Восстание — страница 12 из 14

1

Солнце припекало жарко и так раскалило станционный перрон, что асфальт сделался мягким и на нем отпечатывались следы часового, марширующего взад-вперед перед салон-вагоном.

И на перроне и на самой станции царила та томительная тишина, какая обычно царит на маленьких станциях в знойные июльские дни, когда нет поездов и вся жизнь замирает под палящими лучами солнца.

Все окна в салон-вагоне были открыты, работали вентиляторы, и все-таки было душно.

Колчак ходил по разостланной вдоль вагона бархатной дорожке, останавливался у окна, нахмурившись, смотрел на темные следы часового и снова принимался ходить.

Он был удручен неудачами на фронте и ожидал Гайду, с которым предстоял тяжелый и неприятный разговор.

Гайда опаздывал. И это казалось Колчаку подтверждением его подозрений. Он больше не верил Гайде. В кармане у него лежало секретное донесение начальника контрразведки. В донесении говорилось, что Гайда нелестно отзывается о верховном правителе, что привлекает на свою сторону всех скрытых врагов адмирала и что в штаб свой подобрал так называемых либеральных офицеров, которые открыто толкуют о неспособности адмирала управлять Сибирью и о предстоящей смене правительства.

«Может быть, он хочет свалить меня и стать на мое место? Может быть, он решил идти на открытый разрыв и поэтому не является по моему вызову?» — думал Колчак, в десятый раз подходя к окну и глядя на шагающего часового.

Но не поведение самого Гайды тревожило Колчака, его беспокоил и мучил вопрос: какие силы стоят за Гайдой? Он прекрасно понимал, что, не рассчитывая на поддержку кого-нибудь из союзников, Гайда не рискнул бы действовать самостоятельно и не пошел бы на открытый разрыв с ним, Колчаком, верховным главнокомандующим и верховным правителем Сибири, власть которого была накануне признания, как власть всероссийская, Вильсоном, Клемансо и Ллойд-Джорджем.

«На чью же поддержку он рассчитывает? — думал Колчак. — Вильсон? Ллойд-Джордж? Клемансо? Чехи? Неужели в неудачах на фронте они обвиняют только меня и ищут нового главнокомандующего? А кто же этот главнокомандующий? Гайда?..»

Колчак вытер носовым платком вдруг взмокшую шею, болезненно поморщившись, вдохнул полной грудью горячий, пропитанный запахом асфальта воздух и потянулся к графину с водой.

«Если он не явится, я прикажу привести его силой, хоть связанным, — успокаивая себя, подумал он. — Я должен узнать правду».

Он налил из графина в стакан, залпом выпил невкусную, нагретую солнцем воду и снова вытер платком мокрую шею.

В это время в дверь постучали.

Нахмурившись, чтобы придать своему лицу обычное спокойное выражение, Колчак подождал, пока стук повторится, и сказал:

— Войдите.

Вошел дежурный адъютант.

— Ваше превосходительство, — деревянным голосом и слишком громко доложил он, — прибыл генерал Гайда.

— Где он?

— В штабном вагоне, ваше превосходительство.

— Просите его сейчас же сюда.

— Слушаюсь.

Адъютант звякнул шпорами и вышел из вагона.

Колчак отвернулся к окну и стал глядеть на шагающего по перрону часового. Он старался сосредоточиться, старался обдумать предстоящий с Гайдой разговор, подыскать хотя бы первые учтивые фразы, но в мозгу возникали только мстительные злые слова.

За дверью послышались шаги, и в вагон снова вошел адъютант.

— Командующий сибирской армией генерал Гайда, — доложил он таким тоном, словно впервые сообщил адмиралу о Приходе Гайды.

— Просите, — сказал Колчак.

Адъютант скрылся за дверью, и вместо него в вагон тотчас же вошел Гайда.

От внимания Колчака не ускользнуло, что он был в форме чешских войск и старался держаться непринужденно.

Сделав несколько шагов к столику, опершись о который стоял Колчак, Гайда остановился и, мельком взглянув на адмирала, по-военному поклонился ему резким и энергичным кивком головы.

— Вы заставляете слишком долго ждать себя, — вместо приветствия желчно сказал Колчак, глядя не в глаза Гайде, а на его длинный, выпяченный вперед подбородок.

— Прошу извинения, ваше превосходительство, но я принужден был задержаться у себя в штабе по совершенно неотложным делам, — ответил Гайда, обнажив в учтивой улыбке сплошной ряд золотых зубов нижней тяжелой челюсти. — Мне нужно было отдать по армии некоторые приказы, не терпящие отлагательства…

Колчак усмехнулся.

— Поздно отдавать приказы, не терпящие отлагательства… Теперь никакими приказами положения не исправишь. Поздно, господин генерал, — сказал Колчак и вдруг вспылил. Долго сдерживаемый гнев прорвался наружу. — Приказы нужно было отдавать раньше… Вы потеряли время и потеряли все… Вы, хоть и генерал, но не понимаете, что значит на фронте потерять время. Потерянное время — это потерянное пространство. Из-за вас мы провалили всю операцию и открыли красным путь на Урал… — говорил он в запальчивости, в эту минуту действительно уверенный в том, что во всех неудачах на фронте виноват именно Гайда. — Мы потеряли Бугуруслан, Белебей… Когда 1-я, 4-я, 5-я и Туркестанская армии красных обрушились на Ханжина, вы бездействовали… Вам было приказано ударить в тыл наступающим войскам Фрунзе, чтобы помешать им форсировать реку Белую, для этой операции вам был дан резервный корпус, а вы погубили его… Погубили… Байсарово! Вспомните селение Байсарово… Вы позволили красным взять корпус в клещи и уничтожить… Да-да, уничтожить, потому что многим ли из него удалось бежать к Бирску? Теперь Белая форсирована красными и Уфа взята… Куда прикажете отходить? К Тоболу? Где найдешь такое водное прикрытие, как Белая…

Гайда слушал молча. Он был бледен, и у опущенных век лежали зеленоватые тени.

— Вы не потрудились организовать разведку и погубили боеспособнейший резервный корпус, не добившись никакого успеха, — уже не говорил, а кричал Колчак. — Вместо того чтобы командовать армией, вы занялись черт знает чем… Вы занялись подозрительной политикой… Вы собрали у себя в штабе все черновское эсеровское охвостье: болтунов, критиканов и кляузников… Вы доверили им судьбу армии…

Выкрикнув все это одним дыханием, Колчак почувствовал удушье и, хватая ртом воздух, запрокинул голову, что для всех знающих адмирала было признаком высшей точки его гнева.

Знал это и Гайда, но сейчас, казалось, он не замечал ничего и нисколько не хотел успокоить своего главнокомандующего. Он лишь воспользовался продолжительной паузой в обличительной речи Колчака и сказал, стараясь сохранить в голосе спокойствие, которое прозвучало как небрежность:

— Я считаю опасным собирать у себя в штабе крайних монархистов и реакционеров…

Колчак опешил.

— Каких крайних монархистов и реакционеров? — в замешательстве пробормотал он.

— Офицеров вроде Розанова, Волкова, Красильникова, Катанаева… Офицеров, которые своими действиями способны только вызвать озлобление даже среди богатых крестьян…

Несколько секунд Колчак, не мигая, смотрел на Гайду, подняв брови, потом усмехнулся и на лице его застыла лукавая улыбка сумасшедшего. Было непонятно — засмеется он сейчас или закричит.

— Крайних? — проговорил он едва не шепотом. — Более крайних взглядов, чем ваши, я не встречал ни у одного из своих офицеров… Полгода назад вы утверждали, что русским народом можно править только кнутом и штыком…

— Но нужно и выполнять демократические обещания, данные населению, — сказал Гайда, даже не моргнув глазом. — А они не выполняются ни правительством, ни чиновниками. Старшие офицеры не считают себя обязанными исполнять изданные законы, и каждый руководствуется только своим желанием и своей выгодой. И я, и я не хочу комплектовать своего штаба подобного сорта людьми и формировать его по образу и подобию реакционных штабов, которые вызывают ненависть населения и проигрывают войну…

— Проигрывают войну не реакционные офицеры, а вы вместе со своим «демократическим» штабом. Вы! Из-за вас мы сдали Уфу…

— На уфимском направлении были войска генерала Ханжина, а не мои, — сказал Гайда.

— Да, но вы должны были ударить в тыл 5-й советской армии, приостановить этим наступление красных и содействовать успеху Ханжина. — Адмирал с таким ехидством прищурил глаза, что Гайда невольно отвернулся к окну. — Тактика требует умения вести операции во взаимодействии с другими армиями…

— При том положении, которое создалось на фронте, помочь генералу Ханжину было невозможно, — сказал Гайда.

— Для вас, может быть, и невозможно, — сказал Колчак издевательски спокойным тоном. — Вы в прошлом, кажется, аптекарь и не имеете специального военного образования. Назначая вас командующим армией, мы, к сожалению, не знали вашей основной профессии. Нет слов, смешивать порошки по готовым рецептам куда как легче, чем командовать армией. Ну, а коли уж вы взялись командовать, вам следовало бы создать себе надежный штаб, а не назначать в него болтунов «демократов», которых всех без исключения нужно повесить… Без хорошего штаба претендовать вам на командование армией было слишком самоуверенно…

Лицо Гайды сделалось каким-то прилизанным, скользким, как будто он только что вынырнул из воды.

— Да, ваше превосходительство, — через силу усмехнувшись, проговорил он. — Да, ваше превосходительство, но иные претендуют на то, чтобы управлять целой Россией, умея с грехом пополам управлять тремя кораблями… Иные берутся командовать сухопутными армиями, не имея представления о том, что такое пехота…

— Что?

Гайда молчал. Он стоял белый, как мел, с закушенной губой и сжатыми кулаками.

— Я вас отправлю на суд военного совета, — сказал Колчак срывающимся голосом. Нижняя челюсть у него дрожала, и он никак не мог унять ее дрожь.

— Я чех, — сказал Гайда. — Я сдал командование армией и не подчиняюсь вам. Я чех… Я не явлюсь на военный совет…

Колчак почувствовал, что у него слабеют колени, ухватился за спинку кресла и закричал:

— Убирайтесь вон!.. Сейчас же убирайтесь вон!

