Восстание — страница 11 из 14

1

В ставке верховного правителя с нетерпением ожидали ответа Советского правительства на предложение Вильсона о перемирии и о конференции на Принцевых островах. Старшие начальники, посвященные в тайны американской дипломатии, только об этом и говорили. На все лады генералы гадали — согласятся ли большевики на перемирие и что они ответят. О самой конференции на Принцевых островах разговоров не было, всерьез ее никто не принимал и к миру никто не готовился. И сам Колчак, и Лебедев, и приближенные к ним офицеры прекрасно знали, что ни Вильсон, ни Ллойд-Джордж заключать с Советской Россией мира не собираются, отгрузки англо-американского вооружения для колчаковской армии продолжались, полки интервентов стягивались в главные стратегические пункты Сибири, и все скорее напоминало подготовку к большой войне, чем подготовку к миру.

О мире кричали только газеты — заграничные. Они изображали предложение Вильсона и Ллойд-Джорджа как акт «величайшего человеколюбия» и «гуманности», называли Вильсона «миротворцем» и всеми силами старались убедить своих читателей в том, что союзники, отвергая какое-либо вмешательство во внутренние дела России, хотят «протянуть руку помощи» русскому народу и прекратить кровопролитие на истерзанном гражданской войной востоке Европы.

Гадая о том, что ответят большевики, генералы в то же время заблаговременно составляли два варианта плана действий на Уральском фронте и в тылу на фронтах партизанских. Один вариант предполагал перемирие на Уральском фронте, коренную перегруппировку войск и немедленное наступление по всей линии партизанских фронтов для очистки тыла с последующим выделением резервов для главного фронта; другой — предполагал наступательную операцию без коренной перегруппировки войск силами прежних армий, но пополненных свежими дивизиями, которые должны прислать союзники, если большевики откажутся от предложенного им мира и всюду за границей будут объявлены единственными виновниками войны.

Оба эти варианта должны были способствовать успеху оружия колчаковских войск, и генералы заранее предвкушали победу. В хорошем расположении духа пребывал и адмирал Колчак. Он ни на минуту не сомневался в чудодейственной силе дипломатического маневра Вильсона и Ллойд-Джорджа.

Однако приступить к выполнению какого-либо из этих вариантов колчаковским генералам так и не пришлось. В начале февраля стал известен ответ Советского правительства. Сначала он обескуражил генералов, затем взбесил и, наконец, напугал.

Большевики согласились на мир. Они согласились немедленно начать переговоры на Принцевых островах, немедленно, но без предварительного прекращения военных действий. Расчеты англо-американских дипломатов и белых генералов не оправдались. Большевиков нельзя было объявить виновниками войны, нельзя было поднять против них народы и послать в Сибирь новые дивизии интервентских войск. Надежда на перемирие, во время которого можно было разгромить партизанские армии и очистить тыл, тоже рухнула. Большевики требовали начать переговоры немедленно.

Радиотелеграмма Советского правительства, обращенная к правительствам США, Великобритании, Франции, Италии и Японии, гласила:

«Несмотря на все более благоприятное положение Советской России и в военном отношении, и в отношении ее внутреннего состояния, Русское Советское Правительство считает настолько желательным заключение соглашения, которое положило бы конец военным действиям, что оно готово немедленно начать с этой целью переговоры и, как оно неоднократно заявляло, добиться такого соглашения даже ценой серьезных уступок, поскольку они не будут угрожать дальнейшему развитию Советской Республики».

Адресуясь к правительствам капиталистических держав, Советское правительство обращалось не только к ним, но и к их народам. Теперь ни у кого не могло остаться никаких сомнений в том, кто был подлинным виновником войны.

Англо-американские дипломаты проиграли. Мобилизовать новые контингенты войск для отправки их в Сибирь или на север России стало еще труднее — это неизбежно вызвало бы волнения рабочих. Пришлось заметать следы и замолчать о конференции на Принцевых островах.

Заграничная печать прикусила язык, но на Парижской мирной конференции снова и еще настойчивее заговорили об усилении вооруженной борьбы против Советов. Однако послать в Россию новые крупные войска ни Англия, ни Америка не могли, и Антанте пришлось воевать главным образом силами белых армий Колчака, Деникина и Юденича, щедро снабдив эти армии средствами войны — пушками, винтовками и снарядами.

2

Все белые войска, которые удалось снять с гарнизонов, заменив войсками интервентов, прибывшими с Востока, все белые войска, несущие ранее охрану железных дорог и передавшие ее войскам союзников, были направлены на Уральский фронт, и 4 марта новое наступление стотридцатитысячной армии Колчака началось.

Как не имеющий нервной системы слепой червь продолжает жрать даже тогда, когда другой конец его тела оказывается уже съеденным, так и колчаковская армия, прорвав фронт 5-й армии советских войск под Уфой, пожирала пространство, неуклонно стремясь к Волге, в то время как другой конец ее огромного вытянувшегося вдоль сибирской магистрали тела был уже оторван и уничтожен партизанскими отрядами красных, действующими на такой территории и в стольких пунктах, что быстро подавить и оттеснить их от железной дороги не могли не только белые казачьи сотни и карательные отряды, но даже крупные войска интервентов, по приказу генерала Жанена ввязавшиеся в бой с партизанами.

Операция была задумана во взаимодействии с армиями генерала Юденича и генерала Деникина. Деникин должен был наступать с юга, Юденич на севере.

Деникин писал Колчаку:

«Главное не останавливаться на Волге, а бить дальше на сердце большевизма, на Москву. Я надеюсь встретиться с вами в Саратове… Поляки будут делать свое дело, что же касается Юденича, он готов и не замедлит ударить на Петроград…»

Колчак не думал о длительности операции и войны. Он забыл о сбережении резервов. Все, что было возможно, он бросил на фронт. Им овладела маниакальная идея «задушить большевизм одним ударом, лишив его основных жизненных центров — Москвы и Петрограда». Впрочем, не одним адмиралом владела эта идея. Ее разделяли все высокие политики Америки, Англии и Франции, ее разделяли все генералы Антанты и все белые генералы колчаковской ставки. Своими советами и прогнозами они подогревали адмирала, и он, забыв всякую осторожность, повернул все свои армии на юг, не оставив в тылу хоть сколько-нибудь значительных резервов.

Сибирская армия Гайды, теперь насчитывающая свыше сорока восьми тысяч штыков, та самая армия, которая во время Пермской операции должна была овладеть Вяткой и идти на соединение с англо-американцами к Котласу, теперь была повернута на Казань. Соседняя с ней западная армия генерала Ханжина, пополненная до пятидесятитысячного состава, получила задачу прорвать фронт противостоящей ей армии большевиков и, овладев Уфой, развить стремительное наступление на Самару. Этой же армии было приказано по достижении линии Бирск — Белебей частью сил ударить в тыл красных войск, защищающих Оренбург, и помочь действующей на юге казачьей армии генерала Дутова овладеть городом. Южная группа колчаковских войск, базирующаяся на Троицк, была подчинена Колчаком генералу Ханжину и получила задачу обеспечивать фланг наступающей западной армии. Стратегический резерв верховного главнокомандующего — 1-й волжский корпус генерала Каппеля, формирующийся в районе Челябинска, был также введен в дело, придан Западной армии и подчинен генералу Ханжину.

Обе эти армии — сибирская Гайды и западная Ханжина — начали наступление почти одновременно. Сибирская армия, используя превосходство сил, потеснила советские войска, которые, потеряв Сарапул и Воткинский завод, отступили за Каму и к верховьям реки Вятки. Западная армия, располагая пятикратным численным перевесом сил над 5-й советской армией, прорвала ее фронт, овладела Уфой, Бирском, Бугульмой, Белебеем, Бугурусланом и к середине апреля была на подходах к Волге, ставя под угрозу Самару и Симбирск.

В ставке Колчака никто больше не сомневался в успехе весенней операции и никто больше не думал о возможности контрудара советских войск. Белые генералы, мечтая о торжественном въезде в древнюю русскую столицу Москву, уже праздновали победу, покупали очередные ордена и ждали повышения в чинах, все сибирские и буржуазные заграничные газеты трубили о победах белого оружия и о последних днях Советской власти в России, иностранные дипломаты и военные представители один за другим являлись к верховному правителю с визитом по случаю победы, и каждый подносил адмиралу, как имениннику, какой-нибудь подарок: английский генерал Нокс — поздравление британского военного министра Черчилля, французский генерал Жанен — восторженную телеграмму премьера Франции и председателя Парижской мирной конференции Жоржа Клемансо, который, позабыв о мире, восхищался полководческим гением сухопутного адмирала Колчака и обещал оказывать ему «материальную и моральную поддержку»; американец Гаррис превзошел всех и в виде подарка принес обещание президента Вильсона помочь Колчаку утвердить его правительство в качестве всероссийского.

Новая столица Сибири город Омск был разукрашен праздничными флагами, и во всех церквах попы служили молебны. Они с амвонов предавали большевиков анафеме и провозглашали адмирала избранником божьим и библейским Моисеем.

В эти дни и сам Колчак поверил в свою особую миссию, в свою восходящую звезду. Как на чудо, как на перст божий, смотрел он на свое возвышение. Только полгода назад он был еще в тени, ничем не примечательный безработный адмирал, по приказу японцев живущий на крохотном приморском курорте, и вдруг такая судьба! О нем говорил весь мир, у него были самые могущественные друзья — главы великих держав: Америки, Англии, Франции, и его, удачливого диктатора Сибири, союзники прочили теперь в диктаторы всероссийские.

И он верил, что это свершится. Нужно было только закрепить успех и ускорить движение армий к Волге на соединение с Деникиным.

Ускорить движение армий! В этом была главная задача, остальное должно было прийти само собой. И он бросал все дела, оставляя их на послушного Лебедева да на совет министров, а сам ехал на фронт торопить Гайду и Ханжина, разъезжал по фронтовым дорогам, подсчитывая километры пройденного армиями пути, как пути к собственной славе, и сердился, что километры слишком велики, а поступь армий слишком тяжела.

3

Лебедев пришел в штаб раньше обычного. Он ожидал возвращающегося с фронта адмирала и к его приезду хотел разобрать свежую почту и подготовиться к докладу.

В кабинете было тихо, и весеннее солнце заливало паркетный пол.

— Прежде всего оперативные сводки, — сказал он сопровождающему его офицеру и сел за стол в самом веселом и бодром настроении.

Он только что получил повышение по службе и, сохранив за собой должность начальника штаба верховного главнокомандующего, стал одновременно военным министром. Вся военная власть сосредоточилась в его руках, и он считал себя вторым после верховного правителя человеком в государстве.

Он поближе к столу подвинул кресло, откинулся на спинку и закрыл глаза, как закрывал их адмирал, когда задумывался. Он слышал, как скрипнула дверь и как вошел офицер с оперативными сводками, но глаза не открыл.

Офицер положил папку со сводками на стол и, стараясь ступать бесшумно, вышел за дверь.

Тогда Лебедев открыл глаза, потянулся и, потерев руки, подвинул к себе папку. Он раскрыл ее в предвкушении удовольствия от известий о новых победах генерала Ханжина, но, начав читать, недовольно нахмурился и даже дальше отодвинулся от стола.

В сводке, под заголовком «Настроение масс», яркосиними буквами было напечатано:

«Российская Коммунистическая Партия (большевиков) сконструирована по системе десятков, составляющих основные партийные ячейки. Десятки посылают своих представителей в Районные Комитеты, а делегаты этих последних составляют Городской Комитет. Из представителей Городских Комитетов и уездных организаций такого же типа, а также представителей коммунистических профессиональных союзов образуется «Общегородская Конференция Рабочей Коммунистической Партии (большевиков)…»[1]

— Какая же это оперативная сводка? При чем тут коммунистическая партия… — проворчал Лебедев и посмотрел самый верхний заголовок сводки. Там было написано:

«Сводка сведений по контрразведке главного штаба».

— Почему она попала в эту папку? — сказал Лебедев, однако сводку не отложил, а стал читать дальше:

«Конференция выделяет от себя распорядительный орган — Общегородской Комитет, направляющий всю партийную работу в области или губернии. Областные организации возглавляет Сибирский Областной Комитет. При всех Комитетах Районных, Общегородских и Сибирском состоят Военно-Революционные штабы с выборными и назначенными из центра специалистами. Штабы имеют целью подготовку населения к вооруженному восстанию, и в случае выступления к ним переходит вся полнота власти. В штабах имеются отделы: инструкторский, связи, снабжения и разведывательный с подотделом контрразведки. Особняком стоит «Пролетарский Красный Крест», функции его — оказание материальной помощи семьям погибших и арестованных партийных работников, лицам, проживающим нелегально и не имеющим возможности нести партийную работу, а также организация врачебной помощи во время вооруженных выступлений…»

— Военно-революционный штаб… — почему-то вслух сказал Лебедев и беспокойно скосил глаза в сторону, словно там, за гигантской топографической картой, закрывающей стену, и находился этот штаб большевиков, о котором сообщалось в сводке.

Впервые контрразведка так подробно описывала систему подпольных организаций большевиков и впервые начинала раздел «Настроение масс» именно с такого описания. Это показалось Лебедеву странным.

«Неужели победы на фронте не переломили настроение масс, неужели влияние большевиков усиливается?..» — подумал он, и вдруг ему представился военно-революционный штаб подпольщиков где-то здесь, в столичном городе Омске, может быть, на какой-нибудь из соседних улиц, в каком-нибудь ничем не примечательном доме, мимо которого он — начальник штаба верховного главнокомандующего — каждый день проезжает из ставки домой.

«Военно-революционный штаб… Специалисты из центра…» — Лебедев опять заглянул в сводку. — «Кто эти специалисты?»

