стволах и скачущего по дороге крестьянина в волчьей шапке и в рубахе, вздутой на спине пузырем.

«Нет, не уйдешь… Коня подстрелю…» — Никита придержал жеребчика и взялся за рукоять винтовочного затвора, чтобы послать патрон в ствол, дернул, но затвор не открывался.

Никита сжал зубы, в злобе еще раз рванул рукоять что было сил, но рукоять не поддавалась, словно была накрепко припаяна.

«Масло застыло… Не протер как следует… Заморозил и не отогрел, когда Фома советовал… — сообразил Никита и вдруг понял, что из-за собственной оплошности упустил белого связного. — Надо бы шашкой, да и о шашке забыл…»

Крестьянин на гнедом меринке был уже далеко и вдруг исчез из вида, может быть, спустившись в какой-нибудь глубокий увал. Пусто стало кругом, и только, как вехи, при дороге стояли редкие тощие сосенки.

Никита повернул жеребчика и поехал к тракту.

20

Еще издали он увидел столпившихся у бугра всадников и подумал: «осмеют…»

И ему вспомнились его утренние мечты о подвиге, о подвиге, который бы уравнял его с большевиками отряда.

«Куда уж теперь, пустого не мог сделать…»

Однако, когда Никита выехал на тракт, никто из разведчиков не засмеялся и даже не обернулся. Съехавшись вокруг Гурулева на самой вершине бугра, они все смотрели в сторону деревни. Один Нехватов повернул коня навстречу Никите. Должно быть, только он и видел, что случилось на зимнике у сосенок, остальные подъехали позже.

— Шубейку, говоришь, добыл? — спросил Фома, прищурив левый глаз.

— Добыл, — сказал Никита и отвел глаза в сторону.

— Разжился, значит? Ну, добро, теперь к свадьбе береги…

— Ладно… — сказал Никита.

— Оно-то ладно, да у тебя не шибко ладно получилось. Упустил сокола?

— Ладно, знаю… — сказал Никита и отвернулся. — Надо бы его шашкой рубануть, да я не осмелился — думал, какой мирный крестьянин и только нас перепугался…

— Наши, ей-богу, наши… Гляди… — вдруг враз загомонили партизаны на бугре, и Гурулев крикнул: — Марш-марш!

Разведчики кавалькадой скатились за холм. Фома, сразу забыв о Никите, поскакал вслед. Никита ожег нагайкой жеребчика и тоже погнал на холм. Настиг он Фому уже на самой вершине.

— Что там?

— Видать, деревню заняли, — крикнул Фома. — Стрельба-то эвон где. — Он протянул руку в сторону леса.

Никита прислушался. Ружейная трескотня доносилась теперь, действительно, откуда-то справа, может быть, от лесной опушки.

С вершины бугра Никита вдалеке увидел снежные шапки деревенских изб, потом увидел тракт. По тракту сновали партизаны. Одни бежали к лесу, другие по двое и по трое шли к деревне — может быть, это были раненые. Человек десять в крестьянских шубах и шапках, кто с дробовиком, кто с винтовкой, торопливо шагали по тракту навстречу всадникам Гурулева. Один из них, рослый мужик в полушубке, вывернутом шерстью вверх, махал разведчикам рукой, указывая в сторону леса, где все еще дробно потрескивали выстрелы.

Никита нагнал разведчиков, когда Гурулев уже поравнялся с рослым мужиком.

— Как в деревне? — крикнул он, придержав лошадь.

Мужик сдвинул шапку на затылок и, обернувшись, посмотрел на деревню, словно, прежде чем ответить, непременно должен был хоть разок взглянуть на нее, потом неторопливо сказал:

— Прогнали японцев. К лесу они отходят… С того конца приезжие партизаны ударили, здесь мы тракт перехватили… Деваться им некуда, вот и кинулись к лесу.

— Кто вы-то? — спросил Гурулев.

— Крестьянская дружина с Новых Выселок… А ты не иначе, Гурулев, начальник партизанской разведки?

— Гурулев, — ответил Денис Трофимович.