Когда Гайда повернулся и пошел к двери, адмиралу непреодолимо захотелось выстрелить ему в спину. Он даже нащупал спрятанный в кармане пистолет, но, как ожегшись, отдернул руку и потянулся к стакану с водой.

2

Адмирал долго глядел на дверь, закрывшуюся за Гайдой, глядел с тем тупым безразличием, которое всегда охватывало его после вспышек гнева. Он чувствовал себя разбитым и опустошенным. У него не было даже мыслей.

Потом к нему возвратилась память, и он припомнил от слова до слова весь разговор с Гайдой. Припомнил и испугался.

Разве для того он вызывал и целый час ждал Гайду, чтобы порицать его за неудачу резервного корпуса, или для того, чтобы оскорбить? Нет, он не хотел этого. Он хотел лично проверить донесение контрразведки и понять, кто стоит за спиной этого выскочки — чешского генерала. Что он успел в этом? Ничего. Нужно начинать все сначала, идти трудными окольными путями, а Гайда теперь предупрежден. Он стал опаснее во сто крат, чем был прежде. Теперь, вступив в конфликт с верховным правителем, он действительно мог объединить вокруг себя всех скрытых врагов его — Колчака, мог подстрекать чехов к перевороту, чехов, которым опротивела война и у которых истощилось терпение ждать, когда их отправят на родину. Он мог, как оскорбленный и униженный, апеллировать к союзникам, и кто его знает, как они отнесутся к нему и не намечает ли его уже кто-нибудь на роль нового главнокомандующего, более удобного и удачливого. Да и его ли это слова о «демократических обещаниях»? Не повторял ли он чьи-то чужие слова?

Колчак поднялся с кресла и посмотрел в окно. Он увидел сразу все: и пустой перрон, и раскаленный асфальт, и часового, отмеривающего три шага вперед и три шага назад возле дверей салон-вагона, и медный станционный колокол, горящий, как солнце, у вокзальных дверей, и запыленную листву искусственных пальм в раскрытых окнах ресторана.

И вдруг мысль его заработала энергично и отчетливо, будто с мозга внезапно спала липкая обволакивающая пелена. Он с предельной ясностью понял причины оскорбительного поведения Гайды и его странных разговоров о «демократических обещаниях». И он больше не сомневался, что Гайда повторяет чьи-то чужие слова, может быть, слова каких-нибудь сановных дипломатов или генералов Антанты. Он понял, что где-то в высших штабах союзников им недовольны, что он не оправдал надежд союзных политиков и стратегов и что поражением на фронте союзные генералы напуганы больше, чем напуган он сам. Он еще верил в свою звезду и в свой талант полководца. Он считал поражение временным и ждал дня удачи. Но верили ли в его полководческие таланты другие? Почему Гайда сказал о трех кораблях и об адмирале на суше? Может быть, он это тоже подслушал где-нибудь и у него воскресли прежние честолюбивые замыслы?

«Почему он заговорил о «демократических обещаниях»? — думал Колчак. — Прежде он верил только в силу кнута и штыка… Демократические обещания… Демократические реформы… Кнут и штык. Гайда ли? Может быть, он стал демократом потому, что так захотели другие? Новая политика… Кто? Вильсон? Ллойд-Джордж? Почему он узнал первым?»

Да, это была новая политика. Но Колчак увидел в ней только одну сторону, он понял, что союзники хотят навести «демократический лоск» на белую Сибирь, чтобы обеспечить себе свободу мобилизации новых контингентов войск для борьбы с большевизмом.

«Демократический лоск» действительно был необходим союзникам, действительно нужна была личина «борьбы за свободу». На западе Европы и в Америке рабочие были возмущены своими правительствами, которые оказывали помощь российской контрреволюции. Все громче раздавались слова протеста: «Руки прочь от Советской России!» Движение протеста ширилось, приобретало формы острой борьбы во всех странах: и в Англии, и во Франции, и в Соединенных Штатах.

Колчак об этом знал не только из газет и из разговоров с иностранными дипломатами, нет, собственные политические агенты уведомляли его об этом. Он в копии получил письмо одного из лидеров кадетской партии В. А. Маклакова, информационное письмо, адресованное из Парижа в Екатеринодар «национальному центру», возглавляемому тамошними кадетами.

Маклаков жил в Париже, терся среди западноевропейских политиков всех мастей и оттенков и вел политическую разведку для кадетского «национального центра».

Еще три месяца назад он писал:

«Завтра, 1-го мая, здесь предстоят демонстрации, колоссальные и грандиозные. Одним из требований манифестантов является отказ от какого бы то ни было вмешательства в русские дела. Вот вам настроение широких демократических масс и то положение, в котором очутилось бы правительство, если бы вздумало этому перечить. Этим и объясняются неясности их политики, и ошибки, и неискренность: они сами пообещали послать помощь на юг России и захватить Киев и Харьков и не смогли этого сделать — подчеркиваю: не «не захотели», а «не смогли». И эта невозможность ясна для всякого, кто сюда прибывает…»

Все это знал Колчак. Сейчас он вспомнил и это письмо, и заграничные газеты, и разговоры с иностранными дипломатами, и советы дипломатов.

«Да, но так было и вчера и три месяца назад… Почему же Гайда молчал? Почему он открыто перешел в оппозицию только сегодня? Почему заговорил таким оскорбительным тоном? — думал Колчак, стараясь разгадать причины внезапной резкости Гайды, вдруг ставшего в явно враждебную позицию. — Почему?»

Но Колчак разгадать не мог. Он был близорук. Он, занятый делами, которые вершил сам, не видел того, что давно увидели другие со стороны. Он все еще верил в свою политику террора и страха. Он все еще думал, что страхом можно сломить волю народа. Другие видели дальше. Они поняли, что страх перестал действовать. Те, кто прежде внушали народу страх, теперь вызывали в народе только отвращение. Они были сами напуганы и искали новых средств воздействия на непокорный народ. Они пошли по стопам испытанных западноевропейских и американских политиканов и, прикинувшись демократами, требовали от сибирского правительства демократической видимости, демократического обмана, который там, на западе, позволял им держать свои народы в узде. Они надеялись успокоить народ Сибири пустой демократической фразой, действуя испытанным методом — «демократической ширмой», за которой их руки оставались свободными.

Таков был и Гайда. Страх подгонял его, и он первым решил порвать с Колчаком и возглавить «демократическое» движение.

Этого Колчак не разгадал, но он почувствовал, что больше ждать нельзя и нужно спешить, чтобы не остаться в хвосте событий.

«Зачем я поссорился с Гайдой, — порицая себя за несдержанность, думал он. — Зачем? Он может стать слишком сильным и слишком опасным… Нужно помириться с ним… Он должен забыть нашу сегодняшнюю ссору… Он устал и пусть едет отдыхать к себе на родину… — Колчак прищурился и смотрел на раскаленный асфальт с вдавленными следами солдатских каблуков часового так, словно под асфальтом видел далекую родину Гайды. — Мало ли что с ним может случиться в пути… В Красноярске Розанов, в Канске Красильников, в Иркутске Волков… Мало ли что может случиться… Но сейчас мы должны расстаться друзьями… Нужно отдать для всеобщего сведения приказ с благодарностью ему за помощь и за верную службу нашему делу… Пусть он уедет успокоенным и примиренным со мной… Нужно наградить его, обласкать и одарить…»

Колчак вспомнил, как в те самые дни, когда начались неудачи на фронте и когда он почувствовал охлаждение к себе со стороны представителей дипломатического корпуса, от которых зависела заграничная информация о положении в Сибири, он приказал показать всем иностранным представителям денежное наличие и ценности, хранящиеся в подвалах омского банка.

Это был золотой государственный фонд, вывезенный в начале революции из Петрограда в Казань и во время мятежа чешских войск попавший в руки белых. Он составлял огромное богатство. Адмирал понимал его силу и рассчитывал на нее, пока она находилась в его руках.

Он вспомнил глубокие подвалы банка, где хранились ящики с золотыми слитками, с монетами и платиновым песком. Потом он вспомнил зал, превращенный в выставку ценнейших драгоценных вещей: блюд, бокалов, кубков, перстней, колец и иконных риз, расставленных и разложенных на широких полках-стеллажах. Вещей было много, очень много, совершенно достаточно, чтобы одарить капризных дипломатов и обиженных генералов, которые могли стать опасными.

Решение примириться с Гайдой несколько успокоило Колчака, к тому же разговор с чешским генералом оказался не совсем бесполезным. Теперь адмирал знал, что делать. Нужно было немедленно вернуться в Омск, все разузнать толком, поговорить с Гаррисом, с Жаненом и с Ноксом, а потом? Потом, может быть, провести и демократические реформы.

«Я опережу Гайду, — думал Колчак. — Здесь на фронте останется Дитерихс. Гаррис и Жанен будут довольны… Дитерихс старый опытный генерал и имеет прекрасные военные знания. Он предлагал объявить священную войну, поднять религиозное чувство у солдат… Пусть объявит… Мы объявим священную войну… Надо отозвать из Красноярска Розанова. Он там повесил несколько заложников, и Жанен говорил, что население против него… Против него… Мы его назначим во Владивосток, там его никто не знает… Ринова — в Красноярск, а Розанова — во Владивосток… Мы созовем крестьянский съезд как совещательный орган… Совещательный орган… Сибирь — крестьянская земля, пусть крестьяне примут участие в управлении Сибирью… Пусть они дают советы…»

Одна мысль сменяла другую. В памяти адмирала мелькали фамилии генералов, командующих округами, командующих армиями и дивизиями, мелькали фамилии министров. И всех этих министров и генералов он мысленно перемещал с одной должности на другую в надежде успокоить тыл и восстановить фронт. Ему казалось, что, совершая все эти перемещения своих подручных, он делает важнейшее государственное дело и создает ту видимость «демократических преобразований», о которых и говорил Гайда.