И ему представилась полутемная комната, именно почему-то полутемная, и в ней люди за столом, и какой-то человек, может быть, тоже начальник штаба, склонившийся над маленькой картой партизанских фронтов.

«Если есть штабы, значит, есть армия, — думал Лебедев. — Их штабы не только подготовляют восстание, нет, конечно, они руководят партизанами… Они связаны с Москвой и, конечно, сейчас получили директивы активизировать действия, чтобы помешать нашей операции… Специалисты из центра… Щетинкин проводит мобилизацию… Сам? Или ему дан об этом приказ каким-нибудь штабом?»

И опять Лебедеву представился человек, склонившийся над картой, представился с такой отчетливостью, что он на мгновение увидел даже его лицо, суровое и обветренное, как у воина, только что вернувшегося из похода.

«Специалисты из центра… Кто они? Офицеры, перешедшие на службу к большевикам, или подпольщики, руководившие восстаниями во время революции? — Лебедев поежился, хотя в кабинете было тепло и солнце, ворвавшись в высокие окна, грело уже совсем по-весеннему. — Но что делается на фронтах?»

Он перевернул страницу и стал читать:

«В ночь на 5 апреля потерпел крушение наш броневой поезд между станциями Ключи — Юрта. Серьезно контужен в голову прапорщик Гуз, разбит один вагон, поломан пулемет. За каждое крушение приказал расстреливать заложников. Отряд, действующий вдоль железной дороги от станции Тинская, захватил тинский Совдеп. Расстреляно девятнадцать человек, повешено двое…»

И еще донесение:

«Положение полотна катастрофическое. Путь без охраны. Ежедневно крушения, разбор пути саженями, порча мостов и телеграфа. То, что восстанавливается упорным дневным трудом, ночью разрушается красными. Порча полотна на сотни саженей происходит у ближайших деревень. Свыше десятка паровозов свалено под откос. Выход из положения — немедленное наступление достаточными силами…»

— Достаточными силами… — проворчал Лебедев. — Достаточными силами наступать везде нельзя… — И стал читать дальше:

«В районе Тайшета отряд полковника Красильникова вторично атаковал село Бирюсу. Бой продолжался двенадцать часов; красные, укрытые хорошо маскированными окопами, оборонялись с крайним упорством ожесточения, развивая сильный огонь. Лыжники красных обходили фланги отряда, в одном случае выскочили на дорогу между головной заставой и ротой и открыли сильный огонь в обе стороны, но были рассеяны штыками, оставив на месте двенадцать убитых. В 20 часов отряд отошел к железной дороге, расположившись от Венгерки до Тайшета и заняв исходное положение для новой атаки… Наши потери: девять убитых, двадцать восемь раненых. Потери красных — до сорока убитых. Тяжелая батарея и броневик обстреливали деревню Бирюсу и Конторку снарядами с удушливыми газами. В прочих районах без перемен. № 1869. Генерал Розанов»[2].

Лебедев перевернул еще одну страницу:

«В три часа красные в больших силах — до 800 человек — атаковали станцию Тайшет, бой происходил на территории станции, при чем временно станционное здание было занято большевиками. От огня нашей артиллерии станционные здания сгорели. Все имущество, инвентарь и аппараты, находящиеся в станционном здании, сгорели. Пути на перегоне Тайшет — Суетиха на 1100 версте были разобраны, телефонные линии разрушены. На перегоне Тайшет — Байроновка в то же время были также разобраны пути, вследствие чего броневой поезд сошел с рельс».

— Где это: Бирюса, Конторка, Байроновка… — проговорил Лебедев и, взяв красный карандаш, пошел к карте, чтобы отметить новые очаги крестьянских восстаний.

Через всю огромную карту на стене с востока на запад лежала Великая Сибирская магистраль, питающая фронт. От Омска на запад она раздваивалась, протянувшись к Екатеринбургу и Челябинску. Красные скобки, обозначающие движение наступающих белых войск, вырисовывали контуры какого-то фантастического дракона, разинувшего пасть, чтобы проглотить Самару, дракона с гигантской головой и с тонким телом, протянувшимся далеко на восток. И чем дальше тянулось к востоку тело дракона, тем больше вонзалось в него стрел, стрел, обозначающих удары партизанских отрядов.

4

Лебедев еще не кончил отмечать на карте станции, подвергшиеся нападению партизан, как за окном раздался гудок автомобиля. Гудок был знакомый, басистый с перебором. Его Лебедев сразу отличил бы в сотне других автомобильных гудков. Он поспешно бросил карандаш на стол и подошел к окну.

Солнце заливало улицу, и открытый автомобиль адмирала блестел, как смазанный маслом. На заднем сиденье, в позе человека, который ждет, что его вот-вот станут фотографировать, неподвижно, как деревянный, сидел Колчак. Рядом, словно на облучке примостившись, торчал кругленький генерал с бритым лицом и узенькими азиатскими глазками.

«Кто это?» — подумал Лебедев и тотчас же вспомнил: — «Этот раз на фронте адмирала сопровождал генерал Дутов».

Автомобиль подъезжал к штабу под конвоем киргизской охраны. Может быть, это был постоянный конвой генерала Дутова и в столицу Сибири он привез его с собой на удивление иностранцам — любителям экзотики.

Скуластые желтолицые всадники, горяча рыжих долгогривых лошадей, скакали вслед за автомобилем, рассыпавшись полукругом. Они были в малиновых расшитых полухалатах и в круглых меховых шапочках с острыми макушками.

Автомобиль остановился у подъезда, и киргизы, работая кнутами, окружили его плотным полукольцом.

Первым, как на пружине подброшенный, выскочил из автомобиля генерал Дутов. Он широко растворил дверцу, ожидая, пока выйдет адмирал, но сопровождать Колчака в штаб не стал, а лишь откозырнул и остался у автомобиля.

Лебедев понял, что Дутов здесь — в столице — не нужен адмиралу и что прихватил он его с собой, может быть, только из-за нарядного конвоя киргизов.

Взглянув еще раз на блестящий автомобиль, на малиновых всадников и на коротенького генерала, который, разминая ноги, прогуливался мимо окон, Лебедев пошел к двери и распахнул ее, как только в коридоре раздались шаги Колчака.

Адмирал вошел в кабинет походкой спокойной и даже несколько величественной. И по тому, как он благосклонно поздоровался, и по тому, как непринужденно сел в предусмотрительно подвинутое ему кресло, Лебедев сразу понял, что Колчак доволен и собой, и своей поездкой на фронт, и ожидающим его за окном киргизским малиновым конвоем.

— Ну, докладывайте, что нового, — сказал адмирал и посмотрел на часы.

Лебедеву не хотелось сразу омрачать настроение Колчака, и он умолчал о новых партизанских налетах, решив об этом упомянуть потом вскользь, а пока рассказать о чем-нибудь приятном.

— Все развивается согласно нашим предположениям, — сказал он. — Вчера ночью получена телеграмма югославского правительства. Они уведомляют, что наш посланник Штрандтман прибыл и что они считают его полномочным представителем правительства всероссийского.

Лебедев ожидал увидеть на лице адмирала хотя бы улыбку, но Колчак только слегка кивнул головой, как бы желая сказать: «А что же тут удивительного, если и Америка и Англия завтра признают мое правительство всероссийским. Что такое Югославия…»

— А о положении на фронте я не докладываю, — замявшись, сказал Лебедев. — Вы только что приехали с передовых позиций, и оно вам известно, конечно, лучше, чем тут в штабе…

— Да, — сказал Колчак, — я виделся с обоими командующими: и с Гайдой, и с Ханжиным. Мы обсудили все вопросы. Я виделся с Каппелем, способный молодой генерал. Его корпус, хотя и не закончил формирование, но уже вполне боеспособен и, конечно, поможет Ханжину. Теперь у него 122 батальона, 107 эскадронов и 159 орудий…

Колчак коротко рассказал своему начальнику штаба о действиях войск на фронте, похвалил западную армию генерала Ханжина, поморщился, говоря, что сибирская армия Гайды продвигается недостаточно энергично, но вдруг снова посмотрел на часы и, даже не дав Лебедеву высказать свою точку зрения на события, о которых шла речь, торопливо проговорил:

— Если нет ничего важного и срочного, я не стану мешать вам заниматься делами. О текущем поговорим завтра.

«Неужели уйдет, даже не посоветовавшись со мной об Уральском фронте, ни о чем не расспросив меня… Куда он торопится?» — подумал Лебедев и невольно взглянул на окно, за которым стоял автомобиль, окруженный малиновыми всадниками.

— Усилились партизанские набеги в районе Тайшета, — сказал он в досаде на адмирала, не желавшего услышать мнение о фронтовых делах, мнение его, Лебедева, — начальника штаба верховного главнокомандующего, да к тому же еще и военного министра. У него сразу же пропало всякое желание щадить хорошее расположение духа адмирала, и он заговорил сухим тоном официального рапорта, нисколько не заботясь о том, чтобы смягчить донесения о набегах партизан, а, напротив того, для вящей значительности своих слов преувеличивая опасность. — Контрразведка доносит, ваше превосходительство, что большевики создали во всех районах подпольные военно-революционные штабы. Этим штабам, очевидно, подчинены все партизанские отряды, и я думаю, что усиление деятельности партизан вызвано стремлением сорвать нашу операцию. У меня нет никакого сомнения, что главный подпольный штаб большевиков получил приказ Москвы.

Сказав все это, Лебедев был уверен, что теперь-то Колчак заговорит с ним другим языком, заговорит, как со своим помощником и первым заместителем, быть может, даже спросит у него совета, стряхнув свое напускное безразличие, но адмирал и сейчас остался равнодушен к докладу начальника штаба. Он сидел, заложив ногу на ногу, и, покачивая ботинком, рассеянно смотрел на горящий под солнцем, словно полированный, рантовой носок.

— Планомерное разрушение полотна железной дороги со всей очевидностью говорит, что партизанами руководит общий центр, — сказал Лебедев, совершив последнюю попытку заинтересовать своим докладом адмирала. — Каждый воинский эшелон, каждый товарный состав с грузами для фронта приходится сопровождать нашим броневым поездам…

— Да, — сказал Колчак и стал подниматься с кресла. — Это последние попытки. Когда птица ранена смертельно, она еще некоторое время продолжает лететь по линии полета, а потом камнем падает на землю. Это последние попытки…

— Не понимаю, ваше превосходительство, — осторожно сказал Лебедев.

Колчак поморщился.

— Не понимаете потому, что у вас плохо налажена информация. Впрочем, доложив мне, они, может быть, не сочли нужным торопиться…

— Вы говорите, ваше превосходительство, об отрядах войск союзников, об отрядах, которые приступили к операциям против красных в районах железной дороги? — спросил Лебедев и тут же прибавил, как бы оправдываясь: — Об этом я знаю… Генерал Розанов донес, что была обстреляна Бирюса и Конторка химическими снарядами…

Но Колчак опять нетерпеливо поморщился и, перебивая Лебедева, сказал:

— Нет, я говорил о разгроме подпольных большевистских организаций в Екатеринбурге и в Челябинске. Поставьте на вид начальнику штаба армии, что вам об этом еще не сообщили. Гайда вчера утвердил приговор, и сегодня первые восемь уже казнены.

Лебедев промолчал. Он знал, что в Челябинске была военным контролем раскрыта подпольная организация большевиков, но не придавал этому такого большого значения, какое, видимо, придал Колчак. К тому же он не успел прочесть до приезда адмирала всю последнюю почту, а в ней-то, может быть, и находилось донесение начальника штаба со всеми подробностями дела.

— И предупредите, чтобы в следующий раз о таких вещах доносили немедленно, — сердито сказал Колчак.

— Слушаюсь, ваше превосходительство.

Лебедев принял самую смиренную позу из всех смиренных поз, которые он умел принимать, — голова его была опущена, глаза потуплены и руки вытянуты по швам. И смирение Лебедева, видимо, несколько смягчило Колчака. Он прошелся взад-вперед по кабинету, покосился на Лебедева и сказал:

— Все это очень важно. Это не какая-нибудь группа людей, нет, это крупный заговор и, конечно, это тот самый военно-революционный штаб, который так беспокоил вас. Арестован и сегодня будет казнен Антон Валек — главарь тайной коммунистической организации Екатеринбурга и начальник контрразведки красных всей Сибири до Иркутска включительно. Вместе с ним в Екатеринбурге арестованы еще двадцать два человека. Я говорю только о верхушке организации…

Лебедев все стоял, держа руки по швам, но голову поднял и на лице своем изобразил напряженное внимание, словно дело касалось лично его и о его судьбе говорил адмирал. Он молчал, и лишь брови его то хмурились, то выгибались дугами, будто не он, а именно они думали за него.

Колчак как бы в задумчивости помаршировал по кабинету, мельком поглядывая на Лебедева, и то ли ему неудобно стало не рассказать своему начальнику штаба о подробностях разгрома подпольных организаций, то ли адмирал сам увлекся рассказом, но вдруг заговорил он словоохотливее и оживленнее.

— Гайда показывал мне дело арестованных. Среди них есть и прибывшие из Советской России — какой-то Семен Логинов, прапорщик военного времени, и еще кто-то…

Брови Лебедева в немом вопросе круто поднялись вверх. Адмирал заметил это и повторил:

— Да-да, прапорщик военного времени, офицер… Правда, пословица говорит: «Курица не птица, а прапорщик не офицер», и все-таки — офицер… С него и началось. Его арестовали на квартире и обнаружили во время обыска чемодан с двойным дном, в котором он вез деньги из Советской России для подпольных организаций Сибири. Улика вполне достаточная, чтобы повесить. Это он прекрасно понял и на первом же допросе просил его не расстреливать, обещая за сохранение жизни раскрыть всю систему подпольных организаций и указать главных подпольщиков, с которыми он был связан…

— И ему сохранили жизнь? — спросил Лебедев, прервав затянувшуюся паузу.