— К тебе нас и послали — на смену заставу держать, — сказал крестьянин.

— Ниже бугра не спускайтесь, там низина, а тут место подходящее, — сказал Гурулев и, обернувшись к разведчикам, скомандовал: — По три за мной шагом марш!

Сдерживая разгорячившихся лошадей, разведчики построились в колонну по три.

Стрельба справа стихла. Только время от времени где-то в глубине леса вспыхивали и тотчас же затухали одиночные выстрелы.

Никита, приподнявшись в седле, смотрел на открывшуюся деревню. Теперь были видны не только избы, но и улица, как в праздник, заполненная народом.

И чем ближе подъезжал Никита к деревне, тем удивительнее казалось ему оживление на улице, где только что шел бой и куда могли еще долетать нули из леса. Но, подъехав к околице, он понял, что в селе что-то случилось: все бежали к церкви, и там, кружась на одном месте, ширилась большая черная толпа.

Стрельба за поскотиной в лесу прекратилась. Не было слышно даже одиночных выстрелов, однако деревня, чем ближе подъезжали разведчики к церкви, тем больше напоминала поле еще не остывшего боя — кровь на снегу, трупы японских солдат у жердевых заборов.

Где-то пронзительно, как плакальщица на похоронах, голосила женщина, а народ все бежал и бежал к церковной площади.

У обочины дороги Никита увидел мужичка инвалида на деревянной ноге. Опираясь о суковатую палку, мужичок поспешал за бегущими. Клюшка деревянной ноги со скрипом вонзалась в снег.

— Эй, отец, что там случилось? Куда народ бежит? — с седла крикнул Никита.

— Вон, гляди… — сказал мужичок, на мгновение приостановившись. — Туда и бежит, к церкви… Сказывают, мужиков забитых привезли…

— Каких мужиков? Откуда привезли? — спросил Никита.

Но старичок не ответил. Он заковылял дальше, скрипя сосновой клюшкой и сердито вонзая палку в снег.

Разведчики заторопили лошадей и рысью подъехали к церкви.

Едва ли не все жители селения сейчас собрались сюда, на неширокую площадку возле церковной ограды. Были здесь степенные мужики, медлительные, строгие, были старцы с седыми бородами, зеленоватыми, как плесень, женщины в шалях до колен, подростки, даже дети. Все теснились к церковной ограде, и, приподнявшись на стременах, Никита увидел там, недалеко от ворот, крестьянские розвальни. В розвальнях лежали три трупа, обнаженные и обезображенные. Из широких подстывших ран хвостами вверх торчали мерзлые щуки. Свернувшаяся кровь на желтой коже казалась черной.

— Да что же это? Где их нашли? — пробормотал Никита.

Толпа молчала. В селе все еще голосила женщина.

Потом кто-то сказал:

— На тракту нашли. Так и ехали в розвальнях никуда… Должно быть, в дороге их каратели захватили… Ишь, что понаделали… Не на одно же изгольство они щук в раны понапихали… Мол, глядите, люди, страшитесь…

— О, господи, боже мой милостивый, — проговорила маленькая женщина в огромных не по ноге валенках и часто-часто принялась креститься. — И откуда они рыб понабрали…

— Не иначе, в возах были. Может, мужики-то убитые партизанам гостинцы везли, а каратели их захватили. Кто его знает… — сказал старичок, стоящий рядом с женщиной, и, склонив голову набок, посмотрел на Никиту. — Только причина, она завсегда должна быть, без причины и конь не прянет. Не возили же с собой каратели мерзлых щук в переметных сумах.

— Здешние они? — спросил Никита.

— Нет, — сказал старичок, — видать, с Подозерного. Может, и знакомые мужики, да как теперь узнаешь? Ишь, разделали — ни глаз, ни носа, ни рта неприметно. Мать родная и та не признает.

Толпа опять замолчала, и опять донесся крик женщины. Потом стало тихо. И вдруг толпа колыхнулась и, как один человек, отступила от церковной ограды.

— Глядите, глядите, ведут! Поймали! — крикнул кто-то.