Он увлекся и поверил, что ему еще удастся подчинить себе народ и успокоить союзников, встревоженных отступлением на Уральском фронте и развалом тыла, что удастся сохранить свою власть диктатора. Он был уверен, что все учел и все взвесил. Он даже набросал в блокноте текст новых деклараций и обращений к народу. Он призывал народ к священной войне против большевиков и в сотый раз давал заверения о скором созыве сибирского учредительного собрания. Он обещал провести земельную реформу, наделить всех землей, даровать все демократические свободы и установить в Сибири подлинное народоправство. Нужно только закончить войну, нужно только разбить большевиков…

Он не скупился на обещания и с упорством маньяка повторял пустые, ничем не подкрепленные слова о свободе, равенстве и братстве, слова, которые уже бессчетное количество раз произносил он в дни своего страшного правления. Он не понимал, что ложь, прежде служившая ему силой, теперь превратилась в его слабость. Он рассчитывал на слишком короткую память народа и писал так, будто только что получил власть и никто не знал его прежнего кровавого правления. Ему и в голову не приходило, что слова его о свободе и братстве вызывают в народе только отвращение к нему — изолгавшемуся правителю и ненависть, завещанную живым тысячами казненных. Слова эти в его устах давно уже потеряли всякий смысл, как стеклянная ширма, за которой попытался бы спрятаться вор.

Все обдумав и все решив, Колчак вызвал дежурного адъютанта.

— Мы меняем маршрут, — сказал он. — Прикажите начальнику станции немедленно отправить наш поезд на восток, в Омск… Пусть предупредит по линии, чтобы не было никаких задержек.

Через пять минут поезд Колчака был отправлен на восток. А этой же ночью через станцию проследовал другой воинский штабной поезд. Под усиленной охраной верных людей уезжал к Тихому океану оскорбленный и униженный Гайда.

3

К середине июля передовые полки красных, миновав пограничный столб Европы и Азии, приближались к Екатеринбургу.

Батальон, в котором служил Василий Нагих, двигался в авангарде. Белые войска, пользуясь темнотой, оторвались, и встречу с ними красноармейцы ожидали уже под самым городом.

Ночь была темная и душная, как перед грозой.

Василий вместе с уральцами, знающими местность, попал в походное боевое охранение. Дорога пролегала лесом. Справа и слева поднимались темные стены ельника, и небо было скрыто сплошными тучами.

Василий прислушивался к ночным шорохам леса и вглядывался вперед, где в темноте скрылись разведчики и дозорные.

Красноармейцы шли быстро. Многие из них в минувшие пятьдесят два дня с боями преодолели уже триста пятьдесят километров, но никто сейчас не чувствовал усталости. Большинство были екатеринбуржцы, а впереди был Екатеринбург.

Василий тоже считал себя екатеринбуржцем и даже заявил об этом, когда назначали боевое охранение — в Екатеринбурге была Наталья. Он, так же как другие, торопился попасть в город, и за каждым поворотом дороги ему чудился верхисетский пруд, за ним трубы завода и дальше рабочий поселок, где недалеко от площади стоял маленький домик Василисы Петровны, домик с тоненькой рябиной под окнами.

Василий вглядывался в темноту, напрягая зрение до боли в глазах, но лесу казалось конца и края не было — за каждым очередным поворотом дороги поднимались все те же высокие темные стены елей.

— Темень-то, прости господи, — проворчал Василий. — К городским заборам подойдешь, а города, поди, и не приметишь. Огней сейчас они не держат, огни погасили…

— Не иначе, погасили… Война темноту любит… — сказал идущий рядом красноармеец и вздохнул.

Василию представилась маленькая комнатка в домике за палисадником и Василиса Петровна с Натальей у темного окна.

— Далеко еще? — нетерпеливо спросил он.

— Чего это? — не поняв, переспросил красноармеец.

— Шагать-то далеко? Город, спрашиваю, далеко?

— А кто его знает… Не шибко же, однако, далеко… Вот торфяники минуем, там и город.

— Верст сколько?

— Верст? Не скажу…

— Не скажу… — передразнил Василий. — Эх, вы, весь свой век здесь живете, а местности не знаете.

— Лес ночью везде одинаковый, примет не различишь, — сказал красноармеец, хотел еще что-то прибавить, но осекся.

Вдалеке, там, где должен был находиться невидимый город, взметнулся в черное небо огненно-красный клубок, расширился, на мгновение залив все розовым светом, и погас. Перед глазами Василия, как видение, промелькнули на желтой дороге дозорные, метнулись вверх острые черные вершины елей, и уже во вновь наступившей темноте он услышал глухой удар взрыва.

— Город рвут… — сказал кто-то позади.

Ему никто не ответил. Красноармейцы без команды прибавили шаг. Шли молча. В тишине леса глухо раздавалась дробная поступь растянувшихся цепочкой людей.

Опять, как вспышка молнии, новый взрыв в городе осветил желтую дорогу, и опять в темноте раздался глухой удар. И вдруг небо на востоке чуть засветилось красноватым огнем, словно в ночь пришла утренняя заря. Огонь на востоке ширился, делался ярче, поднимался ввысь и скоро стал багровым заревом в полнеба. Зарево было огромным, и Василию казалось, что пламенем охвачен весь Екатеринбург.

— Не успели, — сказал кто-то. — Спалят город…

Теперь зарево освещало дорогу. Лес сразу поредел, стоял, как в дыму или в плотном красном тумане. И чудилось, что этот-то красный туман и раздвинул деревья. Впереди показались вырубки с белыми березовыми пнями, и на пнях тоже лежали красные отблески пожара.

— Где же твои торфяники? — нетерпеливо спросил Василий соседа-красноармейца.

Тот шел, глядя в землю, и не ответил.

— Слышь, друг, где же торфяники? — повторил Василий.

— Не досаждай, — сказал красноармеец. — Какие теперь торфяники… Не успели… Ишь, пламя что делает…

Василию стало жарко, и на лбу у него выступили капли пота. Томила жажда, и кожа на лице горела, как опаленная огнем. Он поддернул винтовочный ремень и расстегнул липкий ворот рубахи.

Рыжая легкая пыль волнами поднималась из-под ног красноармейцев и плыла к лесу. Она была похожа на красноватый дым лесного пожара, и Василию почудилось, что пахнет гарью.

«Может быть, город уже близко…» — подумал он и посмотрел на зарево.

Оно горело в полнеба. Даже кромки низких тяжелых туч были красными, как раскаленные угли костра.

«Нет, еще далеко… Еще очень далеко…»

Опять впереди в далеком городе раздались взрывы, и зарево замутилось клубами густого дыма.

Красноармейцы задыхались в пыли и дышали так, будто все время шли в крутую гору.

«Хоть бы дождь хлынул, хоть бы он помог пожар унять», — думал Василий, глядя на тучи над заревом, и вдруг позади услышал крик:

— Принимай влево!.. Влево принимай!..

Красноармейцы поспешно отходили к лесу за обочину дороги. Василий оглянулся. В красном тумане поднявшейся пыли он увидел скачущих всадников. Их было не менее эскадрона. Лошади, напуганные заревом, шли осторожным нервным скоком. Всадники, пригнувшись к передним лукам, работали нагайками.

Густые клубы душной пыли заставили Василия попятиться от обочины глубже в лес и зажмурить глаза. Когда он снова открыл их, эскадрон был уже далеко. У поворота дороги мелькнули крупы последних лошадей, и там, где только что пронесся эскадрон, теперь клубилась пыль и рваными космами тянулась к вершинам деревьев.

— Лихо гонят, — сказал кто-то рядом с Василием.

Василий с завистью посмотрел вслед умчавшимся всадникам и сказал:

— Эти успеют, не дадут им город спалить… Кабы и нам лошадей сейчас…

4

Еще ночью в походе Василий узнал, что белые оставили Екатеринбург, а подойдя в рядах роты боевого охранения к городской окраине, услышал звон церковных колоколов и ликующие крики «ура».

Только еще светало, а улицы рабочего поселка были полны людьми, как в самый разгар праздничного дня.

Рота шла в походной колонне, но народ теснился к ней и люди, узнавая в рядах отцов, мужей, братьев, бросались в колонну, тормозя ее движение и путая строй.

Не прошло и трех минут, как, запрудив узкую улицу, к заводской площади двигалась уже не ротная колонна, а пестрая шумная толпа. А народ все бежал и бежал навстречу красноармейцам.

Василий слышал крики, возгласы, смех, плач, голоса враз говорящих людей, но не прислушивался и не понимал, о чем кричали и говорили люди. Он шел, как во хмелю, и все смешалось в ушах его в несмолкаемый гул: и голоса людей и церковный перезвон. Лицо его горело от бессонной ночи, и губы запеклись. Он беспокойно посматривал по сторонам, отыскивая лицо Натальи в толпе женщин, и предчувствие встречи с ней сменялось предчувствием беды. Натальи нигде не было. Так дошел он до заводской площади, но и здесь среди столпившихся женщин не нашел Натальи.

Он не слышал команды «Разойдись» и удивленно огляделся, увидя, что рядом с ним нет красноармейцев и что все они разошлись по площади, окруженные родными и друзьями и что у многих из них на руках дети. Тогда он понял, что здесь объявлен привал, и, заторопившись, пошел через площадь к кривому переулочку, где жила Василиса Петровна.

Еще издали он увидел знакомый домик с палисадником и тонкой, как лоза, рябиной под окном. Калитка палисадника была закрыта. Василий толкнул ее и вбежал на крыльцо. На крыльце он остановился, снял фуражку, пригладил рукой волосы, потом постучал в дверь.

На стук никто не ответил.

Василий постучал еще раз, прислушался, не донесутся ли из-за двери шаги, и уже твердо зная, что в домике никого нет, толкнул дверь ногой.

Дверь растворилась. Пахнуло сыростью и пылью. Василий шагнул через порог.

В кухне пол был завален помятой грязной соломой. На шестке висели дырявые заскорузлые портянки. В запыленные стекла окна едва проникал свет.

— Солдаты жили… — сказал вслух Василий и по шуршащей соломе прошел в комнату Василисы.