— Да, его еще не расстреляли. Он помогает военному контролю распутать все нити подпольной организации. Он сам привел агентов на квартиру к Валеку и сам вызвал Валека на улицу, где тот и был арестован. Крупная птица этот Валек. Он работал у них под кличкой «Яков» и считался неуловимым…

— А этот прапорщик Логинов? Он теперь будет работать у нас в контрразведке? — спросил Лебедев.

— Нет, — сказал адмирал. — Я приказал его тоже расстрелять, но только в последнюю очередь, когда он станет ненужен. Он трус, толку от него будет немного…

Брови у Лебедева дрогнули, но вверх не поднялись и не сомкнулись у переносицы, а остановились в каком-то среднем промежуточном положении. Он смотрел на адмирала с восхищением ученика, глядящего на мудрого учителя, на учителя и на великого государственного человека, славу которого должна увековечить история.

— Вот, — сказал Колчак, подметив восхищенный взгляд Лебедева, — разгром подпольных организаций красных, наш успех на Приволжском фронте, скорое соединение с армией Деникина, отряды союзников, уже направленные с карательными функциями вглубь партизанских районов — все это поможет нам теперь легко справиться с деревней. Это меня не беспокоит. Главное — не терять темпов наступления на Западном фронте… — Но вдруг Колчак осекся, мельком взглянул на часы, потом сердито посмотрел на Лебедева, втянувшего его в длительный разговор, и круто повернулся к дверям. — Говорил, просил докладывать только о важном… — желчно проворчал он. — Теперь опаздываю.

Лебедев бросился было провожать адмирала, но Колчак остановил его.

— Не трудитесь, не отрывайтесь от дел, — сказал он и, позабыв даже протянуть руку своему начальнику штаба, вышел из кабинета.

Лебедев остановился перед закрывшейся дверью, не зная, бежать ли за адмиралом или остаться здесь, в кабинете, и десятки мыслей сразу пронеслись у него в голове.

«Что это? Умышленно не подал руку или забыл, поторопился… Не доволен мной? Придрался к пустяку… Но Дутов… Почему с ним Дутов? Не из-за малинового же конвоя он в самом деле вывез его с фронта в разгар операции… Интриги… Кто? Всюду говорят: «Всероссийской власти нужны всероссийские имена»… Интриги… Хотят заменить меня каким-нибудь «всероссийским именем»… Кем? Может быть, Дитерихсом… Да-да, Дитерихсом… Он старый генерал… Его знают союзники… Все время только и слышишь: «Дитерихс, Дитерихс»… А что в нем — благочестив и каждый раз на ночь читает евангелие… Что в нем? «Всероссийские имена»… Но они приезжают только теперь, когда дело пошло в гору, разные там бурышкины, червен-водали, третьяковы… Они приезжают только теперь, а я… Я способствовал возвышению адмирала, Пепеляев, Волков, Стевени, Красильников, я… Неужели он забыл, и мы теперь не нужны… Нет, мы еще посмотрим, мы еще поборемся… Но куда он так торопился сейчас? Какое-нибудь совещание иностранных представителей… Почему он не сказал мне, прежде он всегда говорил… Я его начальник штаба, я должен знать…»

Все эти мысли пронеслись в голове Лебедева, обгоняя и сбивая с пути одна другую, но вдруг лицо его вытянулось, брови поднялись и даже маленькие, точно вместе с волосами на височках зачесанные назад уши зашевелились.

«А может быть, она?»

Он вспомнил о княжне Тимиревой. Она была новым увлечением Колчака, но в отличие от прежних любовниц ее прочили адмиралу в жены. Всезнающие дамы-политики из свиты Тимиревой поговаривали, что Колчак, несомненно, оставит свою семью, живущую где-то в Париже, и женится на княжне, поговаривали, что это имеет «огромное политическое значение», так как, женившись на княжне, адмирал породнится с многочисленной дворянской знатью, знатью, которая после разгрома большевиков снова будет призвана править Россией.

«Может быть, он торопился к ней? Может быть, он поскорее хочет показать ей свой новый малиновый конвой?» — Лебедев усмехнулся, но, словно испугавшись, что мысли его могут стать известны Колчаку, тотчас же собрал свое лицо, нахмурился и даже взял руки по швам.

На улице зафыркал автомобиль. Лебедев поспешно подошел к окну.

Колчак восседал на заднем сиденье автомобиля в величественной и неподвижной позе, словно вытянувшись во фронт, сухой и плоский, как топором из тесины вырубленный, рядом с ним попрежнему торчал напритычке маленький узкоглазый генерал Дутов, а позади автомобиля, стоя на стременах и щелкая нагайками, скакали малиновые всадники в круглых и выгнутых, как пагоды, азиатских меховых шапках.

«Господи, хоть бы к Тимиревой…» — подумал Лебедев.

5

Девять суток Наталья провела в карцере и только на десятые за ней пришел надзиратель.

— Идем, — сказал он, — да приберись, на смотрины веду…

Наталья подумала, что вызывает ее начальник тюрьмы или старший надзиратель для допроса о забастовке, и даже тогда, когда ее ввели в комнату с единственным столом посередине и с длинными скамьями по стенам, когда она увидела пятерых офицеров вокруг стола, она не сразу поняла, что находится перед военно-полевым судом.

Солнечный свет в комнате после мрака темной слепил Наталье глаза, и она не могла разглядеть лиц сидящих перед ней офицеров. Смутно различила она только поблескивающие погоны, а лица расплывались в желтые мутные круги. Но вот один из этих желтых мутных кругов повернулся к ней и Наталья услышала, казалось, под самым своим ухом сипловатый отрывистый голос:

— Наталья Берестнева?

— Да, — сказала Наталья.

— Наталья Степановна?

— Степановна, — сказала Наталья и вдруг вспомнила совет Безымянной молчать.

«Да, молчать нужно, молчать… — думала она, потупив глаза и глядя в каменный пол. — Молчать… Пусть спрашивают, а я молчать буду, будто не слышу или вне себя… Что делать станут, убьют?»

Но Наталье не пришлось притворяться ни глухой, ни слабоумной — ее никто больше ни о чем не спрашивал.

Высокий грузный офицер в полковничьих погонах поднялся из-за стола и стал читать по листку, который держал в руке:

«В судебном заседании 15 апреля 1919 года в городе. Екатеринбурге, рассмотрев дело мещанки Берестневой Натальи Степановны, арестованной по подозрению в организации побега этапируемых в Нерчинск арестованных и по заключении в тюрьму подстрекавшей заключенных к неповиновению, военно-полевой суд приговорил:

Мещанку Берестневу Наталью Степановну, уроженку города Екатеринбурга, 23 лет от роду, православного вероисповедания, ранее не судившуюся, лишить всех прав состояния и подвергнуть тюремному заключению с отбыванием каторжных работ сроком на 25 лет».

Наталья слушала приговор, как будто он не касался ее, а дело шло о какой-то другой женщине, которую она совсем не знала. Она все еще ждала, что ее будут допрашивать, и думала, что читают пока только обвинительное заключение. Даже когда офицер прочел о двадцати пяти годах каторжных работ, она все еще не поняла, что это уже не судебное следствие, не вопросы, задаваемые ей, а приговор, и приговор, касающийся ее, именно ее — Натальи Берестневой, что она уже не арестованная по подозрению, чью вину еще надо доказать, а осужденная на каторгу арестантка, на которую наденут кандалы и которую отправят куда-то очень далеко, на самые тяжелые рудные работы.

Выйдя в коридор, Наталья силилась, но не могла припомнить всего того, о чем прочел ей грузный офицер в полковничьих погонах, и запомнила только его последние слова: «…подвергнуть тюремному заключению с отбыванием каторжных работ сроком на двадцать пять лет…»

В первые минуты она даже не осознавала всей тяжести предстоящего наказания и где-то в глубине души была довольна, что все кончилось — на допросы таскать не будут и придумывать ничего не надо…

Она шла по коридору, не зная, куда ее ведут и что теперь будут делать с ней, шла с каким-то странным безразличием ко всему и даже не обрадовалась, когда тюремщик привел ее в ту самую камеру, из которой ее взяли в карцер.

Она остановилась у захлопнувшейся позади двери и стояла, оглядывая камеру рассеянно и удивленно, не понимая, почему ее снова привели сюда. Она видела кругом на нарах и в проходе между нар женщин, и все смотрели на нее необычным странным взглядом, в котором одновременно были и жалость, и испуг, и настороженность, словно вместе с ней в камеру вошла какая-то новая угроза, новая опасность. Некоторые под ее взглядом опускали глаза, может быть, стыдясь, что за всех пострадала она одна, некоторые шли к ней и что-то говорили, о чем-то спрашивали, но она не могла разобрать и понять их слов.

Потом в гуле камеры она услышала возглас: «Наташа! Наташенька!» и увидела идущую к ней Ольгу Владимировну.

— Чего же ты стоишь? Ну, иди, иди сюда… — проговорила Ольга Владимировна, беря Наталью за руку, и повела к нарам. — Ты не здорова? Садись сюда, или лучше ляг… Что они с тобой сделали?

— Нет, я ничего, я сяду… — сказала Наталья.

Ольга Владимировна села с Натальей рядом, все не выпуская ее руки.

— Что случилось? Почему ты такая? Где ты была все это время?

— В карцере, — сказала Наталья. — В темной… А сейчас судили…

— Судили?

— Приговорили лишить всех прав состояния и на каторгу, — сказала Наталья, толком и не понимая, что значит «лишить всех прав состояния». — Двадцать пять лет…

Кругом на нарах замолчали. В наступившей тишине Наталья услышала свой собственный голос, показавшийся ей чужим, и только сейчас, здесь, в камере, поняла как следует смысл приговора.

— Двадцать пять лет… — повторила Наталья. — Думала и вас не увижу, отведут в этапную и — прямо на каторгу…

— На то и завели сюда, чтобы других устрашить, — сказала какая-то женщина. — Мол, страшитесь, бабы, глядите, что за ослушание делают…

— Может, и правда из-за того… — сказала Наталья. — К чему бы иначе. — Она посмотрела на Ольгу Владимировну, попыталась улыбнуться, но не могла. — Теперь поеду… Может, в Нерчинск, может, дальше того…

— А следствие? О чем на следствии допрашивали? — допытывалась Ольга Владимировна. — За что судили?

— Следствие? — Наталья посмотрела на Ольгу Владимировну так, будто не поняла ее слов, или удивилась праздности вопроса. — А следствия вовсе и не было. Еще в гостином дворе, в канцелярии, спросили: кто такая, да сословия какого, да судилась ли раньше или нет, а потом никто ничего не спрашивал… Да и зачем им? Толстуха, небось, все сказала, а наша заводская контрразведка добавила. А за что судили, спрашиваете? За рукавицы и судили, остальное все подозрение…

— Им бы лишь покарать, лишь бы извести, вот и придрались к рукавицам, — опять сказала женщина и, подвинувшись ближе к Наталье, села возле, поджав под себя ноги. — А ты о приговоре не думай, за что да как. Бог с ним совсем, с приговором… За что бы ни был, а есть. Всем нам приготовлено, ты о другом теперь думай…

— Погоди, Клавдия Филипповна, дай ей о себе рассказать, — сказала Ольга Владимировна. — Погоди маленько.

— Все до нитки обсказала, — проговорила Наталья, усмехнувшись. — О чем еще? Разве о будущем, так его и отсель видать: закуют в кандалы, и позванивай до самой до ихней каторги…

Наталья снова хотела усмехнуться, но только прищурилась, и вдруг из глаз ее потекли слезы. Она закусила губу и ниже опустила голову.

— Пустое, девка, болтаешь, ни к чему… — сказала Клавдия Филипповна. — До бабьих кандалов они еще не додумались, еще не сообразили баб в кандалы заковывать. С бабами совладать они еще силу в себе чувствуют… Может, для страсти сказали, чтобы тебя попужать, а заковывать не станут, не страшись. Такого еще никто не видывал и не слыхивал, чтобы на баб кандалы надевали.

Наталья подняла голову и сквозь слезы увидела глаза Клавдии Филипповны. В них не было и тени тревоги, и они светились ровным голубым сиянием. Потом Наталья увидела Ольгу Владимировну, укоризненно сдвинувшую брови, и ей стало стыдно. Она вытерла рукой слезы и сказала:

— Не буду… Я так… Бабьи это слезы, вы меня не вините. Обозлилась на них, а потом себя пожалела…

— А ты себя не жалей, — сказала Клавдия Филипповна. — От жалости к себе только сердце мягчает, а тебе его крепить надо. Как жалость-то к горлу подступит, ты о других вспомни. У тебя жизнь осталась, а у иных и ее отобрали. Другим-то, выходит, тяжелее пришлось, о них и вспомни, их пожалей… И каторги не страшись, нынче каторгу-то в народе за почет почитают. И годы не считай. Они, каратели-то, наперед загадали, а ты не загадывай. У них свое завтра, а у тебя свое. Каким путем шла, тем и иди, за что сюда попала, то и делай… Мороз лютует, мечтает, что реки навечно сковал — заморозил, а пришла весна — и льда нет. Полой водой и память о нем унесло…

— Холодно мне, — сказала Наталья.

Ольга Владимировна достала свою шубку.

— Приляг, — сказала она. — А я тебя укрою. Там, в темной, наверное, намерзлась… А может быть, и уснешь…

За дверями камеры послышался шум, и все замолчали. Потом дверь отворилась и вошел надзиратель.

— Наталья Берестнева! — крикнул он. — С вещами собирайся. В этапную переходишь.