Осаживая коня, Никита посмотрел вдоль улицы и увидел на дороге пленных японцев. Их было четверо, и шли они под конвоем шестерых крестьян, вооруженных тяжелыми берданками. Все конвоиры были мужики дородные, и бараньи тулупы делали их непомерно толстыми. Рядом с ними пленные японцы казались подростками, ради шутки нарядившимися в солдатскую форму.

Толпа двинулась по улице и преградила дорогу японцам. В одно мгновение они оказались окруженными плотным кольцом людей. Слившись с толпой, исчезли куда-то и конвоиры. Теперь японцы стояли на крохотной площадке в живом и все сужающемся кольце крестьян.

Они стояли, не понимая или боясь понять, что сейчас будет с ними, и озирались вокруг, как зверьки, попавшие в западню. С седла Никита хорошо видел все: и крохотную площадку, и крестьян вокруг нее, и японцев. Один из них, самый маленький, поспешно засовывал кисти рук в обшлага рукавов шубы, засовывая с таким старанием, словно это было сейчас для него самым важным, самым главным делом и словно он так был поглощен им, что ничего не замечал рядом с собой. Два других японца ворочали по сторонам головами, пытливо разглядывая толпу, будто отыскивали в ней своих знакомых, которых непременно нужно было увидеть, и четвертый пленный, съежившись и втянув голову в собачий воротник, скалил длинные, как у лошади, зубы, не то улыбаясь, не то морщась от холода.

Толпа все плотнее и плотнее теснилась вокруг японцев, однако не было ни криков, ни суеты. Люди молчали, словно в напряжении всех сил совершая какое-то важное и очень трудное дело. И лица людей удивительно были похожи одно на другое — те же нахмуренные брови, те же сомкнутые рты и тот же прищур ввалившихся глаз.

— Они их убьют, — сказал Никита подъехавшему Фоме. — Они их убьют…

— А ты не встревай, — сказал Фома, исподлобья глядя на японцев. — Народ судит… По заслугам вору и мука…

— Зачем же так… — повторил Никита и тут увидел протиснувшегося к японцам инвалида на деревянной клюшке.

Шагнув вперед и вонзив клюшку в снег, инвалид остановился, точно вдруг повстречавшись с глазу на глаз с давними ненавистными врагами, потом повел плечом, откинулся, и костыль его взлетел в воздух.

— Бей! — закричал инвалид и ударил костылем маленького японца.

Японец схватился за голову и упал на колено. Толпа хлынула, соединилась, раздался общий хриповатый вздох, как будто люди с натугой подняли на плечи стопудовый кряж, и все смешалось в мелькании голов и рук.

Никита обернулся, но не нашел рядом разведчиков. Они были уже в толпе. Нехватов что-то кричал, подняв руку, но Никита не расслышал его слов. Кровь ударила ему в голову, в ушах шумело. Он чувствовал, что нужно что-то делать, как-то остановить самосуд, но как — не знал. Он рванул поводья и послал жеребчика вперед.

— Эй! — крикнул Никита и тут услышал, как эхо собственных мыслей, другой крик:

— Остановитесь! Остановитесь, мужики! Опомнитесь!.. Что делаете…

Никита еще не видел Полунина, но узнал его голос и сам, не слыша себя, закричал:

— Остановитесь! Остановитесь! Остановитесь!

Жеребчик врезался в толпу и грудью напирал на людей. И вдруг Никита почувствовал, что толпа подалась назад, и в кольце людей снова увидел японцев: маленький поднимался на ноги, другие стояли неподвижно, и шапка длиннозубого валялась у него под ногами на снегу.

Потом Никита увидел Полунина. Разрывая кольцо крестьян, он пробирался к пленным. За ним, возвышаясь над толпой на целую голову, проталкивался Хвало и, работая плечами, проламывал себе дорогу Матрос.

— Зачем бить собрались? — сказал Полунин, обернувшись к толпе. — Пленных? Зачем?

— Они нас не милуют, — сказал кто-то. — Вон что с подозерскими мужиками сотворили… Коли не видал, товарищ комиссар, погляди у церковной ограды в санях…

— Видел, — сказал Полунин. — Только откуда ты знаешь, что это они сотворили?