Здесь пол был тоже завален соломой. Ни рабочего столика Василисы, ни швейной машинки не было. Изодранный ситцевый полог постели валялся в углу, и голая железная кровать, подогнув сломанную ножку, косо стояла у грязной закопченной стены.

Василий постоял минуту, глядя в мутное окно, потом повернулся и медленно вышел из дома. С крыльца он увидел серое небо без солнца и дым, ползущий по ветру со стороны вокзала. Потом он увидел сад соседнего дома и высокий тополь, под которым они стояли с Натальей в ту осеннюю ночь, когда на площади раскапывали братскую могилу.

Он спустился по ступенькам крыльца и вышел из палисадника. Он уже знал, что не найдет в поселке Натальи, но все же, словно толкаемый какой-то посторонней силой, пошел по переулку к дому Берестневых.

Он шел медленно, глядя себе под ноги на пыльную дорогу, будто страшился поднять глаза и увидеть перед собой то ужасное, и неотвратимое, о чем думал. Даже повернув за угол, он не сразу взглянул на дом Берестневых, а, взглянув, остановился. Посредине двора вместо дома ширилось обрамленное чахлой травой черное пятно, и на пятне стояли остовы двух печей. Ограда была разрушена. Торчали только столбы заплота, а доски были сняты.

По улице все еще бежали женщины, старики, дети, откуда-то доносилось «ура», и все еще не смолкал церковный перезвон.

По той же дороге мимо домика Василисы Петровны Василий вернулся на площадь.

По улице в город, поднимая пыль, проходила пехота, тянулись обозы, грохотала железными шинами по булыжной мостовой артиллерия.

У заводской каменной ограды Василий увидел Павла Берестнева. Павел стоял, окруженный какими-то женщинами, и беспокойно оглядывался по сторонам. Шинель его была расстегнута, и фуражка задралась на самый затылок. Заметив Василия, он замахал ему рукой и пошел навстречу, сразу позабыв о женщинах, с которыми разговаривал.

— А я тебя везде ищу, — сказал он. — Наша рота здесь на постой останавливается. На квартиру вместе станем…

— Ладно, — сказал Василий. — А наши все пришли? Весь полк?

— Все пришли, — сказал Павел и посмотрел на Василия так, словно ожидал, что тот спросит еще о чем-то.

Но Нагих молчал.

— Наш дом спалили, — сказал Павел.

— Знаю. — Василий поддернул ремень винтовки и стал смотреть в сторону.

— Ты туда ходил?

— Туда.

— Глядел?

— Глядел.

— Начисто спалили?

— Начисто.

— Так мне и люди сказывали, что начисто. — Павел поправил фуражку, закрыв козырьком глаза. — Сам я там еще не был, к чему… А мы с тобой к знакомым одним на квартиру станем, я договорился. Сейчас и пойдем…

— Ладно, — сказал Василий, помолчал и спросил: — Ты о своих-то разузнал? О сестре?

— Разузнал.

— Ну?.. — Василий посмотрел на запыленные сапоги Берестнева.

— Нету ее здесь. С того самого дня, как мы в побег пошли, никто ее здесь и не примечал.

— Тогда и дом спалили?

— А кто его знает, может быть, и тогда… Мне это из ума вон, я и не спрашивал…

— Так, — сказал Василий и задумался.

Вокруг них толпились люди, встречались мужья с женами, матери с сыновьями, и не смолкал гул голосов, а они стояли так, будто одни были на площади, никого не видели и никого не слышали. Павел даже вздрогнул от неожиданности, когда из толпы ему крикнула какая-то женщина:

— Паша! Пашенька… Значит, и ты пришел?

Она подбежала к нему и схватилась за борт его распахнутой шинели.

— Пришел?..

— Пришел, — сказал Павел. — Здравствуй, Матрена Прокопьевна.

— А мой-то, Артамоныч-то, пришел?

Павел мялся.

— Да говори ты, не мучь…

— Уж и не знаю, что сказать тебе, Матрена Прокопьевна. Раздельно мы с ним были…

— Ой, Пашка, знаешь… — сказала женщина, все не выпуская борта Павловой шинели. — Знаешь, а молчишь… Не томи ты меня, бога ради, не томи…

— Кабы знал, отчего не сказать…

— Хоть слово одно скажи — жив он?

— Не знаю… Ты, Матрена Прокопьевна, лучше домой сейчас иди, а я у ребят все разведаю и вечером к тебе наведаюсь. Говорю, раздельно мы с ним были, не все же в одном полку служат…

— А зайдешь?

— Непременно зайду.

— Не обмани только. — Женщина нехотя выпустила борт Павловой шинели и медленно пошла через площадь.

Василий посмотрел ей вслед.

— Чья это?

— Жена Артамоныча. Помнишь?

— Нет, — сказал Василий.

— У его костра мы обогревались в ночь, как нас лыжники привели. Седоватый такой да худощавый… Помнишь?

— Не припомню, — сказал Василий.

— Вскорости и убили его, на другой ли день, чо ли…

— Почему же ей не сказал?

— Пусть прежде одумается, привыкнет…

Василий пристально посмотрел на Павла, но промолчал.

Толпа у заводской ограды редела. Люди расходились по домам. Над избами поднимались дымки затопленных печей.

— Пойдем, — сказал Павел.

— Пойдем.

Они пересекли площадь и свернули на боковую улицу. Шли некоторое время молча, потом Василий сказал:

— Зачем ты ее обманул? Она уже знает, да поверить себе страшится. Пойми ты это…

— Как сразу скажешь, — проговорил Павел — Говорю, пускай одумается маленько, попривыкнет…

— Попривыкнет, — повторил Василий. — Да разве к такому привыкнешь?

— Надо привыкать…

Василий строго покосился на Берестнева.

— Ты о чем?

— А как же… Разве воротишь?

Василий потупился, прошел молча несколько шагов и вдруг спросил:

— А что они тебе о Наталье говорили?

— Кто?

— Кого спрашивал.

Павел махнул рукой.

— Справок о ней никто не наводил, пропала, говорят, и только… Как в воду канула…

Василий вдруг обернулся к Павлу и остановился. Лицо его стало злым, и глядел он на Павла в упор недружелюбным темным взглядом.

— Ты меня, слышь, с Матреной Прокопьевной не равняй, — сказал он раздельно и очень тихо. — Не равняй, слышь… Ты мне все говори…

Павел даже на шаг попятился назад.

— Да что ты, Васька? — оробело пробормотал он. — Все я тебе сказал, ей-богу, все… Кого ни спрашивал — одно толкуют: пропала, мол, вовсе… Может, на каторгу угнали…

Василий провел по лицу ладонью и вдруг, будто что-то вспомнив, повернулся и быстро пошел через улицу.

Павел удивленно посмотрел ему вслед и увидел выходящую из-за угла старуху с глиняной крынкой в руках.

— Эй, бабка, постой-ка! — крикнул Василий, и голос его показался Павлу совсем незнакомым, словно не он кричал, а кто-то рядом с ним.

Старуха остановилась, подняла брови и наморщила лоб.

— Ты, бабка, тут в поселке не знавала ли Василисы Петровны? — спросил Василий, останавливаясь подле старухи.

— Василисы Петровны? — Старушка наклонила голову набок и с непонятной настороженностью смотрела на Василия своими светлыми, как будто на солнце выгоревшими глазами.

— Ее здесь еще каторжной вдовой прозывали, — сказал Василий.

— Как же, как же, она и есть, — проговорила старуха. — Изба-то ее тут за углом стоит…

— Избу я знаю, — сказал Василий. — Сама-то она где?

— Сама-то? — Старушка беззвучно пожевала проваленным ртом, посмотрела на небо и, обрадовавшись, что припомнила, сказала с улыбкой: — Померла она, милый, померла… Господь прибрал, не оставил. Отмаялась.

— Сама померла или помогли? — спросил, нахмурившись, Василий.

Старушка не поняла.

— У себя, у себя в избе и преставилась… Люди нашли, схоронили. Упокой господи душеньку ее, сироты… — Она взяла крынку в левую руку и правой набожно перекрестилась. — В избе-то ее, люди сказывали, после солдаты на постое стояли…

— А Берестневу ты тут не знавала? — спросил Василий.

— И Берестневу, милый, знавала, как же мне ее не знать… Только откочевала она отсюда, давно откочевала.

— Откочевала? — переспросил Василий, с надеждой вглядываясь в лицо старушки.

— Откочевала, милый, откочевала… Как война началась, так и откочевала…

— Наталья?

— Да какая же она Наталья? — сказала старушка. — Александра, Александра Петровна.

— Я о Наталье спрашиваю, — сказал Василий. — Высокая такая из себя, молодая…

— Наталья, — в раздумье повторила старушка. — Наталья… Нет, не припомню. Да разве всех узнаешь, город-то не деревня… — Она вздохнула и пошла от Василия, бережно неся свою крынку, из которой выплескивалось молоко и белыми каплями падало на пыльную тропу.

Нагих вернулся к Берестневу.

— Умерла Василиса Петровна, — сказал он. — А о Наталье старуха ничего не знает.

Берестнев морщил лоб и пальцем тер небритый подбородок.

— Бесполезно… — сказал он. — Теперь ее по тюрьмам да на каторге искать надо…

— Лишь бы жива была, а то найдем, неправда, найдем… — упрямо сказал Василий и, вдруг заторопившись, быстро пошел по улице, так, словно уже отправился на розыски Натальи.

5

Все, что задумал верховный правитель, все было сделано: генералы были перемещены на новые должности, министры получили новые портфели, написаны были новые воззвания к народу, обласканный, награжденный и ода́ренный Гайда уехал во Владивосток, но все осталось попрежнему. Дитерихс, вступивший в командование армией после Гайды, оказался не более способным, чем заносчивый чех, и белые войска продолжали отступать под все усиливающимися ударами красных; «правительство» осталось прежним и отставка монархиста министра Михайлова, по прозвищу «Ванька Каин», которым был принужден пожертвовать Колчак, не придала совету министров «демократической видимости», воззвания к народу не успокоили деревни — им никто не поверил и они только сильнее разожгли негодование крестьян; даже обласканный Гайда не смирился и, по донесению контрразведки, уехал к Тихому океану, затаив в душе злобу.