— Уже? — сказала Ольга Владимировна.

Наталья поднялась, торопливо накинула на плечи пальто, потом сбросила его и, наклонившись, стала шарить руками по нарам, будто отыскивая свои вещи.

— Может быть, не на век, может, еще встретиться доведется, — шепнула она Ольге Владимировне. — Где бы ни была, тебя разыскивать буду…

— И я буду… — сказала Ольга Владимировна.

— Поторапливайся! — крикнул надзиратель.

— И каторги не пугайся, ты и там одна не будешь, — шептала Ольга Владимировна. — К людям приглядывайся, людей ищи, всюду хорошие люди есть, а на каторге сейчас — самые лучшие… Ну, прощай.

Ольга Владимировна незаметно пожала Наталье руку.

— Чего ты там возишься? Или иголки рассыпала? — крикнул надзиратель.

— Сейчас иду, — спокойно сказала Наталья.

Она распрямилась, снова накинула на плечи пальтишко и, прихватив крохотный, в два кулака, узелок, пошла к дверям.

В конце камеры Наталья обернулась и опять увидела Ольгу Владимировну. Та стояла неподвижная, прямая и смотрела ей вслед.

— Прощайте, товарищи, — сказала Наталья и вдруг сразу увидела всю камеру и всех женщин. Приподнявшись на нарах, они все, как одна, пристально глядели на нее.

— Прощай, прощай… — неясным гулом ответила камера.

— А ну, иди, шевелись… — крикнул надзиратель и подтолкнул Наталью к двери. — Мало дали? Прибавки просишь?

6

Этап, с которым шла Наталья, отправили ночью. На этот раз он был собран, снаряжен в дорогу и выведен из тюрьмы так неожиданно, что никто в городе о нем заранее не знал и у тюремных ворот не было ни одного человека — ни друзей, ни родственников будущих каторжан.

Отправлялось по этапу двадцать женщин и тридцать два колодника.

Впереди, в колонне по шесть в ряд, шли колодники под особым конвоем и за ними, шагах в тридцати, женщины, тоже построенные по-военному в небольшую колонну.

Ночь была тихая и темная. С юга тянул ветер, по-весеннему уже насыщенный запахом талой земли. Снег давно стаял, но мостовые еще не просохли и под ногами арестантов похрустывал и со звоном рассыпался тонкий ледок вымерзших за ночь лужиц.

Наталью конвоиры поставили в первую шеренгу арестанток. Рядом с ней справа шла какая-то девушка в вязаном берете, слева — пожилая женщина с крестьянской котомкой за плечами. Ни с той, ни с другой из своих соседок Наталья в этапной камере познакомиться не успела и теперь шла молча. Да и в других рядах не было слышно даже шепота — все молчали.

В тишине ночного города уныло позвякивали цепи кандальников, хрустел ледок под ногами стражников, идущих по немощеным обочинам у канав, да тарахтели колеса двух телег, везущих арестантские харчи и вещи конвоиров.

Миновав центр города, колонна двинулась боковыми улицами скудно освещенными кособокими фонарями на перекрестках. Ни прохожих, ни проезжих на улицах не было, и только, стуча деревянными колотушками, у слепых домов бродили ночные сторожа. И как только колонна арестантов приближалась к ним, сторожа заслышав звон кандалов, прекращали деревянную трескотню и в тишине провожали каторжан до границ своих кварталов.

На углу Обсерваторской тоже под ветром покачивался фонарь. Его широкий луч то скользил по рябой от льдинок дороге, то вползал на черные заборы и голые ветви корявых деревьев.

— Пусто как… — вдруг сказала соседка Натальи — девушка в вязаном берете. — А прежде, бывало, таких, как мы, арестантов народ провожал… Шли по тротуарам, много, целые толпы… До самого вокзала провожали…

— Пусто, — сказала Наталья. — Никто, может, и не знает, что мы идем, а то бы пришли… Теперь этапы-то в секрете держат…

Несколько минут они шли молча, прислушиваясь к стуку деревянных колотушек, потом девушка опять заговорила:

— Прежде и в кандалы не заковывали и в одежде своей отправляли. Теперь — цепи, теперь — каторжные бушлаты… Теперь строже…

— Теперь строже, — сказала Наталья.

В луче фонаря показался казачий разъезд. По мостовой зацокали подковы лошадей.

— Вот они — наши провожающие, — сказала девушка. — Боятся… Потому и цепи надели, что боятся. Зимой вот тут же, на Обсерваторской, побег был — восемь человек ушло…

Наталья посмотрела на девушку. При свете фонаря она увидела худенькое остроносое личико, большие глаза и прядь темных волос, выбившихся из-под берета. И почему-то удивительно знакомым показалось Наталье лицо девушки, как будто она прежде уже встречалась с ней или видела ее в какой-то памятный день.

Девушка подметила взгляд Натальи и сказала:

— Мне в тот день тут побывать пришлось, и все я своими глазами видела… Старушка одна в колонну бросилась…

— Тише, — сказала Наталья. — Конвоир смотрит…

И действительно конвоир смотрел на девушку в берете, смотрел, обернувшись и идя как-то боком.

— Потом, — прошептала Наталья. — Потом поговорим…

И опять они шли молча, и опять позванивали цепи кандальников, и опять впереди в глухих переулках спящего города трещали деревянные колотушки ночных сторожей.

Потом открылась площадь товарной станции, поднялись темные громады пакгаузов и вдалеке засветился зеленый глаз семафора.

Конвоиры не остановили колонну на площади, а прогнали дальше мимо каких-то станционных построек, складов, железнодорожных будок, груд каменноугольного шлака, и вывели пустырями к выходным стрелкам. Здесь, в последнем тупичке, стояли желтые арестантские вагоны, перекрещенные черными полосами.

Арестантов вызывали по одному, обыскивали и по одному отводили к вагонам.

Когда очередь дошла до женской партии и вызвали Наталью, уже начинало светать и на посеревшем небе обозначились неясные очертания весенних облаков.

В женский арестантский вагон Наталья вошла первой. Она забралась на верхние нары и легла у окна, заняв рядом с собой место для девушки в вязаном берете.

7

Если бы в ставке Колчака или в генеральных штабах Антанты кто-нибудь сказал, что к концу апреля армия большевиков не только оправится от поражения под Уфой, но сама перейдет в решительное наступление, его в лучшем случае осмеяли бы или приняли за сумасшедшего.

Для иностранных и белых штабных генералов оперативные карты были чем-то вроде шахматных досок с расставленными фигурами, причем тяжелые фигуры обозначали корпуса и дивизии, легкие — бригады и полки, а пешки — более мелкие подразделения: батальоны и роты.

На этой карте-доске генералы мысленно передвигали фигуры, и если против их коня оказывалась пешка противника, они считали, что на данном участке фронта все обстоит благополучно, что успех обеспечен, и заранее убирали с доски пешку или отодвигали ее по своему усмотрению.

Задача генералов упрощалась тем, что, маневрируя и наступая на карте, они думали и за себя и за партнера по военной игре и совсем не думали за своих солдат, которые наступали не на карте, а по настоящим дорогам войны и в отличие от шахматных фигур имели свои мысли, чаяния и свои желания.

На оперативных картах к концу апреля для белых генералов все складывалось блестяще: армии продолжали продвигаться на запад, под удар тяжелых фигур были поставлены переправы через Волгу, войска Ханжина готовились форсировать великую реку и строили планы окружения 5-й и 1-й советских армий.

Удар тяжелых фигур по переправам был уже продуман генералами, нацелен, и отвратить его, казалось им, не могли никакие случайности.

Многие старшие начальники в белых штабах получили уже награды за весеннюю наступательную операцию, и в оперативных отделах царило настроение веселое и приподнятое. Даже первые неудачи на юге не омрачили настроение генералов и не разрушили их радужных надежд. Они сочли их случайностью и поругивали потерпевшего поражение генерала Бакича, который, не рассчитав сил, поторопился форсировать реку Салмаш, чтобы выйти на Самарскую дорогу. Неудачу при Салмаше генштабисты сочли не заслуживающей внимания, хотя дивизии Бакича потеряли в бою всю свою артиллерию и тысячу пятьсот солдат одними пленными, причем большинство солдат 7-го хвалынского полка при первом же столкновении с красными войсками без выстрела перешли на их сторону.

Забеспокоились генералы только в начале мая, когда под натиском 24-й дивизии красных стали отходить колчаковские полки и на рубеже реки Демы. Теперь и поражение Бакича перестало казаться случайностью в переменчивой игре войны. На сторону колчаковцев перебежал командир 74-й бригады красных — бывший царский офицер в чине подполковника. Он сообщил белому командованию о том, что делается по ту сторону фронта, и раскрыл план операции начавшегося контрнаступления советских войск.

В колчаковском штабе стало известно, что на Восточном фронте красных создана «Южная группа войск», что группой этой командует Михаил Фрунзе и что перед ней поставлена задача ликвидировать угрозу Волге путем глубокого охвата фланга 3-го уральского корпуса колчаковских войск.

Сведения, переданные перебежавшим командиром 74-й бригады подтвердились. В первые же дни контрнаступления красные войска создали угрозу левому флангу 3-го уральского корпуса белых. Командир корпуса генерал Войцеховский был вынужден приостановить наступление и отдал приказ об отходе к Бугульме.

Почувствовав угрозу срыва всей весенней операции, в колчаковской ставке генералы снова засели за оперативные карты. Опять на картах перемещались фигуры корпусов, дивизий, полков и батальонов, опять составлялись планы перегруппировок, передислокации резервов, опять намечались направления «неотвратимых» ударов и опять за красных военачальников наперед решались их действия.

Однако жизнь опрокидывала все расчеты генштабистов. Каждый день приносил новые изменения, которые в штабе не предугадывал и не предусматривал никто. Маневры противника оказывались на деле совсем иными, чем можно было ожидать, исходя из правил военной игры, и все больше поражали генералов своей неожиданностью и смелостью.

Объяснить все неудачным стечением обстоятельств уже не могли даже наиболее самоуверенные генералы. Им приходилось признать, что они ведут войну с новой армией, обладающей не известным им секретом побеждать. В чем заключался этот секрет, генералы разгадать не могли, но видели, что все их планы неизбежно рушатся, инициатива ускользает из рук и действия их войск оказываются скованными чужой, навязанной им волей. Положение для белых генералов усложнялось еще и нестойкостью колчаковских войск. Те самые боевые фигуры, над расстановкой которых на доске-карте ломали головы генералы, те самые «ладьи», «слоны», «кони» в боях либо совсем исчезали с игровой доски, либо из тяжелых превращались в легкие и из легких в пешки. Там, где в начале операции плотность войск казалась вполне достаточной, вдруг оставалось редкое прикрытие или образовывалась «дыра», совсем не занятая войсками, и опять нужны были спешные перегруппировки, опять нужны были свежие резервы.

Все это происходило потому, что расположенные на карте «ладьи», «слоны» и «кони» белых — десятки тысяч, тысячи и сотни насильно мобилизованных сибирских крестьян — переставали подчиняться воле игрока, ведущего их в бой, и начинали задумываться о смысле войны, начинали искать в ней свое место и находили его.

В первые же дни контрнаступления «Южной группы» на сторону красных войск перешел в полном составе с винтовками и пулеметами колчаковский полк имени Шевченко, перешел, перебив предварительно всех своих офицеров. Вслед за полком имени Шевченко добровольно сдались в плен большинство солдат 41-го и 44-го полков. От этих полков у белых на фронте осталось от каждого не более чем по одному батальону.

Все чаще с секретной почтой в колчаковскую ставку приходили перехваченные письма белых солдат к красноармейцам:

«Товарищи! Напирайте попуще и тем более старайтесь обходом захватить всех в плен. Сейчас солдаты все расстроены и все готовы покинуть Колчака и прочих приспешников старого режима. Но только одно — не может подняться дух в сердцах нашей темноты. Под страхом крокодилов и посредству ихних плетей и расстрелов нам приходится пока остаться в рядах белой банды. Но это будет не долго, скоро, скоро настанет расправа над буржуазией…

Отпечатайте наше нескладное писание в прокламации, чтобы знали все товарищи, как мы воюем. Да здравствует Совет! Мир хижинам! Война дворцам!»

Колчак все еще верил «в свою звезду». Он отдавал приказ за приказом: о расстреле на месте без суда солдат, «склонных сдаться в плен», о конфискации имущества семей солдат, перешедших на сторону красных, о расстреле крестьян прифронтовой полосы, крестьян, укрывающих дезертиров или хранящих оружие. Он страхом хотел подчинить себе народ и страхом рассчитывал удержать солдат в рядах своих тающих войск. Он ждал, когда снова придет удача, и просил союзников помочь фронту войсками.

Но генерал Антанты Жанен не мог вернуть на фронт ни одного батальона. Они были заняты на охране Великой Сибирской магистрали, вели бои с красными партизанами, несли жандармскую службу, посылали карательные отряды в беспокойные деревни и сами бунтовали.

Чешские солдаты одного из эшелонов наотрез отказались идти на Красноярский фронт против партизан и требовали немедленной отправки на родину, где были «свои непорядки»; конно-разведывательная чешская рота самовольно ушла с Тайшетского фронта, заявив своим офицерам, что «чехам война не нужна и они не хотят быть игрушкой в руках союзников, которые шлют их в бой за свои, но чуждые чешскому народу интересы», и, наконец, взбунтовался чешский 4-й полк, расположенный в эшелонах на линии железной дороги вблизи Иркутска. Солдаты этого полка арестовали своих офицеров, обвинив их в том, что они изменили чешскому народу и сделались союзническими наймитами, потом захватили на станции Половина паровозы и, несмотря на протесты военного коменданта, отправили два эшелона чешских войск в Иркутск, где предполагался тайный съезд солдатских депутатов чехословацких войсковых частей.