— А, может, и они… Одного поля ягода…

— И на одном поле ягоды разные бывают, — сказал Полунин.

Крестьяне молчали, пряча глаза.

— Разобраться нужно, — сказал Полунин. — Судить судом будем, а не самосудом. На самосуд ни у кого права нет.

21

И суд начался. Судили здесь же, возле церковной ограды, неподалеку от розвальней, в которых лежали убитые.

Разведчики спешились и, держа лошадей в поводу, выстроились в стороне. И здесь Никита снова увидел Нехватова. Он стоял на самом левом фланге и, положив руку на шею коня, понуро опустившего голову к земле, с напускным спокойствием смотрел куда-то вдаль на синеющие леса.

Японцев подвели поближе к подводе.

— Глядите, — сказал Полунин. — Вот они дела ваши и ваших друзей. Глядите…

Японские солдаты посмотрели на трупы, переглянулись и враз затрясли головами.

— Отказываются, — сказал кто-то в толпе. — Мол, ничего не знаем, наша хата с краю…

И другой прибавил:

— Теперь откажешься…

Японцы все трясли головами и разводили в стороны руки, стараясь показать, что они не причастны к убийству и что они ничего не знают.

— Глядите, — повторил Полунин и указал на трупы. — Лучше глядите, зорчее… Вы или не вы их казнили, это все равно — ваша армия. Кто бы из вас ни казнил, вы все в ответе.

Японцы морщили лбы, часто-часто мигали и щурились, силясь хоть что-нибудь понять из слов Полунина. Они и так уже были испуганы, а теперь перепугались еще больше, увидав трупы подозерских крестьян. Они то косились на подводу у церковной ограды, то в оцепенении глядели на Полунина пустым рассеянным взглядом, может быть, силясь угадать, какую казнь готовит им этот рассерженный огромный человек, в два их обхвата, человек с широкой красной лентой на шапке.

И этот пустой рассеянный взгляд пленных подсказал Полунину, что японцы не понимают ни одного его слова и что говорит он только для крестьян. Он ближе шагнул к японцам и, стараясь быть понятым ими, заговорил так, как взрослые часто говорят с детьми, подражая их лепету и коверкая слова, будто исковерканные слова становятся детям понятнее. Он не замечал наивности своего приема и говорил горячо, жестами помогая выразительности слов.

— Твоя зачем сюда ходи? Зачем? Твоя кто сюда послал, кто? Твоя помещика, твоя капиталиста, твоя капитана… Кого твоя убивай? Русский крестьянин, русский рабочий убивай… За что убивай? За революцию… За  р е в о л ю ц и ю…

Говорить, коверкая слова, Полунину было непривычно и трудно. Лицо у него раскраснелось, и кожа на лбу пошла крутыми морщинами. Никита, слушая его, невольно тоже морщил лоб и ощущал в горле надсаду, словно самому ему приходилось выкрикивать исковерканные шершавые слова.

— За что твоя убивай? — говорил Полунин, теперь обращаясь почему-то только к маленькому японцу, который с окаменевшим бесстрастным лицом, не отрываясь, глядел на него. — Разве мы — русские рабочие и крестьяне — тебе враги? Враги? Кто тебе враг? Твоя капиталиста, твоя капитана тебе враг. Самурай… — вдруг воскликнул Полунин, вспомнив подходящее слово и обрадовавшись ему. — Самурай! Он и русским людям враг и тебе враг. Твоя работай, а самурай все забирай. Мы, — Полунин обвел рукой круг крестьян, — мы свой самурай гони-гони, а японский самурай боиса. Японский крестьянин на русского гляди и тоже революцию делай. Самурай боиса и послал твоя русский крестьянин, русский рабочий контрами. Зачем твоя пошел? Зачем? Твоя понимай? — спросил Полунин, вглядываясь в лицо японца, но вдруг нахмурился, и рот его искривился. — Ничего твоя не понимай…

А японец все смотрел и смотрел на Полунина, смотрел с какой-то настороженной напряженностью и щурил глаза, будто прислушивался к какому-то далекому, едва уловимому, но удивительно знакомому и много говорящему звуку. Никита смотрел на маленького пленного, и ему казалось, что тот ждет еще какого-то слова Полунина и, скажи Полунин это нужное слово, как все поймет японец и все станет ясным, счастливым и простым.