На фронте стало еще хуже — все генералы перессорились. Они не могли согласовать своих точек зрения на то, как надлежит вести войну: Дитерихс требовал немедленного отвода разбитой армии за Тобол и поголовной мобилизации городских жителей; Лебедев желал немедленно наступать всеми наличными силами; Сахаров не хотел ни отступать, ни наступать, он хотел держаться на прежних рубежах, изматывая наступающего противника, а генерал Пепеляев, потерявший добрую половину своих войск, рукой махнул на всякую стратегию и занялся политикой, втайне мечтая заменить обанкротившегося Колчака своим братом — министром внутренних дел.

Колчак принял сторону Лебедева. Ему нужна была победа, победа во что бы то ни стало, хоть видимость победы, чтобы укрепить пошатнувшееся доверие союзников. Лебедев знал это и рискнул. Он предложил дать бой под Челябинском. Он представил адмиралу хитро разработанный план операции и карту грядущего сражения, карту с нарисованным «мешком», в который должны были попасть наступающие красные войска под фланговые удары белых дивизий.

Колчака так увлекла идея сражения, и ему так понравился нарисованный на карте «мешок», что он не пожалел отдать в распоряжение Лебедева последний резерв — три сибирские еще не вполне сформированные дивизии.

Протесты осторожного Дитерихса только раздражали Колчака. Он отмахивался от них, как отмахивается суеверный человек от не во-время под руку сказанного слова, и подготовка к операции началась.

На карте, снова превращенной в шахматную доску, снова передвигались тяжелые и легкие фигуры дивизий, полков, батальонов, снова нацеливались удары и снова загипнотизированные своим планом штабные офицеры передвигали за противника фигуры и принимали за него те решения, которые были им выгодны.

Но сколько ни старались генералы и офицеры предусмотреть все возможные варианты развивающегося сражения, жизнь внесла свои поправки и вдребезги разбила замысел белого командования. На карте войны снова появилась не учтенная генералами сила — воля народа — и опрокинула их глубокомысленные расчеты. В самый решительный момент боя в тылу белых восстали челябинские рабочие. Их было несколько тысяч. Восстание рабочих решило участь всей операции. Сражение было проиграно. Колчаковские войска, оставив на поле боя тысячи убитых и пятнадцать тысяч сдавшихся в плен, побежали по пути когда-то намеченного Дитерихсом планового отступления за реку Тобол.

Лебедев пал, Дитерихс возвысился. Теперь он был назначен начальником штаба верховного главнокомандующего и приехал в Омск. Выполнять ему свой план отвода войск не пришлось — войска были уже за Тоболом, оставалось только провести мобилизацию мужского населения городов. И Дитерихс занялся мобилизацией. Он рассчитывал, что Тобол — превосходный рубеж для обороны, что новое наступление будет еще не скоро и что ему, мобилизовав поголовно всех мужчин в городах, удастся создать резервы, без которых армия была на грани катастрофы.

Но Дитерихс ошибся. Не прошло и двух недель, еще не была закончена мобилизация, а Колчак уже отдал приказ вновь готовиться к контрнаступлению.

Адмирал торопился, и торопился он не без оснований. В ставке стало известно, что из Владивостока на запад выехал со специальными поручениями президента Вильсона американский посол в Китае мистер Моррис и что Морриса, как военный эксперт, сопровождает командующий американскими экспедиционными войсками генерал Грэвс.

Сообщил об этом Колчаку его министр иностранных дел Сукин.

— Я придаю визиту посла Морриса немаловажное значение, — сказал он, добившись внеочередной аудиенции у Колчака. — Сдача Челябинска обеспокоила американцев. Насколько мы осведомлены, Моррис получил от президента широкие полномочия. Его доклад послужит, основой для выработки американской политики, отвечающей требованиям момента…

— Требованиям момента… — повторил Колчак. Он смотрел на Сукина, нахмурившись, и старался разгадать, что подразумевает министр под «требованиями момента». Он был и рад приезду Морриса, от которого рассчитывал получить помощь, и боялся встречи с ним. Во время разговора с Сукиным у него не раз мелькнула мысль: «А не кроется ли здесь какой-нибудь подвох? Не связано ли это с Гайдой? Не Гайда ли постарался очернить меня в глазах союзников?»

Приезда Морриса он ждал, как ждет управляющий, у которого далеко не все в порядке, приезда строгого хозяина. Он знал, что это ревизия, и боялся ее. Дела были незавидные: бежавшая за Тобол армия еще не была приведена в порядок; мобилизация, объявленная в прифронтовых городах, проходила отвратительно — никто не являлся на призывные пункты добровольно, пришлось устраивать облавы и приводить призывников под штыками; карпаторусы, вызвавшиеся добровольно идти на фронт, обманули и до боя все поголовно перешли на сторону красных. Все было из рук вон плохо.

«Как отнесется ко всему этому Моррис? — думал Колчак. — Поймет ли он или, так же как Гайда, во всем обвинит меня? Может быть, и он поддерживает Гайду…»

То ему казалось, что Моррис поймет и поможет, то приходила страшная мысль, что союзники решили отказаться от него и в Сибири готовится новый переворот. Кто придет ему на смену? Семенов? Хорват? Гайда? Может быть, снова эсеры во главе с Черновым, эсеры, которых сменил он 18 ноябри.

Он совещался с министрами, генералами и в эти дни чаще обычного говорил о своей миссии. Он готовился к встрече с Моррисом. Он поручил Дитерихсу увлечь генерала Грэвса планом новой операции и удержать его в Омске, пока войска у Тобола не будут приведены в порядок и пока не наладится мобилизация в прифронтовых городах. Он боялся скомпрометировать командование и хотел показать товар лицом.

Однако плану Колчака не суждено было сбыться. Моррис с Грэвсом явились в Омск раньше, чем их ожидали. Армию не только не успели привести в порядок, но, под давлением советских войск, потеряв оборонительный рубеж у Тобола, она продолжала отступать на восток к реке Ишиму.

Дитерихс попал в трудное положение. Он не обладал способностями дипломата и совсем растерялся, когда к нему в кабинет неожиданно вошел Грэвс. Он поспешно поднялся с кресла, шагнул было навстречу американскому генералу, но остановился в мучительной неловкости, испытывая такое чувство, словно он вновь превратился в юнкера и был вызван на расправу к ротному командиру.

Грэвс представился и сразу перешел к делу.

— Адмирал Колчак обещал, что вы познакомите меня с намерениями командования и с общим положением на фронте, — сказал он по-английски. — Потом я поеду на фронт.

Дитерихс послушно наклонил голову и тоже по-английски сказал:

— Для поездки на фронт сейчас не совсем удобный момент. Армия сосредоточивается для контрнаступления. Все в движении, и пути забиты эшелонами.

Грэвс не то недоверчиво, не то удивленно посмотрел на Дитерихса.

— Вы располагаете силами, чтобы перейти в контрнаступление?

— Безусловно, — сказал Дитерихс.

— И каковы эти силы?

Грэвс испытующе смотрел на Дитерихса, и Дитерихсу его взгляд был неприятен. Он повернулся к висящей на стене карте и протянул руку к голубой полоске Ишима.

— На правом фланге армия генерала Пепеляева — двадцать тысяч штыков, в центре армия генерала Лохвитского — тридцать одна тысяча штыков и сабель, на левом фланге армия генерала Сахарова — пятьдесят тысяч…

— И резервы?

— Резервы создаются, — сказал Дитерихс. — Во всех городах призываются под ружье цензовики, в прифронтовых городах в первую очередь — Петропавловске, Ишиме…

— Но это еще не резервы, это еще новобранцы, — сказал Грэвс.

— Они все обучены, большинство служило во время германской войны. Полки формируются на призывных пунктах…

— О, это интересно, — сказал Грэвс. — Я смогу увидеть и эти новые полки?

Взгляд Дитерихса сделался тусклым и рассеянным.

— Смотря по тому, когда вы поедете…

— Сейчас.

— Но это невозможно, — сказал Дитерихс. — Это невозможно. Все в движении. В Петропавловске огромное стечение войск, пути забиты эшелонами… Туда сейчас не пробраться, и вы ничего не увидите.

— Это меня не беспокоит, — сказал Грэвс. — Со мной едет полковник Эмерсон. Он уверен, что проехать нетрудно. — Грэвс улыбнулся. — Он обещал устроить мою поездку даже с возможным комфортом.

Дитерихс понял, что возражать бесполезно. Эмерсон был первым помощником всесильного на Сибирской магистрали Стивенса — главы американской железнодорожной миссии, и если Эмерсон обещал устроить поездку, значит, поездка будет устроена.

— Может быть, — сказал он, — но вы потеряете слишком много времени напрасно… Войска в движении…

Грэвс молчал, внимательно разглядывая сухощавое, скучное лицо Дитерихса.

— Войска в движении, — сказал Дитерихс. — Пока они сосредоточиваются на исходных позициях, мы бы смогли разработать план операции. Зная о вашем приезде, мы рассчитывали на вашу помощь…

Дитерихс хитрил. Он надеялся, что американский штабной генерал непременно заинтересуется разработкой плана сражения и задержится в Омске.

И Грэвс, казалось, действительно заинтересовался.

— Когда вы рассчитываете начать операцию? — оживившись, спросил он.

— Недели через две…

Дитерихс украдкой посмотрел на американского генерала.

— Мы все рассчитывали на вашу помощь…

Грэвс поймал взгляд Дитерихса и улыбнулся.

— Когда вы покупаете что-нибудь, — сказал он, — вы предварительно должны видеть свою покупку, чтобы знать, какую из нее можно извлечь пользу или какую можно получить выгоду. Прежде чем планировать операцию, нужно знать, какая армия будет выполнять ее… Операция начнется через две недели, тем более я должен немедленно поехать на фронт, чтобы все видеть собственными глазами. О планировании операции мы будем говорить потом.

— Слушаюсь, — подавив вздох, сказал Дитерихс. — Я отдам все распоряжения. Только я попрошу вас начать поездку по фронту с Ишима. Там генерал Пепеляев, я немедленно телеграфирую ему… Там вы получите автомобили и конвой…

— Хорошо, — сказал Грэвс. — Я начну поездку по фронту с Ишима.