Начальник контрразведывательного отделения Иркутского военного округа доносил начальнику штаба:

«Отказ чешских эшелонов идти на Красноярский фронт, аресты своих офицеров, самочинный съезд делегатов от чешских частей и прочие — есть как будто повторение пройденного урока в русской армии в период революции, а особенно с октября месяца 1917 года.

Это в значительной степени зависит от той агитации большевистского характера, которая ведется в чешских войсках. Тайная агитация собственно началась среди чехов еще с февраля месяца сего года, но в последнее время она приняла самые широкие размеры… В целях агитации используются всякие средства. В последнее время из здешних чешских войск, стоящих в районе Иркутской губернии, усиленная агитация ведется в 1-й дивизии, в которую входят: 1, 2, 3 и 4-й полки. Известно, что агитаторы из штаба партизан имеют связь с теми чешскими частями, которые стоят на Красноярском фронте. Около недели тому назад по железной дороге в Иркутск был арестован один большевик вместе с чешским солдатом, которые под видом закупа продуктов ехали с агитацией…»

Генерал Жанен дал приказ арестовать действительно собравшийся в Иркутске Съезд солдатских депутатов чешских войск. Однако выполнить приказ Жанена войска, еще верные ему, не сумели. Солдаты стоящего в Иркутске 4-го чешского полка возмутились, и арестованные делегаты были тут же освобождены силою оружия. Под вооруженной охраной делегаты уехали на станцию Иннокентьевскую, и там Съезд продолжал работать подпольно. Там обсуждались волнующие всех вопросы: о дальнейшем пребывании чехов в Сибири и о передаче управления в войсках солдатским комитетам.

Напуганный событиями в Иркутске, генерал Жанен сам выехал улаживать конфликт. Нокс отбыл во Владивосток, чтобы ускорить отгрузки вооружения и обмундирования взамен утраченного в боях на фронте и унесенного многочисленными перебежчиками на сторону красных.

В этот же день Колчак, не менее Жанена обеспокоенный все ухудшающимися, вопреки его ожиданию, делами на партизанских фронтах, спешно выехал на запад, чтобы лично руководить операцией. Уезжая, он отдал приказ немедленно ввести в действие последний стратегический резерв — корпус генерала Каппеля.

8

Весной 1919 года едва ли было возможно отыскать в Сибири и в Забайкалье хоть один такой район, где не действовали бы партизанские отряды. Власть Колчака и атамана Семенова распространялась только на города да на железную дорогу с прилегающими к ней селениями, а дальше, и к северу и к югу от железной дороги, лежала враждебная белым обширная страна. В этой стране было все: и своя территория, и свой народ, и своя избранная народом Советская власть, и свои вооруженные силы; не было только постоянных границ. Границы менялись в зависимости от военных удач или неудач. То партизаны расширяли свою страну, отбрасывая японцев и семеновцев ближе к железной дороге, то сами отходили под натиском врага, перекочевывая в дальние села и деревни, или временно скрываясь в лесах. Тогда Советская власть в запятых белыми или интервентами селениях уходила в подполье и, продолжая держать связь с партизанами, всячески помогала им вернуться быстрее.

Отряд Полунина весной 1919 года стоял в большом казачьем селе. Теперь он тоже не был одинок. Справа и слева от него действовали новые партизанские отряды. С этими отрядами полунинцы держали непрерывную связь, а Лукину даже удалось побывать на партизанской конференции, созванной командиром самого большого партизанского отряда Журавлевым.

Имя Журавлева было широко известно всему Забайкалью. Офицер царской армии, он с первых дней революции стал на сторону народа, в дни вторжения интервентов сражался на фронтах против белогвардейцев и японцев, потом ушел в подполье и вот теперь сформировал крупный партизанский отряд, который доставил немало хлопот японцам и белым. Атаман Семенов принужден был даже снарядить против этого отряда карательную экспедицию в составе целой дивизии.

Талантливый военный, Журавлев прекрасно понимал, что разрозненные действия отдельных отрядов часто приводят только к пустой трате сил, что с разрозненными отрядами белояпонцам легче бороться, и на конференции предложил создать единый главный штаб, координирующий действия всех партизанских отрядов, и единое главное командование. Почти все командиры мелких отрядов согласились с предложением Журавлева и его же на конференции избрали командующим.

Вот на эту-то самую конференцию и уезжал Лукин, а во время его отсутствия в отряде произошло событие, о котором, не переставая, говорили не только партизаны, но и все жители села. Отряд приобрел свою артиллерию. Была это трехдюймовая пушка старого образца, и захватили ее партизаны в ночном бою вместе со снарядами в передке, с упряжкой и даже с ездовыми, которые, кстати сказать, никакого сопротивления не оказали и охотно сдались в плен.

Привезли пушку в село на шестерке лошадей и поставили возле поповского покинутого дома, где поместился штаб отряда. Здесь, у штаба, и застал Никиту посыльный.

— Эй, Нестеров! — крикнул он еще издали. — Комиссар тебя мигом требует. Он в станичной избе, с мужицкими делами разбирается.

Никите самому нетерпелось поскорее увидеть Лукина, чтобы расспросить его о партизанской конференции, и, сразу заторопившись, он побежал по широкой улице, где за церковной площадью на взгорье стоял высокий крытый железом дом станичного правления.

Солнце ярко заливало улицу, уже многолюдную, хотя час был и утренний. Жарко горели протертые до блеска окна, а лужицы на дорогах сияли, словно до краев были наполнены расплавленным золотом.

Шла пасхальная неделя, и станичники сразу праздновали несколько праздников: и «светлое воскресение», и освобождение от гнета белояпонцев, и приход партизан, и свой престольный праздник, совпавший с пасхой, и канун «красной горки», которая в этом году обещала быть богатой свадьбами. В домах, где были невесты, тайком готовили приданое, а сами невесты, давно договорившись с женихами о дне умыкания, ждали с нетерпением часа, когда их украдут, и до времени не глядели на своих суженых, на улице сторонились их и держались особняком девичьими пестрыми и смешливыми кучками. А матери невест поглядывали в окна из-за ярких, как летние маки, гераней на прохаживающихся по улице парней, заранее зная, кто из них будет «воровать» их дочерей, а потом придет с повинной и на коленях будет просить у своих будущих тещи и тестя благословить его любовь и долгую счастливую жизнь с их дочерью. И после напускного гнева и упреков в «краже» да в «грабеже» благословят теща и тесть своего будущего зятя, поднимут его с колеи и усадят в красный угол избы, как самого дорогого гостя.

Поднявшись по ступенькам высокого крыльца станичного правления, Никита окинул взглядом пеструю гуляющую улицу и невольно вспомнил, как зимой партизаны ворвались в это село и освободили его, в бою порубив роту японцев и не меньше сотни семеновских головорезов. Тогда село было в трауре. По улице тянулись розвальни, запряженные низкорослыми понурыми лошадьми, чадили догорающие избы, сожженные японцами. В розвальнях необычной кладью на подостланном сене лежали прикрытые мешковиной и рогожами трупы казаков-заложников, которых семеновцы казнили в степи за поскотиной, по дороге своего отступления. На погосте копали могилы. В избах сколачивали гробы.

Никита еще раз посмотрел на праздничную улицу, тряхнул головой, как бы отгоняя невеселые воспоминания, и толкнул дверь.

В комнате, битком набитой народом, в простенке между высоких окон за столом он увидел Лукина, окруженного казаками.

Очевидно, дело разбиралось важное и в нем были заинтересованы все собравшиеся, так как все они смотрели на Лукина выжидательно и почему-то даже с некоторой опаской.

Никита стал протискиваться ближе к столу, чтобы доложить комиссару о своем приходе, но молодой чубатый казак с маленькими усиками над яркими губами решительно оттеснил его плечом и сердито сказал:

— Да погоди ты, погоди чуток… Дай я сперва поясню товарищу комиссару.

Лукин услышал и, отыскивая глазами молодого казака, сказал:

— Кто там пояснить хочет? Поясни.

Молодой казак вышел вперед, как запевала в хоре. Вскинув голову и держа ее немного набок, он шел так, словно хотел пройтись по кругу для зачина танца. Полы его синей бекеши распахнулись и открыли стройные ноги в узких мягких сапожках. На груди у казака красовалась завязанная бантом алая лента с длинными концами — наверное, подарок из чьей-нибудь девичьей косы.

Он остановился перед Лукиным и посмотрел на него лукавым взглядом, пошевеливая черным закрученным вверх усиком.

— Ну, поясни, — сказал Лукин, невольно улыбнувшись.

— Так что я, товарищ комиссар, насчет и по причине эпидемии от общества специальным делегатом, — заговорил казак, стараясь похитрее сплести свою речь. Наверное, он очень любил ученые городские слова, понабрался их и был рад при случае щегольнуть ими. — Специальным делегатом от общества, хотя сам в настоящее время являюсь партизаном соседнего Степного партизанского отряда товарища Голубкова и сюда на побывку приехал. Но раз общество просит, почему не помочь — я партизан, мне доступнее.

— Это хорошо, помочь надо, — сказал Лукин. — Партизан — человек передовой, интересы общества для него всегда дороги.

— А как же, — согласился казак, тряхнув чубом. — За то воюем… А об эпидемии, товарищ комиссар, все в бумаге описано, а что не описано, то я доподлинно пояснить могу, как вы бумагу прочтете. Бумагу я вам передал, и она у вас на столе лежит.

— Хорошо, — сказал Лукин и, взяв со стола исписанный карандашом клочок толстой оберточной бумаги, стал читать вслух:

«Мы, хлеборобы — казаки деревни Кычи — просим вас сделать соответствующее распоряжение о снабжении нас спиртом или разрешить выгонку такового ввиду заболеваний, которые у нас сильно наблюдаются».

Лукин поднял брови, взглянул снизу вверх на молодого казака и спросил:

— Это заявление вашего общества?

Но не успел еще молодой ответить, как вперед выступил другой казак — седенький и с такими прищуренными глазками, будто он глядел прямо на солнце.

— Никак нет, товарищ комиссар, — крикнул он по-военному. — Так что это нашего общества будет.

— Ага, — произнес Лукин и взял со стола следующую бумажку.

«Уважаемые товарищи, с великой просьбой к вам, — прочел он. — По усмотрению нашего фельдшера и указанных ему обществом причин заболевания людей и заразные болезни скота. Предложение фельдшера — нужно необходимо спирт для лечения людей и скота, то покорно просим вашего распоряжения сделать товарищеское распоряжение — разрешить нашему обществу выкурить самогонки сколько разрешите».

— Наверное, это? — спросил Лукин молодого казака.

И опять молодой казак не успел ответить, как в глубине толпящихся раздался густой бас: «Это наше», и, раздвинув передние ряды, высунулся к столу дюжий казачина, ростом под потолок и с таким густым чубом, свисающим на лоб, словно это вовсе не был чуб, а целый курдюк породистой рыжей овцы. — Это наше, — повторил казачина и неловко переступил с ноги на ногу, так что разом запели все половицы.

— Ваше? — сказал Лукин, покачал головой, взял со стола третью бумажку и принялся читать. Голос его в наступившей тишине раздавался громко и отчетливо:

«В нижних деревнях свирепствует страшная эпидемия, от которой часто спасаются вином. И так как таковая уже появилась, то просим вас, будем ли мы иметь возможность получить от вас? Если такового нельзя получить у вас, то просим разрешения у нас выгнать ведра три спирту».

— Вот это наше… Это наше, товарищ комиссар! — восторженно крикнул молодой казак. Похоже, он уже начинал беспокоиться, не затерялось ли среди других бумаг его важное заявление.

— Тут еще такие есть? — спросил Лукин, указав на лежащую у него с правой руки стопочку бумаг.

— Есть, есть… — дружным хором ответили толпящиеся у дверей казаки.

— Выходит, вопрос у вас общий? — спросил Лукин.

— Так выходит, товарищ комиссар, — зашумели у дверей. — Положение у всех тяжелое…

— Придется подумать, как исправить, — сказал Лукин. — Только человек я здесь новый и одного никак не пойму: какие это болезни у вас завелись и всегда ли они в весенние праздники начинаются?

— Тиф, — негромко сказал кто-то у дверей, и другой нерешительно прибавил: — Бледная немочь да еще оспа к тому же…

— К весне оно и животина и народ слабеют, — пробасил высокий казачина и пятерней взметнул свой огромный чуб со лба к затылку. — А коли человек ослаб, к нему всякая немочь привязывается, какая ни есть…

— Ну, коли человек слаб, подкрепить его, конечно, нужно, — сказал Лукин и с серьезным лицом оглядел собравшихся. — И хорошо, товарищи, что вы сигнал дали. Эпидемии мы никак не допустим.

— Никак нельзя допустить, — подхватил молодой казак. — Абсолютно…

Казаки повеселели, и все глядели на Лукина, ожидая, какое он вынесет решение — кому позволят гнать самогонку, кому выдадут спирта.

— И во-время вы, товарищи, приехали, — продолжал Лукин. — Тут в соседнем отряде доктор появился, хороший, говорят, доктор, опытный. Мы этого доктора сюда уже пригласили. Он все деревни объедет, всех больных осмотрит и все нужные меры примет, чтобы болезни не заводились — кому оспу привьет, кому укол сделает…

Казаки переглянулись. Никита смотрел на них и едва удерживался от смеха. Они совсем не ожидали такого оборота дела и не находились, что сказать в ответ.

Раньше всех опомнился молодой казак. Он вскинул голову, посмотрел на Лукина с загадочной улыбкой и многозначительно сказал:

— Мы, в этих краях, к уколам не привычны, нам другие лекарства требуются…

Лукин улыбнулся.