Но Полунин молчал. Хмурый и насупленный, он стоял, опустив голову, и смотрел себе под ноги на истоптанный снег.

Молчала и толпа крестьян, и все смотрели на Полунина, нахмурившись так же, как он.

Потом Полунин снова поднял голову и взглянул на маленького японца.

— Не понимаешь? — сказал он, уже не коверкая слов. — А это поймешь?

Он быстро обернулся и схватил за рукав стоящего крестьянина-конвоира.

— Покажи ему свою руку… Пусть посмотрит, покажи…

С неловкостью человека, которого принуждают делать что-то ребяческое и неразумное, конвоир нерешительно шагнул ближе к пленным и, сняв рукавицу, показал маленькому японцу руку, повернув ее ладонью вверх.

Японец посмотрел на темную и узловатую, как древесный корень, руку крестьянина, приоткрыл рот, на мгновение оцепенел, но вдруг торопливо протянул навстречу руке конвоира свою узкую желтую руку. Лицо его стало испуганным и он что-то забормотав, быстро-быстро стал кивать головой, словно внезапно понял все, о чем ему говорил Полунин.

Никита вслушивался в речь японца, стараясь разгадать, действительно ли он понял Полунина и действительно ли по трудовой руке крестьянина распознал свое братство с ним.

Полукруг крестьян раздвинулся шире, и люди смотрели на маленького японца с удивлением, как будто впервые увидали его. А японец, не прекращая говорить, то прикладывал руки к груди, то закрывал глаза, прищелкивал языком, изображая крайнюю степень досады, и опускал голову. О других пленных все забыли. Они стояли рядком позади маленького японца, казалось, ко всему равнодушные и безразличные.

— Короссё нету… Короссё нету… — вдруг воскликнул маленький японец и протянул свою желтую узкую руку к подводе, на которой лежали трупы подозерских крестьян. — Ах, короссё нету…

Он закрыл лицо ладонями, потер, будто умывался, потом отнял руки от лица и снова заговорил, страшно торопясь и оглядываясь по сторонам.

— Понял, честное слово, понял… — сказал Полунин негромко, но восторженно. — Понял, сукин сын…

Разгладив складки на лбу, Полунин улыбался. Никогда прежде Никита не видел его таким. Брови его были высоко подняты, и широко открытые, голубые, как у ребенка, глаза сияли.

— Значит понял? — спросил он у маленького японца.

Японец закивал головой и торопливо протянул конвоиру-крестьянину узкую желтую руку. Но конвоир поспешно отступил на шаг, словно рука японца была докрасна раскалена.

— Понял, — сказал Полунин. — Теперь отпустим их, товарищи, пусть расскажут другим японским солдатам кто такие большевики и за что мы воюем.

В толпе не проронили ни слова.

— Иди, — сказал Полунин маленькому японцу. — Иди, расскажи своим солдатам кто такие большевики. Пусть они все знают и пусть едут к себе домой. Домой, понял?

Полунин показал на восток. Там, над белыми кровлями изб, далеко за лесом, будто с японского флага срисованное, поднималось круглое и красное к морозу зимнее солнце.

— Скажи японским солдатам, что большевики не хотят войны, не хотят вашей крови, скажи, что большевики защищают свой народ от всяких капиталистов, защищают свою землю и свободу.

— Бурусевики… — сказал японец.

— Иди. — Полунин протянул руку вдоль дороги, и толпа расступилась.

Пленные, подчиняясь движению руки Полунина, вышли из разорвавшегося круга крестьян и торопливо пошли по дороге, уже освещенной солнцем. Трое шли рядом и позади всех маленький японец. Они шли, низко опустив головы и боясь обернуться, может быть, все еще не понимая, что с ними случилось и почему до сих пор не раздались за их спиной выстрелы.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