Он сухо попрощался с Дитерихсом и вышел из штаба.

6

Пока на платформу грузили генеральский «кадилак», сам Грэвс в сопровождении полковника Эмерсона прогуливался по перрону. Он все примечал и ко всему приглядывался с вниманием придирчивого покупателя, словно и в самом деле ему предстояло скупить все, что он видел вокруг: и вокзал с тусклыми запыленными окнами, и эшелоны, растянувшиеся вдоль запасных железнодорожных путей, и даже раненых солдат, которые, изнемогая от августовской жары, бродили возле раскрытых дверей душных теплушек.

Омские госпитали были переполнены, и эвакуированных с фронта раненых на станции собралось много. Они видом своим и не напоминали солдат, а походили больше на нищих-бродяг, прошедших по пыльным дорогам сотни километров. Их лица были обожжены солнцем, одежда запылена и разодрана в лохмотья. Когда Грэвс проходил мимо, раненые замолкали и, глядя исподлобья, поворачивали к нему испитые суровые лица все познавших и все возненавидевших людей.

— Их слишком много, — сказал Грэвс Эмерсону, — и почти все они ранены в левую руку…

— Да, — сказал Эмерсон. — Их не успевают отправлять дальше в тыл.

— Их нужно судить и отправлять на каторгу, — сказал Грэвс. — Левая рука… Испытанный, но наивный способ. Могу биться об заклад, что все они самострелы.

— Их расстреливают, когда уличат. Но разве всех уличишь? — сказал Эмерсон. — Да теперь и не до них — они менее опасны, чем те, что переходят с оружием в руках на сторону красных.

Низко, почти касаясь крыш станционных зданий, пролетел гидроплан. Его серая тень проползла по освещенному перрону и ушла к Иртышу. И еще не смолк рев мотора, когда из города донесся благовест церковных колоколов.

Грэвс поднял голову и прислушался.

— Кого-то хоронят, — сказал он.

— Нет, — сказал Эмерсон. — Это они просят бога о даровании победы. Дитерихс объявил священную войну. Его называют «святым генералом». В город съехались пять архиереев и попеременно служат на церковных площадях. Там формируются полки «святого креста».

— Дитерихс не похож на святого, он лукавит, — сказал Грэвс.

Они проходили мимо распахнутой настежь теплушки. На полу в ворохе грязной соломы сидел раненый с забинтованной головой. На коленях у него лежала голова другого раненого, неподвижно распростертого поперек вагона. Грэвс брезгливо поморщился.

— Идемте, — сказал он Эмерсону. — Наверное, капрал уже погрузил «кадилак».

Они вернулись к вокзалу. Грэвс хмурился и смотрел себе под ноги.

На первом пути против вокзальных дверей стоял поезд в три вагона с платформой в хвосте. «Кадилак» был погружен, и американские солдаты из охраны Грэвса без дела толпились на перроне.

Грэвс приказал отправлять поезд в Ишим и вошел в салон-вагон с маленьким американским флажком на дверях. Настроение у Грэвса было скверное. Первые впечатления от армии Колчака оказались неутешительными. Чтобы судить о развале, не следовало даже ехать на фронт. Развал был очевиден и в тылу. Однако Грэвс ехал. Разговор с Дитерихсом вселил в него подозрение. Ему казалось, что этот «святой генерал» лукавил и что-то старательно пытался скрыть от него — посланника Вильсона. Что? Небоеспособность армии? Неспособность командования? Нет, он должен был все видеть сам, все проверить и все оценить, потому что все это было куда важнее, чем простая инспекционная поездка по фронту — дело касалось всей Сибири. Удастся ли удержать ее? Один неловкий шаг, неловкий ход — и она может ускользнуть из рук.

Грэвс подвинул кресло к окну и сел, собрав внимание, как наблюдатель, изучающий поле предстоящего боя.

Поезд медленно двигался к выходным стрелкам, и дым паровоза застилал окно. Когда дым рассеивался, мимо тянулись все те же вереницы воинских вагонов и возле них бродили все те же раненые.

7

Настроение Грэвса не исправлялось, и чем больше удалялся поезд от Омска, тем сильнее становилась тревога. Сгорбившись в кресле, едва не касаясь лбом стекла, Грэвс глядел в окно с таким же опасливым напряжением, с каким глядит в смотровую щель танка водитель, ведущий машину по чужой и враждебной земле.

Эмерсон молча шагал из угла в угол.

— Кто этот Пепеляев, к которому мы едем? — спросил Грэвс.

— Молодой генерал — брат лидера кадетов министра Пепеляева, — сказал Эмерсон. — Ходили слухи, что он в оппозиции к адмиралу.

Грэвс повернулся от окна.

— В оппозиции? Чего же он хочет?

— В последних боях красные уничтожили у него половину армии, — сказал Эмерсон. — Может быть, он ищет виновного. У него есть все основания быть недовольным…

Поезд грохотал на стыках рельс, и мимо окна проносились клочья черного дыма, будто рядом шел бой и за насыпью рвались гранаты.

Потом взревел паровоз, и поезд замедлил ход.

— Разъезд, — сказал Грэвс и опять обернулся к окну.

Но вдруг он поспешно поднялся с кресла и на шаг отступил вглубь вагона.

— Они бегут к поезду и что-то кричат…

— Кто? — спросил Эмерсон.

— Русские солдаты… Они атакуют наш поезд…

За окном мелькали солдатские шинели и слышались крики. Потом гулко раздались два винтовочных выстрела, снова взревел паровоз и лязгнули нагонные буфера. Видимо, машинист решил не останавливаться на опасном разъезде. Опять мимо окна стремительно понеслись клочья черного дыма, и опять застучали колеса на стыках.

Через минуту, когда поезд выскользнул за тупики и стрелки разъезда, в салон-вагон вошел капрал.

— Что там случилось, Джонсон? — спросил Грэвс.

— Русские солдаты требовали, чтобы мы отвезли их в Ишим. Они ничего не хотели слышать и требовали, чтобы мы пустили их в вагоны, — сказал Джонсон. Он дышал порывисто, и на скулах у него горел красный румянец.

— Но вы объяснили им, чей это поезд? — спросил Грэвс.

— Да, я объяснил им, но они ничего не хотели слышать… — Капрал посмотрел на стремительно несущиеся мимо окон клочья дыма и хвастливо прибавил: — Часовые дали два предупредительных выстрела в воздух, а я сказал: «Еще шаг, и здесь будет столько русских мертвецов, сколько вы еще никогда не видали».

— Будьте осторожнее, Джонсон, — сказал Грэвс и тоже посмотрел на летящие за окном клочья дыма. Разъезд уже был далеко позади, и поезд шел полным ходом.

— Они не осмелились, — сказал капрал и улыбнулся, ожидая похвалы.

— Идите, — сказал Грэвс, нахмурившись, и снова сел в кресло. Но теперь он поставил кресло в простенке между окнами и посматривал в окно одним глазом.

Эмерсон шагал из угла в угол вагона.

— С ними нет офицеров, и все они предоставлены самим себе, — желчно сказал Грэвс. — Я нигде не видел даже самого элементарного порядка. Потом, кто они? Они все без оружия. Я видел много эшелонов, но не видел вооруженных воинских команд.

— Их вооружат на позиции. Давать им оружие в тылу опасно, и офицеры избегают бывать вместе с ними. Были случаи убийств офицеров, — сказал Эмерсон. — Это хорошо, что в тылу они без оружия…

— Может быть, это хорошо, — сказал Грэвс.

Они замолчали, и Грэвс стал смотреть в окно.

И всюду было одно и то же: поля неубранного хлеба, над которыми стлался черный дым паровоза, разъезды с грязными перронами, кривые станционные фонари, толпы крестьян в нищенских рубищах, полупустые эшелоны, куда-то спешащие солдаты без офицеров и опять эшелоны.

Потом поезд снова стал замедлять ход, и Эмерсон сказал:

— Ишим.

Грэвс поднялся с кресла.

— Наконец-то.

Он сказал это так, будто Ишим был надежной крепостью и он рассчитывал укрыться в ней после долгого и опасного пути по глухим и никем не охраняемым дорогам.

Как только поезд остановился против вокзала, в салон-вагон вошел капрал и замер у дверей в ожидании приказаний.

— Узнайте, где штаб-квартира генерала Пепеляева, Джонсон, — сказал Грэвс. — Потом доложите мне. Я буду на перроне.

Он надел фуражку и вышел на перрон.

Над городом, как рыжий туман, стояла пыль. Листва тополей у вокзала побурела и свернулась от нестерпимой жары. Солнце в пыли было розовым, как перед закатом.

Грэвс ходил взад и вперед около своего салон-вагона с американским флажком и нетерпеливо поглядывал по сторонам. Он ждал, что предупрежденный Дитерихсом Пепеляев сам явится, чтобы встретить его. Однако Пепеляев не явился.

Капрал Джонсон тоже как в воду канул. Прошло около часа, а он все не возвращался.

«Может быть, Пепеляева нету в городе? — думал Грэвс, шагая по мягкому асфальту. — Может быть, телеграмма Дитерихса не застала его».

Асфальт был так раскален, что жег ноги через подошвы ботинок.

«Почему Дитерихс просил меня начать поездку с Ишима? — думал Грэвс. — Почему?»

Наконец, когда терпение Грэвса окончательно истощилось, прибежал запыхавшийся капрал.

— Я не нашел генерала Пепеляева, — доложил он. — Никто не знает, где его штаб-квартира.

Грэвс посмотрел на запыленные ботинки капрала.

— Плохо, Джонсон.

— Я искал всюду, — сказал Джонсон, — но никто не знает… Может быть, английский капитан… Я его встретил на станции, и он обещал сейчас явиться к вам.

Действительно, через несколько минут английский капитан явился. Это был Морей — офицер, прикомандированный к пепеляевскому штабу.

— Я могу проводить вас к генералу Пепеляеву, — сказал он, приложив руку к козырьку и сейчас же опустив ее. — Правда, в этот час генерал Пепеляев обычно отдыхает, но, я надеюсь, он примет вас.