— И другие лекарства будут, — сказал он. — Намедни соседний отряд много всяких лекарств добыл — у японцев походную аптеку отбили. Всякие есть, для каждого найдется и на всех хватит. Вы домой поезжайте и скажите товарищам, что не сегодня так завтра сам доктор приедет и, конечно, к тому, кто заявления подавал, в первую очередь.

— Так, значит, и сказать… — проговорил молодой казак и стал глядеть в пол.

— Так и сказать… А вам, партизану, человеку передовому и сознательному, — как бы вскользь заметил Лукин, — с товарищами поговорить следует, разъяснить, что не каждую болезнь самогоном излечишь, на это врачи есть. И еще передайте, что эпидемии мы не допустим и всем, чем можем, облегчим тяжелое положение — врача пошлем, лекарства доставим, они свое дело сделают…

— Понятно, — сказал молодой казак. — Медицина… — Он на секунду задумался и, очевидно, найдя подходящее «интеллигентное» слово, уже весело отчеканил: — А за это благодарим… Покорнейше благодарим, товарищ комиссар, за ваше к нам прелюбодеяние…

— Ну-ну, хорошо, — сказал Лукин и опустил глаза к бумагам на столе. Потом, покусывая губу, он покосился на молодого казака и вдруг, будто только теперь заметив стоящего в сторонке Никиту, крикнул: — Ах, и ты, Нестеров, здесь, подходи… Чего же молчал — дело срочное.

Никита подошел к столу.

— Пушку осматривал? — спросил Лукин.

— Смотрел, да что я в ней понимаю, — сказал Никита. — Здесь артиллериста надо…

— Постой, — остановил его Лукин. — А разве ты не артиллерист, разве зря тебя Колчак две недели без штанов держал? Ты и есть главный в отряде артиллерист, и именно тебе мы с Полуниным решили поручить пушку…

— Мне? Как же я…

— Поищи в отряде бывших артиллеристов или старых пушкарей в селе, поучись у них. Организуй все, потом придешь, расскажешь.

Никита хотел было идти, но Лукин задержал его.

— Да, еще вот это возьми, — сказал он и протянул сложенный вчетверо лист бумаги, испещренный синим шрифтом пишущей машинки. — Партизанская газета. В других отрядах вон уже до чего дошли: свой политотдел имеют и газету издают. Скоро и мы свою газету затеем, а тебя из командиров батареи — в редакторы. Ну, иди. Самому некогда будет товарищам газету почитать — Хвало попроси.

Никита вышел на крыльцо и снова увидел всех ходоков по делам эпидемии. Столпившись около коновязи, поставленной возле дома станичного правления, они о чем-то совещались. Однако Никита был так заинтересован газетой, которую держал в руках, что не обратил на ходоков никакого внимания. Он развернул газету и стал читать.

Под крупным заголовком «Красноармеец» шла передовая статья:

«Товарищи, трудовой народ. Разрушая старое, гнилое здание царизма и буржуазии, мы своими мозолистыми руками должны создать новое здание социализма. Чтобы это здание было прочно и отвечало нашим требованиям и желаниям, нужно со всех сторон приступить добросовестно и честно к работе. Нужно всем нам проникнуться сознанием, что мы делаем важное и серьезное дело и устраиваем жизнь нашим младшим братьям, нашим детям…»

Но только эти несколько строк и успел прочесть Никита, как услышал позади окрик и, обернувшись, увидел бегущего к нему молодого казака.

— Эй, постой-ка товарищек! — кричал казак. — Дело есть, погоди маленько…

Никита остановился.

— Слышь, скажи ты мне, что за человек у вас комиссар, — спросил казак, подбежав к Никите и доверительно заглядывая ему в глаза.

— Хороший человек, — сказал Никита.

— Да оно видать, что хороший, только, как он насчет снисхождения?

— Какого снисхождения?

— Приехал я на побывку, жениться затеял, а сам знаешь, сухая ложка, она и рот дерет. На то мне и отпуск дали, чтобы жениться, не вековечно же меня девкам ждать… Что если пойду к нему и — на прямоту: «Разрешите, мол, товарищ комиссар, к свадьбе самогону ведра три выгнать…»

— Не разрешит.

— Не разрешит?

— На это дело он строг.

— Лют?

— Лют.

— Выходит, и ждать не приходится?

— Жди не жди, ничего не получишь.

— Эх-хе-хе, — вздохнул казак, взглянул на небо, где тянулись журавли, и пошел обратно к коновязи.

Он отвязал своего вороного коня, проверил, туго ли подтянуты подпруги, потом лихо без стремян вскочил в седло и поехал улицей мимо пестрых расфранченных девиц.

Конь под ним заиграл и пошел переступью. Казак же, склонив на сторону корпус и немного откинувшись назад, сидел в седле с той залихватской небрежностью, которая всем встречным должна была сказать, что этому всаднику на вороном коне сам черт не брат, и вдруг сразу изменившимся пронзительным голосом запел:

Ох, конь вороной

В огороде ходит.

Милка сына родила,

На меня походит…

9

Никите не повезло. В отряде не оказалось ни одного артиллериста. Были пехотинцы, были кавалеристы, пулеметчики, гранатометчики, телефонисты, даже саперы, а артиллериста — ни одного. Село тоже не порадовало. Обойдя все дома, Никита нашел только двух старых пушкарей. Один был очень старый и службу отслужил еще до японской войны, другой помоложе — японскую захватил, а на германской по возрасту ему побывать уже не пришлось. Надежда на их помощь была невелика, однако Никита не отчаивался. Он выбрал шесть человек партизан, самых смышленых и знающих какое-нибудь мастерство, позвал с собой Фому, прихватил старых пушкарей и повел всех к штабу, чтобы осмотреть пушку и попробовать разобраться во всех ее сложных механизмах.

Кроме избранных, Никита никому не говорил, что предстоит осмотр пушки, — ему хотелось заняться этим без помех и в тишине, — но едва только будущие артиллеристы сняли орудийные чехлы, как со всех сторон к штабу стал стекаться народ. Сначала прибежали мальчишки, потом подошли парни, потом — взрослые степенные казаки, партизаны, свободные от нарядов, девушки-невесты, задержались даже три старушки, шедшие на «божью ниву» — на погост, чтобы в праздник помянуть дорогих покойников. Любопытно стало старушкам поглядеть на невиданное орудие, позабыли они о покойниках, да так и стояли с кутьей в руках, глядя, как рыжий Фома, словно злую собаку к себе приручая, с опаской и осторожно со всех сторон оглаживает пушку.

— Ну, отец, погляди, — сказал Никита пушкарю, что был постарше. — Видал такую?

Старичок молча обошел пушку, хмурясь, поглядел на нее, потом остановился возле ствола, заглянул в дуло и, засунув туда палец, долго ощупывал нарезы.

— Ну? — поторопил Никита.

Старичок опять заглянул в дуло, но промолчал.

— Да что ты ей, отец, все в пасть смотришь, ровно кобылу покупаешь, — нетерпеливо сказал Фома. — Ей-богу… Ты хоть слово проговори… Способен ты при такой работать?

Старичок, не торопясь, вынул из ствола запачканные орудийным салом пальцы, обтер их о шаровары и сказал:

— Не способен. У нас иные были, и к чему у ней под низом труба торчит, в толк не возьму… На хвосте упор… К чему? Эдак как же она при выстреле откатываться будет…

И вот тут вступил в разговор пушкарь помоложе, к радости всех, оказавшийся действительно специалистом.

— А ей, Терентий Кузьмич, и откатываться не надо, — сказал он старому пушкарю. — На то к ней и противуоткатные приспособления прилажены. Это правда, бывали раньше до японской войны пушки, что при каждом выстреле назад катились и солдаты их имали, чтобы на место наладить, а это иная. Она, сколько ни стреляй, не шелохнется, только тело орудия, иначе говоря, ствол по ней взад-вперед ползает. Ей отдача не при чем, на то приспособления — труба, сошник для упору да еще резиновые буфера…

— Видать, ты знаток! — весело воскликнул Фома. — Зараз тебя в партизаны запишем, а мы все под твою команду артиллеристами…

— Не мешай, Нехватов, — остановил Фому Никита. (Он уже чувствовал себя командиром.) — Коли отец эту пушку знает, он нам все о ней расскажет, а мы у него поучимся.

— Знаю, — сказал пушкарь и одернул черную суконную ополчанку с сохранившимися еще на воротнике желтыми, но уже давно выцветшими петлицами. — При ней канониром службу служил.

— Ну, значит, к делу, — сказал Никита. — Рассказывай, а мы слушать будем.

Отставной канонир приободрился, снова одернул гимнастерку, взял почему-то руки по швам, и лицо его вдруг потеряло всякое выражение и как бы окаменело.

— Перед нами легкая полевая скорострельная трехдюймовая пушка образца 1900 года, — деревянным голосом и очень громко начал чеканить он слова, когда-то вызубренные на занятиях с вахмистром. — Сия пушка состоит из двух главных частей: тела орудия с замком и лафета с ходом… — Он дотронулся до колеса, обтянутого толстым шинным железом, и, от этого прикосновения вдруг вспомнив весь устав сразу, заговорил так быстро, точно под гору понесся сломя голову. Он рассказал, что тело орудия делится на казенную, дульную и среднюю части; что креплено оно стальными кольцами и имеет 24 нареза постоянной крутизны; что если подкопать землю под сошником, то пушка может стрелять на 8 верст, что каждое деление прицела увеличивает дальность полета снаряда на 20 саженей, и еще много такого, чего слушатели, конечно, запомнить сразу не могли. Так без передышки рассказывая все, что знал, отставной канонир добрался наконец до лафета, заглянул между станин, и вдруг лицо его приняло снова осмысленное выражение, ожило, брови поползли вверх, и уже не деревянным, а живым голосом он сказал:

— Э-э-э, да она и не пригодна вовсе, действовать не может.

— Как так не пригодна? — возмутился Фома. — Как так действовать не может? Для чего же тогда ты нам весь свой псалтырь читал, а мы, дураки, слушали?

— Очень просто не пригодна, — сказал пушкарь. — Резиновых буферов не хватает, а без них куда стрелишь? Телу орудия сорвет, и с концом…

Все столпились у лафета и все заглядывали за станины. Там на стальном стержне действительно были надеты каучуковые буфера, круглые, как маленькие игрушечные бочоночки, и действительно нескольких буферов не хватало. Во многих местах стальной стержень был оголен.

— А сколько их должно быть, буферов-то? — спросил Фома.

Пушкарь замялся. Когда он по уставу рассказывал о пушке все подряд — было просто; теперь, как назло, количество буферов вылетело из головы.

— Да оно само покажет, — нерешительно проговорил он соображая. — Сплошь они стержень покрыть должны… Однако тридцать шесть… До самого края они должны хватить, до сцепления со стволом. Ствол-то как откатываться при выстреле зачнет, их сжимать станет, а они его — тормозить, назад пихать… Вот он, ствол-то, как на салазках и ездит туды-сюды…

Все замолчали и озадаченно глядели на пушку.

— А если деревянные вставить? — вдруг спросил Фома.

Пушкарь насторожился.

— Кого это?

— Деревянные, говорю, промеж резиновых вставить, — сказал Фома.

Пушкарь удивленно поднял брови, потом задумался, потом усмехнулся.

— Деревянные. Да ты, паря, в уме? Где же они, деревянные, против такой силы выдюжат? Да их первым выстрелом в пыль-копоть истолчит, а ствол сорвет.

— Не сорвет, — упрямо сказал Фома. — Ядреную березку подобрать — выдюжит. Ты то в голову возьми, много ли их, деревянных буферов, будет? Разве пятая часть какая. Они только для упора, а работать резиновые будут, их маленько больше сжимать станет.

И тут все заспорили. Спорил старый пушкарь Терентий Кузьмич, спорил отставной канонир, спорил Фома Нехватов, спорили все партизаны и все сельские казаки, плотным кольцом обступившие пушку. Одни говорили, что «выдюжит», другие — что «не выдюжит», но большинство было на стороне Фомы — уж больно хотелось всем, чтобы пушка могла стрелять по японцам. Ввязалась в мужской спор даже одна старушка-поминальщица. Всю свою жизнь она кого-нибудь учила: то сыновей и дочерей, то внуков и внучек, то правнуков и правнучек, то снох, а то и мужа, если ему не хотелось ссориться, скучно было возражать ей и он молчал — не утерпела она и теперь, чтобы не поучить партизан, которые, кстати сказать, были не старше ее внуков и все казались ей еще подростками, разве что из баловства отпустившими усы и бороды.

— Чисто сдурел парень-то, глядите, — сказала она, сердито взглянув на Фому. — Этакую беду придумал… Да где же такую страсть березкой удержать. Да она как ахнет… Тьфу ты, господи… И кого он знат, никого он не знат, а еще со стариками спорит…

Никто старушку не поддержал, но никто с ней и не поспорил — из-за уважения к ее летам и снисходя к женской слабости обязательно кого-нибудь поучить и непременно вставить в спор свое хоть и пустое слово.

И старушка обиделась.

— Тьфу ты, господи… — еще раз сказала она, обтерла кончиком шали губы и пошла на «божью ниву» поминать покойников, пошла, приподняв подол и осторожно обходя сверкающие под солнцем лужицы.

Никита молча слушал горячий спор партизан и думал, что делать с пушкой, хозяином которой он считал себя теперь. Предложение Фомы было очень заманчиво, но не сорвет ли действительно ствол при выстреле? Наконец Никита решился рискнуть.

— Испробуем, — сказал он. — Не в обозе же нам ее грузом за собой возить. Сорвет — так сорвет, большого убытка не будет…

— Вали, ребята, за березкой на погост да за топором! — крикнул Фома, и все разом засуетились и немедленно нашлось с десяток мастеров, предложивших свои услуги.