— Идемте, — сказал Грэвс.

Поезд Пепеляева оказался недалеко — в ближнем к вокзалу железнодорожном тупике. Возле штабных вагонов маршировали часовые.

— Я сейчас доложу, — сказал Морей и поднялся в тамбур салон-вагона.

Грэвс молча кивнул головой. Он смотрел мимо часовых, но видел каждого, и ему было неприятно, что все они смотрели на него. Он чувствовал себя униженным тем, что ему приходилось ждать разрешения войти в вагон.

К счастью, Морей отсутствовал недолго. Прошло не больше минуты, как он снова появился в дверях и сказал:

— Генерал Пепеляев просит вас войти.

Грэвс поднялся в вагон, и Морей растворил перед ним дверь.

У окна за крохотным столиком, на котором стоял маленький чайник и стакан с крепким, черным, как смола, чаем, сидел плотный большеголовый человек в защитных генеральских погонах. Его обветренное и загорелое лицо было багрово-красным, словно он только что вышел из жаркой бани. Это был генерал Пепеляев.

Он тяжело приподнялся в кресле и жестом указал Грэвсу на стул против столика. Однако Грэвс не пожелал заметить пепеляевского жеста и остался стоять.

— Генерал Дитерихс успел предупредить вас о моем, приезде? — спросил он.

Пепеляев взглянул на Морея, и тот поспешно перевел на русский язык английские слова Грэвса.

— Предупредил, — сказал Пепеляев, кашлянул в руку и снова опустился в кресло.

— Могу я получить конвой для поездки по фронту? — спросил Грэвс.

Морей перевел.

Пепеляев исподлобья взглянул на Грэвса, сверкнув слишком яркими в темных глазницах белками глаз, и лицо его вдруг стало обиженным.

— Не располагаю солдатами, — сказал он.

Грэвс выслушал перевод Морея и поднял брови.

— Не располагаю солдатами, — повторил Пепеляев, опустил голову и принялся помешивать чайной ложечкой в стакане.

Грэвс удивленно взглянул на Пепеляева, потом на Морея, потом снова на Пепеляева. Он был озадачен. Что крылось под нарочитой грубостью этого краснолицего генерала? Почему он забыл правила элементарной учтивости? Обида? Желание отделаться от непрошенного и назойливого инспектора? Или, может быть, он хотел вызвать Грэвса на откровенный разговор и ожидал, что тот спросит: «Как это могло случиться, что вы — командующий армией — не имеете солдат для конвоя?» Может быть, он ожидал именно такого вопроса, чтобы, отвечая, оправдаться в военных неудачах и обвинить других: верховного главнокомандующего Колчака и ставку, которых он считал виновниками разгрома его армии. Может быть, он ждал расспросов, а потому и напустил на себя вид обиженного, негодующего и ожесточенного человека? Может быть, это была просто уловка?

Все это промелькнуло в мозгу Грэвса, однако он ни о чем не стал расспрашивать Пепеляева. Он не был уполномочен вести с белыми генералами разговоры о верховном правителе и, вспомнив слова Эмерсона о пепеляевской оппозиции Колчаку, сказал:

— Значит, мне придется обойтись своим конвоем?

Морей перевел.

Лицо Пепеляева стало совсем багровым, и на скулах появилась синева. Даже руки генерала покраснели. Он сильнее насупился, неловко заерзал в кресле и пробормотал:

— Придется…

Грэвс обернулся к Морею.

— Капитан Морей, — сказал он. — Спросите генерала о машинах.

Морей спросил.

— И машин у меня нет, — сказал Пепеляев и отхлебнул из стакана глоток чая. — У меня ничего нет…

Грэвс несколько секунд молча смотрел на Пепеляева, потом сказал:

— Сожалею, что у вас не нашлось для меня ни машин, ни солдат… Но я должен выполнить приказ и поеду на собственном «кадилаке», посадив в него столько конвоя, сколько уместится…

Морей смотрел в пол. Видимо, он сейчас тяготился своей ролью переводчика.

Грэвс повернулся и пошел к двери, в наступившей тишине слыша, как позвякивает о стекло стакана чайная ложечка генерала Пепеляева.

— Они, кажется, все перессорились, — сказал он ожидавшему его на перроне Эмерсону. — Все перессорились — это плохой признак…

Вытянутое, с тонким носом и выдающейся вперед челюстью лицо Грэвса помрачнело. Сейчас он был похож не на генерала, собирающегося инспектировать войска фронта, а на банкира, получившего сообщение о полном банкротстве его конторы.

8

Поездка на фронт не развлекла и не успокоила Грэвса. Он не нашел той армии, которая была способна перейти в контрнаступление. Он проехал от Ишима до Петропавловска, он виделся со всеми командующими, и везде было одно и то же: уставшие войска, батальоны в сто штыков, солдаты, ненавидящие своих офицеров, и офицеры, боящиеся своих солдат. Армия еще не оправилась от удара под Челябинском, и сосредоточение войск, о котором говорил Дитерихс, было больше похоже на продолжающийся отход.

Он вернулся в Омск озабоченным. Что мог он предложить Моррису? Чем можно было заставить белых солдат драться? Как пополнить поредевшие полки Колчака? Он был раздражен и негодовал на всех: и на солдат, и на колчаковских генералов, и на самого верховного правителя Сибири. Их он считал виновниками отступления и всех бед на фронте. Они не удержали Сибирь, и Сибирь теперь ускользала. Нужно было что-то делать, что-то немедленно предпринять, чтобы удержать ее. Но что? Заменить Колчака Гайдой или Хорватом, или Семеновым? Снова вытащить на политическую арену эсеров? Что?

Он ехал по улицам Омска мрачный и злой, как разорившийся купец, и сердито поглядывал по сторонам. Город казался ему излишне беззаботным. В городском саду гремела музыка. Рестораны ломились от публики, хотя еще не наступил вечер. Навстречу кадилаку, еще несущему пыль фронтовых дорог, катились пролетки лихачей, в которых безусые прапорщики с глазами кокаинистов обнимали накрашенных женщин, ярких, как птицы. По панелям главного проспекта пестрым нарядным потоком, горланя и смеясь, спешили куда-то городские интеллигенты и зажиточные горожане, может быть, страхом загнанные в это шумное веселье.

— Пир во время чумы… — ворчал Грэвс, глядя по сторонам, и думал о сильной власти для Сибири.

«Какие бы грандиозные резервы можно было создать для фронта против большевиков, мобилизовав всех этих горожан… Всех, всех, всех…»

Подъехал он к дому американского представительства усталым, взвинченным и, только войдя в подъезд, почувствовал некоторое облегчение — здесь он был дома и в безопасности.

Посол Моррис встретил Грэвса на пороге кабинета.

— О, мистер Грэвс! Какие новости?

— Плохие, — сказал Грэвс. — Я не видел армии, способной к контрнаступлению.

— Они не показали ее вам?

Моррис провел Грэвса в кабинет, указал ему на кресло и сам сел на кожаный диван, закинув ногу на ногу и обхватив руками острое колено.

— Я проехал по линии фронта и видел только разбитые войска. Они не способны к наступлению… — сказал Грэвс. — Все очень плохо.

Моррис молчал.

— И я не обнаружил никакого энтузиазма по отношению к правительству Колчака, — сказал Грэвс. — Они все перессорились, и армия деморализована…

— Вы слишком мрачно смотрите на вещи, мистер Грэвс, — сказал Моррис. — У вас мало оптимизма… Адмирал Колчак уверил меня, что отведенная за Ишим армия будет реорганизована и снова превратится в силу, способную противостоять большевикам. Так же смотрит мистер Гаррис, он считает Колчака достаточно сильным.

— Мистер Гаррис не был на фронте, — сказал Грэвс.

— Но мистер Гаррис постоянно живет здесь, а мы гости, — сказал Моррис.

Грэвс прошелся из угла в угол кабинета и остановился у окна. Закат потухал. На небе еще тлело единственное облачко. С низин поднимались сумерки, и окна противоположных зданий становились сизыми, как будто их затягивало дымом. Грэвс вспомнил костры за городом и таборы выселенных из прифронтовых селений крестьян.

— Фронт слишком близко, — сказал он, — а для реорганизации армии нужны время и резервы. Не знаю, на чем основывает свою надежду Гаррис… Может быть, он рассчитывает на слабость Красной Армии, может быть, он думает, что большевики не пойдут на Омск? Я так не думаю, большевики пойдут на Омск…

Моррис поднял голову, и его постоянная ироническая улыбка сошла с губ.

— На Омск? Вы считаете, что Омск под угрозой?

— Может быть, под угрозой вся Сибирь, — сказал Грэвс.

Моррис повернул голову и слегка наклонил ее, будто прислушивался к какому-то шуму за окном.

— О… — сказал он. — Так серьезно?

В комнату вошел лакей, чтобы опустить шторы и зажечь люстру. Грэвс нетерпеливо следил за его медленными и размеренными движениями. Когда лакей ушел, Грэвс сказал, щурясь от слишком яркого света люстры:

— Я не видел боеспособных войск… Офицеры боятся своих солдат больше, чем красных. Они бросают свои роты и батальоны, они бегут в тыл… Даже штаб-офицеры…

Моррис молчал. Глаза его были полузакрыты, и он шевелил пальцами так, будто на ощупь сдавал игральные карты.

— В пути к Ишиму мы встретили около тридцати эшелонов, там было приблизительно пять тысяч солдат, но я не видел среди солдат офицеров и не видел у солдат оружия, — сказал Грэвс. — Они его бросают…

— И все-таки они должны удержать фронт, мы поможем им, — сказал Моррис.

— Возможно ли это, если во главе армии и правительства останется Колчак? Он не пользуется никакой популярностью, — сказал Грэвс.

— Опасно менять упряжь посреди брода. Нужно, не теряя времени, укрепить то, что есть… — Моррис поднялся с дивана и подошел к Грэвсу. — Гаррис оптимистичнее, чем вы. Он считает, что от Колчака рано отказываться, он еще может быть полезен делу. Надо поднять его престиж и помочь ему.