И не успел еще Никита распределить между своими молодыми артиллеристами обязанности по ремонту пушки, как с погоста приволокли молоденькую березку, а у Фомы в руках откуда ни возьмись появился столярный топорик с крутым носком и широкой лопастью. Отставной канонир, недавний противник деревянных буферов, добыл где-то коловорот и подбирал «перо» по толщине стержня. Кузнец да два слесаря вынимали из станин накатник, и с длинного стержня на землю падали продолговатые, как черные груши, каучуковые буфера.

Фома, как музыкант, проверяющий настройку скрипки, склонил голову над топориком и, словно натянутую струну, пробовал пальцем острое лезвие, прислушиваясь к едва уловимому пению металла. Потом он на самый затылок задрал шапку, поплевал в ладони и подошел к уже очищенному от ветвей стволу березы. Приглядевшись и примерившись, он присел на корточки и взмахнул топором. Он держал его в одной руке и, казалось, играл им, а топор сам взлетал и сам падал, высекая вместе с розоватой мелкой щепой звенящий звук.

Работа спорилась. В кружок черных каучуковых буферов на земле то и дело падали такие же, как в одной форме отлитые, белые березовые буфера. И слесарь Агафон, надевающий на стержень черные «груши» вперемежку с белыми, покачивал головой и приговаривал:

— Но, паря, и мастер Фома. У него не глаз, а ватерпас… На станке чище не сработаешь…

И когда все буфера были надеты на стержень, а стержень снова поставлен на свое место между станинами, Никита позади услышал голос незаметно подошедшего Полунина.

— Ну, командир батареи, как твоя артиллерия?

— Ремонтируем, — сказал Никита, обернулся и рядом с Полуниным увидел Лукина. — Тут буферов каучуковых не хватало, деревянные поставили. Да вот многие сомневаются, выдержат ли…

Полунин наклонился над станинами и, посмотрев на пегий накатник, сразу понял нехитрый замысел Нехватова.

— А ведь, пожалуй, выдержит, — сказал он и обернулся к Лукину.

Лукин тоже посмотрел на накатник.

— Прилажены, как тут и были, — сказал слесарь Агафон.

Фома стоял в сторонке и безразлично поглядывал на пушку, словно не имел к ней никакого отношения и не он ее ремонтировал.

— Только выстрелом проверить можно, — сказал Никита. — Выкатить в поле и выстрелить.

— Я за это, — сказал Лукин. — Но осторожно надо, чтобы никого не поранить.

И тут опять пришло время показать свои знания отставному канониру.

— А это на высокий разрыв можно, товарищ командир, — сказал он, выступив вперед и беря руки по швам. — В передке шрапнель есть. Можно так наладить, что под самыми облаками лопнет и без последствия…

— Испробуем, — сказал Полунин. — Вызывайте лошадей. Отвезем ее к околице за погост.

— К чему тут лошадей вызывать, товарищ командир. Мы ее мигом на руках укатим, — послышались нетерпеливые голоса. Еще не дождавшись разрешения Полунина, и партизаны и казаки окружили пушку и, ухватившись кто за дубовые спицы колес, кто за лафет, кто за щит, покатили ее по дороге к погосту.

Позади шел отставной канонир в черной ополчанке и нес на руках, как ребенка, трехдюймовую шрапнель в блестящей латунной гильзе.

И вся толпа казаков, переговариваясь и пересмеиваясь, повалила за пушкой к погосту.

Пушку выкатили за поскотину на бугор и повернули в сторону пустыря с тщедушными сосенками. Осенью и весной этот пустырь превращался в топкое болото, и ни прохода, ни проезда через него не было.

Толпа провожающих пушку отхлынула. При пушке остались только Фома, Никита да канонир в ополчанке.

Фома привязал к вытяжному шнуру длинную бечеву и отошел от пушки назад шагов на десять, чтобы оберечь себя от ствола, если тот сорвется при выстреле. Отставной канонир помудрил минуту над прицелом, потом над снарядом, и пушка была заряжена.

— Готово, — сказал Никита, отойдя вместе с отставным канониром в сторонку, и впился глазами в высоко поднятый ствол.

Наступила тишина, и в этой тишине громко и отчетливо прозвучал голос Полунина.

— Огонь!

«Сорвет или не сорвет», — не успел подумать Никита, как пушка вздрогнула, грянул удар выстрела, затуманился воздух перед дулом и, словно поддавшись сильному рывку Фомы, ствол скользнул назад, на мгновение навис над станинами лафета, но не сорвался, а стал снова медленно подниматься вверх.

— Выдержали! — крикнул Никита и бросился к пушке.

Из толпы казаков выскочили мальчишки.

— Стрель, дяденька, еще раз стрель! — кричали они. — Эк, здорово бахнуло…

Но вдруг мальчишки остановились и, как по команде, подняли головы к небу. Там в весенней синеве раздался непонятный звук, будто кто-то ударил в бубен.

— Гляди, гляди… — закричали мальчишки, показывая пальцами на ослепительно белое облачко разрыва.

И все подняли головы и смотрели на белое облачко, пока кто-то не заметил всадника на дальнем холме при дороге:

— К нам вершноконный гнал, да остановился… Видать, остерегается…

Теперь все повернули головы и смотрели на дальний холм. Посмотрел на холм и Никита. Там, метрах в трехстах от погоста, при изгибе дороги стоял верховой. Конь под всадником крутился на месте, и непонятно было — он ли напуган выстрелом и не хочет идти вперед или сам всадник сдерживает его?

В толпе казаков засмеялись, и кто-то насмешливо сказал:

— Пушки боится. Располагает, что японцы сызнова село заняли, откуда, мол, у красных пушка…

— Нехватов! — крикнул Полунин. — Беги ему навстречу, одного он подпустит, скажи, чтобы без опаски ехал… Может, и в самом деле пушки испугался.

Фома сорвал шапку и, размахивая ею, побежал к всаднику.

10

Всадник, испугавшийся пушки, оказался связным Степного отряда. Он привез Полунину приказ объединенного штаба партизан внезапным налетом захватить разъезд, расположенный километрах в сорока от села, и разрушить железнодорожное полотно. Часом налета был установлен рассвет следующего дня. В этот же час соседний Степной отряд должен был атаковать станцию, находящуюся восточнее разъезда, уничтожить ее гарнизон и захватить грузы, предназначенные белыми для отправки на фронт. Степному отряду и должны были помочь полунинцы, обезопасив его от бронепоездов, которые могли двинуть с запада японцы и семеновцы в помощь атакованному на станции гарнизону.

Полунин остался в селе с главными силами отряда, а на разъезд выполнять задание повел разведчиков и взвод конной сотни Лукин.

Шли окольными дорогами, неизвестными японцам и недоступными для них. На полпути в маленькой таежной деревушке покормили лошадей и еще задолго до рассвета были в лесу у железнодорожного разъезда. Здесь Лукина ожидали высланные вперед еще на походе разведчики. Они уже успели побывать на разъезде, все разведать и рассказали, что разъезд закрыт, что поезда на нем не останавливаются и что кругом нет никакого обитаемого жилья, кроме избенки обходчика, верстах в полутора к западу, да небольшой казармы ремонтных рабочих, в которой сейчас живет один старик сторож.

Лукин посовещался с Гурулевым и, чуть начало светать, повел партизан к полотну железной дороги. Лошади были оставлены с коноводами в ближайшем перелеске, вправо и влево по насыпи — высланы дозоры.

Разведчикам посчастливилось — в пустой казарме оказался инструмент: старые ломы и лопаты. Их сейчас же принесли к разъезду и роздали партизанам. Работа закипела дружно. Работали все, даже Лукин с Гурулевым: кто отвинчивал гайки на стыках рельс, кто отрывал рельсы от шпал, кто выворачивал шпалы и сбрасывал их вниз под высокую насыпь в полую весеннюю воду разлившегося ручья.

Никита работал в паре с Фомой Нехватовым и, боясь отстать от него, не давал себе ни отдыха, ни поблажки. Однако угнаться за Фомой было невозможно. Он работал ломом так же ловко, как вытесывал топориком деревянные буфера для пушки.

— Нажми, подверни… — командовал он. — Да не этак берешь, не с того конца принимаешься… Ох ты, прости господи… А ну отойди, давай я…

Он отнимал у Никиты лом и так ловко подсовывал его под шпалу, что шпала пробкой вылетала из своего гнезда. Козырек его казачьей фуражки свернулся набок и прикрыл маленькое пунцовое ухо, чуб, обвиснув, прилип к мокрому лбу, а лицо, словно в лихорадке, пылало темным огнем.

— Во всю силу жмешь, а толку чуть, — не отрываясь от работы, поучал он Никиту. — Ты с умом работай, работа смекалку любит…

Никита старался работать со смекалкой, но Фома все был недоволен и то и дело отнимал у него лом.

Постукивали отвинчиваемые гайки, скрипели ржавые костыли, вылезая из шпал, позвякивали ломы, ударяясь о рельсы, и шуршала галька, осыпаясь в пустые шпальные гнезда.

Работая, Никита все время поглядывал на восток. Там над лесом разгоралась предутренняя полоска зари. Она становилась все ярче и шире, освещая край еще сизого неба, будто расщелились тяжелые облака и в щель хлынул откуда-то красноватый заманчивый свет. Но он освещал еще только клочок неба, а дальше все было унылым, белесым и скучным — и небо и низина, простершаяся перед лесом, от тумана такая же сизая, как и небо. Туман тянулся с болот, низко стлался по земле и вползал на насыпь, принося горький запах прели и мокрого мха.

И чем ярче разгоралась полоска зари, тем чаще посматривал Никита на восток и тем больше торопился. Он знал, что восход солнца должен был послужить голубковским партизанам сигналом к атаке и до восхода солнца нужно было успеть разобрать путь и порвать телеграфные провода.

— А провода перед уходом порвем? — спросил он у Нехватова.

— К чему их раньше времени рвать, — сказал Нехватов. — Пущай до самой атаки у них все в порядке будет. Вот солнце из-за леса глянет, тогда и порвем… — Но вдруг Нехватов осекся и, нахмурившись, стал смотреть вдоль железнодорожного полотна.

В тумане Никита увидел бегущего человека.

— Николка Белых, — сказал Нехватов. — Сюда бежит… Должно, что заметили…

Теперь и Никита узнал разведчика Белых.

— Что там? — крикнул Нехватов.

— Рельсы гудут… Со станции поезд идет… — приостановившись сказал Белых. — Где комиссар?

— Эвон, у разъезда, — сказал Нехватов, обернувшись, и Белых побежал дальше.

И почти в то же мгновение Никита услышал голос Лукина:

— Все под насыпь! Отозвать дозорных разведчиков… Быстро…

Фома, заложив два пальца в рот, коротко и пронзительно свистнул, и тотчас же в тумане замелькали бегущие под насыпь партизаны.

Никита бросил лом и тоже побежал под насыпь. Там, на опушке перелеска, он увидел Лукина. Тот стоял рядом с Гурулевым и прислушивался, наклонив голову набок. Рядом, притаившись за деревьями, стояли партизаны, стояли, не шелохнувшись, и было очень тихо.

Потом издали донесся неясный шум, словно порыв утреннего ветра потревожил на болоте сухой камыш, и, вслушавшись, Никита различил в этом шуме мерное постукивание колес идущего поезда.

— Броневик? — сказал Лукин.

— Навряд ли броневик, — сказал Гурулев. — Колес много, ишь, как тарахтит… Либо товарный, либо пассажирский…

— Если пассажирский, остановить надо, — сказал Лукин. — В тумане машинист не увидит…

— Я пойду, — сказал Никита. — Если пассажирский, я махну шапкой…

Он побежал навстречу увеличивающемуся шуму идущего поезда и, миновав участок, где полотно было разобрано, поднялся на насыпь. Теперь он отчетливо слышал гудение рельс, постукивание колес на стыках, даже пыхтение локомотива.

Оглядевшись, он снова спустился под насыпь и, укрывшись за ней, стал наблюдать. Ему казалось, что стоит он уже долго, по крайней мере несколько минут, а поезд все не появлялся, только шум постепенно превращался в грохот. Наверное, машинист в тумане боялся дать полный ход. Наконец туман как бы раздвинулся, и совсем близко Никита увидел черную махину паровоза без брони и за ним вереницу вагонов.

«Нет, не бронепоезд!» — Никита сорвал шапку и бросился на насыпь. Но ему даже не пришлось махнуть шапкой. Машинист, видимо, уже заметил, что путь разобран. Паровоз дал отрывистый гудок и остановился, оглушительно пыхтя и пуская из-под колес стелящиеся по земле клубы пара.

И тут Никита услышал крики партизан и, оглянувшись, увидел, что вся насыпь уже покрыта людьми. Одни во главе с Гурулевым бежали к паровозу, другие вдоль поезда. Там, в хвосте состава, вдруг раздались выстрелы.

«Что это? Неужели воинский?» — подумал Никита и, на ходу дослав в ствол винтовки патрон, побежал к последним вагонам, где разгоралась перестрелка.

«Нет, товарный, груженный лесом, — соображал он, пробегая мимо первых вагонов, в открытые люки которых были видны тонкие рудничные стойки. — Но что же там, в хвосте?»

Потянулись платформы, нагруженные толстыми бревнами, потом опять вагоны, и вдруг уже в хвосте состава Никита в одном из вагонов услышал глухие удары, словно кто-то изнутри пытался выломать дверь. Никита приостановился. Над самым ухом просвистели пули. Никита пригнулся и увидел бегущих по насыпи солдат в черных круглых бескозырках. Их было человек восемь. Совсем рядом раздался залп. Двое солдат, как бы споткнувшись о рельсы, упали и остались лежать. Остальные шестеро опрометью кинулись под насыпь. Опять впереди раздались выстрелы, и опять просвистели пули, и опять Никита услышал глухие удары в дверь вагона.

— Кто там? Кто там стучит? — крикнул он и услышал женские голоса.

— Отворите, товарищи… Отворите… Здесь арестованные… Политические… Отворите!..

— Политические… — повторил Никита и понял, что солдаты в бескозырках были конвоиры, попытавшиеся оказать сопротивление.

Совсем позабыв о посвистывающих пулях и о том, что винтовка его заряжена, он принялся сшибать прикладом дверную железную заложку, накрепко закрученную проволокой. Заложка не поддавалась.

— Эй, товарищи, пособите… — крикнул Никита пробегающим мимо партизанам. — Здесь арестованные, выпустить надо… Пули…

Двое партизан остановились у вагона.

— Да ты бы с той стороны зашел, там, видать, легче… — сказал один, глядя на бесполезные усилия Никиты. — Открывали же, поди, они двери…

— Там замки хуже того, — оборвал его другой. — Рушь!..

Он принялся помогать Никите сбивать заложку, и под дружными ударами прикладов она отскочила.

Общими усилиями они отодвинули заржавевшую вагонную дверь. За ней плотной стеной стояли столпившиеся женщины.

— Выходите, скорее выходите! — крикнул Никита.

Женщина, стоявшая первой, вытянула вперед руки и бросилась из вагона так стремительно, что непременно расшиблась бы о рельсы второго пути, если бы Никита не успел поддержать ее.

Вслед за ней торопливо и беспорядочно стали выскакивать на насыпь другие арестантки. Напуганные посвистом пуль, они отбегали в сторону и толпились у вагонов, прячась за ними, как за укрытием.

Когда вагон опустел, Никита обернулся и увидел, что соседние вагоны тоже открыты и из них тоже выскакивают люди: женщины и мужчины, некоторые в арестантских бушлатах и кандалах. Потом он увидел бегущего по насыпи Лукина.

— Всех освобожденных сейчас же за насыпь в лес, — кричал он. — Не создавайте сутолоки!.. Все в лес, все в лес…

Заметив Никиту у раскрытого вагона, Лукин приостановился и крикнул:

— Нестеров, пойди с ними… Сейчас же организуй отправку по нашей прежней дороге… Проводника назначь… Да поскорее, поскорее, пусть поторапливаются…

Освобожденные арестанты поспешно сбегали под насыпь. К выстрелам, крикам и свисту пуль примешалось глухое позвякивание кандальных цепей.

Никита побежал вслед за освобожденными. Уже за насыпью он вспомнил об атаке голубковских партизан и посмотрел на восток.

Небо над лесом было залито красными огнями, и по нему пробегали, перемежаясь, золотые и пурпуровые волны. Из-за черных вершин елей выползал огромный и круглый край багрового солнечного диска.

11

На то, чтобы расковать кандальников, собрать рассеявшихся по лесу освобожденных, на то, чтобы построить колонну и с проводником отправить ее в тыл, потребовалось немало времени, и, когда Никита вернулся к железнодорожному полотну, стрельба уже прекратилась, и партизаны, преследовавшие конвоиров, вернулись на насыпь.

Двое партизан были ранены. У одного высокого парня была перебинтована голова и остался виден только правый глаз, у разведчика Белых рука висела на перевязи. К счастью, оба были ранены легко, и даже парень с забинтованной головой бодро держался на ногах и не оставлял своей винтовки.

— Куда ты? — спросил Фома, встретивший Никиту у насыпи. — Комиссар приказал отходить и в лесу у коней его дожидаться.

— Доложить надо, — сказал Никита. — А где комиссар?

— У паровоза с машинистом толкует…

Никита поднялся на насыпь. Она была уже почти пуста, последние партизаны спускались к перелеску. На путях вдалеке чернели трупы конвоиров. Туман рассеялся и только кой-где в низине все еще висел на редких кустах рваными клочьями. Поваленные телеграфные столбы были опутаны кольцами свившейся проволокой, и на ней поблескивали капельки осевшего тумана.

У паровоза Лукин и Гурулев что-то растолковывали машинисту. В сторонке с неизменными деревянными сундучками в руках стояли четверо железнодорожников — поездная бригада остановленного поезда.

Никита подошел к Лукину.

— Отправил освобожденных, — сказал он. — Шестьдесят два человека… Всех на каторгу гнали…

— Хорошо, — сказал Лукин и снова обернулся к машинисту. — Ну, действуйте. Времени осталось немного, наверное, они уже тревогу подняли. Как бы бронепоезд не подошел…

Машинист и Гурулев поднялись на паровоз, и поезд без гудка медленно попятился на запад.

— Отойдем подальше, — сказал Лукин. — Сейчас его спустят под насыпь…

Они отошли к разъезду. Вслед за ними поплелись железнодорожники с сундучками.

От разъезда к западу шел подъем, и паровоз едва справлялся с тяжелым составом груженных лесом вагонов.

— Они спрыгнут на ходу поезда… Включат скорость и спрыгнут… — пояснил Лукин.

— Я понимаю, — сказал Никита.

Уже не слышно было ни лязга буферов, ни пыхтения паровоза. Вдали виднелся только черный густой дымок.

— Увлекается Гурулев, увлекается, — сказал Лукин. — Зачем так далеко отводит поезд… Хочет, чтобы вдребезги… Зачем рискует… — Он обернулся и посмотрел на восток. — Там уже давно начали… Нужно торопиться…

— Да, — сказал Никита. — Солнце взошло, когда я отправлял освобожденных.

— Здесь уклон и скорость будет большая… Зачем он отводит так далеко поезд, — сказал Лукин и, достав кисет, стал вертеть козью ножку.

Никита посмотрел на дымок паровоза, и ему показалось, что он снова стал приближаться.

— Сюда пошел, — сказал в это время кто-то. — Глядите, сюда идет…

Железнодорожники поставили на землю свои сундучки и, теснее сгрудившись, смотрели на приближающийся дым, провожая в последний путь свой поезд.

Дым приближался быстро, и вдруг донесся грохот несущегося поезда. Еще несколько секунд, и Никита увидел паровоз. На всех парах он летел под уклон, волоча за собой вереницу вагонов.

— Ты заметил, как они спрыгнули? — спросил Лукин и отбросил в сторону только что закуренную цыгарку.

— Нет, — сказал Никита. — Я не заметил…

В это мгновение раздался треск, и вагоны полезли один на другой. Над ними нависли ставшие дыбом бревна. Окутанный клубами густого пара локомотив не то ложился на бок, не то сползал под насыпь…

12

Когда раздался пушечный выстрел с бронепоезда и над перелеском, в котором несколько минут назад стояли коноводы партизан, повисло облачко разорвавшейся шрапнели, отряд был уже далеко от железнодорожной линии.

— Долго же собирались… — заговорили в строю партизаны. — Теперь до станции разве к ночи доберется…

— Им к ночи-то и бревна с дороги не растаскать…

— Гурулева поминать долго будут, машинист крутой… — сказал Фома. — Без нагайки с места в карьер, да под гору…

Все засмеялись, а Гурулев, едущий впереди, обернулся и погрозил Нехватову кулаком.

Но и Гурулеву было весело, и напрасно он хмурил брови — всем была видна его скрытая улыбка, подергивающая густой свисающий ус.

Солнце уже плыло высоко над лесом, и становилось жарко. Никита расстегнул ворот рубахи и, щурясь, огляделся кругом. Все было залито ярким желтым светом: и еще голые деревья на опушке леса, и болотистая низина перед лесом, и старая гать, по которой ехали партизаны.

Под копытами лошадей хлюпала вода и выбивалась из-под жердей деревянного настила сверкающей оранжевой пеной.

И постепенно стихали голоса партизан. Бессонная ночь давала себя знать, да и весеннее солнце морило. Всех одолевала дремота. Даже кони шли, понуро опустив головы, тяжело вздыхали и поминутно спотыкались, разомлевшие от тепла и пьянящих запахов пробудившейся земли.

Подтянули поводья партизаны и привстали на стременах, только когда в передних рядах кто-то крикнул:

— Вон они идут!

Привстал на стременах и Никита.

Впереди, на пестрой от весенних лужиц дороге, он увидел идущих женщин, тех самых, которых отправлял с разъезда. Разбившись по двое и по трое, далеко растянувшись вдоль дороги, они шли медленно и устало.

— Идут, — сказал Фома и вздохнул. — Тяжеленько им приходится, непривычные…

— Ничего, к жизни идут, не к смерти, — сказал Никита. — Они, небось, от радости сейчас ног под собой не чуют…

— Не чу-ют… — протянул Фома. — Эдак-то не чуют… Гляди. — Он указал рукой на высокую девушку, которая, прихрамывая, едва передвигала ноги, скользя по мокрой глине. Ватное длинное пальто, висящее у нее на руке, подолом волочилось по грязи, шаль сползла с головы, и светлые волосы растрепались.

— Видал? — сказал Фома. — Не чу-ют…

— До деревни только бы добраться, там подводы добудем, — сказал Никита.

— До деревни еще дай бог… — Фома вздохнул. — Разве Лопатину ее на седло взять, все ей легче будет… Поеду, возьму…

Фома повернул коня к обочине дороги, но конь заупрямился, не желая уходить от лошадей, и стал пятиться, сбивая ряды всадников.

— Ах, ты, падла христова! — вскричал Фома и в злобе принялся нахлестывать коня нагайкой.

Конь вздыбился, в два прыжка оказался за дорогой на целине и понес Фому скоком, разбрызгивая жидкую грязь.

Нехватов обскакал колонну стороной, перевел своего коня на шаг, но некоторое время ехал в отдалении, не решаясь сразу приблизиться к девушке и заговорить. Потом он спрыгнул с седла и, ведя коня в поводу, подошел к обочине дороги. Искоса посмотрел на девушку, покашлял в кулак и сказал:

— Эй, сестрица, лопатину-то свою сюда давай, на седло положим… Ишь замызгала как… Не приведи бог…

— Лопатину? — переспросила девушка.

— Лопатину, говорю, давай… В походе и иголка — тяжесть, — сказал Фома и протянул руку, чтобы взять пальто.

— Да нет… Что вы? К чему же… — сказала девушка. — Вы при деле…

— Мое дело уже позади осталось, — сказал Фома, едва не насильно отобрал у девушки пальто и перекинул его через седельную подушку.

Несколько минут он шел рядом с девушкой, молчал, хмурился, покусывал губу, потом спросил:

— Звать-то тебя как?

— Наталья.

— Значит, Наталья, — сказал Фома и неодобрительно посмотрел на ее скользящие по грязи ноги. — Сама-то из деревни или городская?

— Городская, — сказала Наталья. — Я при заводе жила, в заводском поселке.

— Тянись! Тянись! — обернувшись, крикнул Фома на лениво плетущуюся сзади лошадь и дернул повод. Потом он покосился на Наталью и сказал:

— Оно и видать, что городская… Как же ты эдак дойдешь?

— Дойду как-нибудь… Ничего, это я в тюрьме маленько ослабла…

Фома снова нахмурился, молча прошагал десятка три шагов, потом спросил:

— А за что же они тебя в тюрьму посадили и на каторгу везли?

— За что и всех, красной посчитали, — сказала Наталья. — А потом в тюрьме рукавицы для ихних солдат шить отказалась и баб на это же подбила…

— Вот как… — сказал Фома и внимательно с ног до головы оглядел Наталью, будто только теперь увидал ее. — И много присудили?

— Двадцать пять лет…

— Им бы двадцать пять колов в глотку… — в сердцах сказал Фома, и плохое слово готово было сорваться с его губ, но он сдержался и только глухо кашлянул.

— Да ведь и часа каторги не пришлось отбывать… — сказала Наталья. — Вам спасибо, во-время нагрянули…

— Ладно так обернулось, — сказал Фома и стал глядеть в землю.

Жалость томила Нехватова. Наталья казалась ему слабой и беспомощной, словно ребенок, и собственная сила была Фоме как бы в укор. Он готов был уступить Наталье своего коня, но не решался. Старинный казацкий закон запрещал женщинам садиться в боевое седло воина. Фома знал, что уступи он только своего коня этой девушке, и все казаки отряда осмеют его. Он старался не смотреть на Наталью, хмурился, глядел в землю и молчал.

А Наталья шла все медленнее, все тяжелее ступала, и ноги ее беспомощно скользили по размякшей глине. И вдруг она споткнулась и припала на колено, коснувшись рукой мокрой земли.

Фома искоса посмотрел на нее, поморщился, как от сильной боли в висках, потом в ожесточении махнул рукой и сказал решительно:

— Садись-ка, поезжай… В седле-то умеешь?

— Сумею, — робко сказала Наталья. — А вы-то как?

— Мы привычные, побольше хаживали…

Нехватов помог Наталье сесть в седло, закинул поводья на шею лошади и, сказав: «Держи!», пошел стороной с таким видом, словно и лошадь была не его и о седоке он ничего не знал.

«Смеются… — думал он, боясь взглянуть назад. — Небось, видели и начнут теперь зубы скалить да гудеть: «Фома, мол, седло оскоромил — бабу в него посадил…»

Нехватова так и подмывало посмотреть на едущих позади казаков, но он лишь ниже опускал голову и уторапливал шаг. Только уже далеко отойдя от колонны вперед, он осмелился оглянуться.

Сначала Фома ничего не мог разобрать. Освобожденные арестанты — женщины и мужчины — перемешались с партизанами и шли общей толпой. Там и тут среди двигающихся пешеходов поднимались фигуры всадников.

Фома остолбенел от изумления. Вглядевшись, он увидел, что все всадники были женщины.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