— Чем? — спросил Грэвс, уже понимая, что вопрос о Колчаке решен и что его слова о необходимости замены верховного правителя не убедили Морриса.

— Я рекомендовал президенту официально и как можно скорее признать правительство Колчака, признать и оказать ему помощь в 200 миллионов долларов. Это поднимет престиж правительства, — сказал Моррис. — Это облегчит ему воссоздание армии…

— Но сейчас? Какими силами сейчас Колчак остановит большевиков? — Спросил Грэвс. — У него нет резервов…

— Чехи, — сказал Моррис. — Их повернут на запад. Им скажут, что отправка их на родину возможна только через южные порты. Пусть они пробиваются на соединение с войсками Деникина. Это реальная сила…

Грэвс насторожился. У него мелькнула надежда, но сейчас же погасла. Он нахмурился и спросил:

— А партизанские фронты? Кто будет бороться с партизанами и охранять дорогу?

— Вы, — сказал Моррис.

Грэвс несколько секунд молча смотрел на посла. Взгляд его сделался рассеянным, и на лбу легли морщины, сразу состарившие лицо по крайней мере на десять лет. Он думал. Потом сказал:

— Не понимаю… Перебросить наши войска из Забайкалья в Сибирь? Лишиться контроля над японской армией?

— Нет, — сказал Моррис. — Принять под командование еще две новые американские дивизии — двадцать пять тысяч человек… Я уже телеграфировал в Вашингтон.

Грэвс пристально смотрел на Морриса, словно на лбу у того была нарисована новая таблица соотношения сил, борющихся в Сибири, и оставалось только подвести итог.

— Мы все обсудили, — сказал Моррис. — Адмирал Колчак не имел недостатка в советах. Его министр Сукин едет к Жанену вести переговоры о чехах. Если будет нужно, мы продвинем японские войска для охраны сибирской дороги совместно с нашими войсками… Это облегчит нам контроль в Забайкалье и отвлечет японцев от Китая. Они могут получить компенсацию за счет России…

— Если удастся повернуть чехов на запад… — рассеянно сказал Грэвс, все еще пристально глядя на лоб Морриса.

9

Несмотря на малочисленность оставшейся армии, несмотря на отсутствие резервов и на то, что мобилизованные солдаты целыми ротами переходили на сторону красных войск или дезертировали в тыл, Колчак все-таки отдал приказ о наступлении.

Обещанная Моррисом помощь вселила в него надежду. Он считал свое положение упрочившимся и себя снова сильным. Теперь нужно было упрочить положение на фронте и вернуть утерянный рубеж у Тобола. Там, на берегу многоводной реки, Колчак рассчитывал построить прочную оборону и задержать наступление красных войск.

Поредевшие полки и батальоны были спешно пополнены «богоносцами» из сформированных Дитерихсом отрядов «христа-спасителя» и мусульманами «зеленого полумесяца», отбыл на фронт из Омска казачий корпус в семь тысяч сабель, была отправлена даже часть конвоя самого верховного правителя. Все, что можно было мобилизовать и собрать, все, что еще подчинялось приказам Колчака, было брошено в бой, и войска повели наступление с задачей из-за левого фланга, с юга на север, нанести удар наступающим красным полкам и опрокинуть их.

Колчак твердо рассчитывал на успех. Перед фронтом белых теперь действовали только две советские армии — 5-я и 3-я. Остальные красные войска были еще летом переброшены на Петроградский фронт и против Деникина, занявшего Бахмут, Бердянск и Купянск. Это подкрепляло в адмирале надежду на победу, и он ничего не жалел, лишь бы создать хоть временный перевес сил своих войск над силами войск красных. И ему удалось. Первые дни сентябрьских сражений принесли белым некоторый успех. В упорных боях им удалось потеснить к реке Тоболу малочисленную и усталую 5-ю советскую армию.

Белые газеты закричали о новом победоносном наступлении. Во все концы мира: в Вашингтон, в Лондон, в Париж полетели телеграммы об успешных действиях белых войск.

В этих телеграммах указывались километры продвижения белой армии, но не указывались ее потери, и только генерал Дитерихс, имеющий в руках все оперативные сводки, совершенно секретно доносил правительству и верховному главнокомандующему адмиралу Колчаку о небывало упорном сопротивлении красных, об огромных потерях и о том, что успех наступления — только кажущийся успех, так как при отсутствии резервов наступление очень скоро может снова превратиться в беспорядочное бегство.

Однако, окрыленный надеждами на обещанную Моррисом помощь, Колчак не обращал внимания на рапорты Дитерихса. Они сердили его, и он подумывал: не пора ли заменить «святого» генерала каким-нибудь менее святым, но более решительным и отважным.

В эти дни сентябрьских боев Колчак не знал покоя. Он то уезжал на фронт и там торопил наступление, то возвращался в Омск и в спешном порядке принимался проводить подсказанные ему Моррисом реформы. В надежде ослабить партизанское движение он решился даже на созыв земского собрания.

«Исполненный глубокой веры в неизменный успех развивающейся борьбы, — писал он в обращенной к народу грамоте, — почитаю я ныне своевременным созвать умудренных жизнью людей земли и образовать государственное земское совещание для содействия мне и моему правительству».

Он утвердил конституцию для Архангельска, отправил подробные инструкции Деникину, произвел хивинского хана в генералы, а эмиру бухарскому присвоил титул «высочества». Он даже занялся организацией нового Аму-Дарьинского казачьего войска и сам рассматривал всевозможные проекты «умиротворения умов народов Сибири».

Он требовал от министров ежедневных докладов о выполнении намеченных им реформ, созывал государственные совещания, сменял старых и назначал новых администраторов.

Государственная административная машина завертелась полным ходом и всеми колесами. Однако, ничем не связанная с народом, не имеющая его поддержки, она вертелась впустую, бессмысленно производя пустопорожний шум, как любая машина, работающая на холостом ходу.

В типографии печатались и рассылались во все концы Сибири новые законы, циркуляры и распоряжения; из столичного города Омска в провинцию ехали бесчисленные уполномоченные, ревизоры и контролеры; снимались с постов проштрафившиеся администраторы; давались заверения о «демократических свободах», но все шло по-старому. По-старому карательные отряды шныряли по деревням, вылавливая «неблагонадежных» и казня их; попрежнему до отказа были набиты людьми тюрьмы и под нагайками контрразведчиков до суда умирали рабочие, заподозренные в большевизме; попрежнему писались строго-секретные циркуляры об усилении террора, и попрежнему никто в народе не верил лживым «демократическим» заявлениям агента Антанты Колчака.

Государственная административная машина крутилась, развивая все большую скорость вращения своих колес и колесиков, а увлеченные этим кажущимся движением Колчак, его министры и специалисты-политики не замечали другого истинного движения, движения народного, не только не ослабевающего, вопреки их хитрым маневрам и стараниям, но становящегося для них все более грозной и страшной силой, — всенародного движения к большевизму.

Партизанские фронты неуклонно приближались к великой Сибирской магистрали и, сливаясь в почти сплошную линию, отрезали от городов сельские районы. Территория, на которую еще распространялась власть колчаковского правительства и интервентов, с каждым днем уменьшалась, превращаясь в узкую полосу земли, лежащей вдоль железной дороги, полосу, которую еще в силах были оборонять от партизан иностранные наемные войска.

Однако гипноз собственной деятельности и деятельности всего государственного аппарата был настолько силен, что Колчак не замечал приближающейся катастрофы. Он приказывал своей армии наступать во что бы то ни стало, радовался каждому километру, на который продвигались его полки к западу, и уже предвкушал широкое наступление всем фронтом, когда прибудут обещанные Моррисом американские дивизии и в бой вступит чешский корпус.

Но вдруг в тот самый момент, когда Колчак считал уже выполненной данную войскам задачу выйти на Тобол и закрепиться, белая армия внезапно остановилась, качнулась, теряя равновесие, как боксер, израсходовавший остатки сил на последний уже бессмысленный удар, и покатилась назад к Ишиму.

Сражение, на котором была основана надежда удержаться у Тобола, было проиграно, и даже самые легкомысленные министры заговорили о возможности сдачи Омска.

10

В день крушения надежд, когда войска побежали назад к Ишиму, Колчак получил секретное донесение контрразведки о том, что Гайда на востоке не оставил своей подрывной деятельности. Контрразведка сообщала, что во всех городах, через которые он проезжал во Владивосток, Гайда вел тайные переговоры с земцами и разными политиками, находящимися не у дел, о новом государственном перевороте, предлагал себя на пост верховного главнокомандующего и едва ли не на пост главы будущего правительства.

Колчак вскипел. Не посоветовавшись ни с кем, даже не проверив правильность сообщения контрразведки, он приказом лишил Гайду орденов, разжаловал в рядовые и, бросив на фронте отступающие войска, поспешно вернулся в Омск, чтобы потребовать от союзного командования немедленного ареста крамольного чеха.

Войдя в штаб, Колчак был немало удивлен, увидав в приемной весь дипломатический корпус.

— Зачем они приехали? — спросил он у сопровождающего его в кабинет дежурного адъютанта и сам подумал: «Может быть, и они тоже приехали говорить по поводу Гайды? Может быть, он уже поднял восстание?»

— Не могу знать, ваше превосходительство, — ответил адъютант. — Они сказали, что имеют к вам очень срочное и важное дело.

Колчак недоверчиво покосился на адъютанта, но тот стоял, вытянувшись в струнку, и лицо его не выражало ничего, кроме страха перед адмиралом и готовности немедленно с рвением исполнить каждое его приказание.

Это немного успокоило Колчака. Он достал носовой платок, вытер повлажневший лоб и, сев к столу в кресло, сказал:

— Просите их.

Адъютант не тронулся с места.

— Ваше превосходительство, разрешите прежде доложить… — несмело сказал он.

Колчак нетерпеливо нахмурился.

— Что еще?

— На имя вашего превосходительства получен срочный пакет с надписью: «Сугубо секретно. Передать в собственные руки».

— От кого пакет? — спросил Колчак и опять подозрительно посмотрел на адъютанта.

— От министра иностранных дел, от господина Сукина, ваше превосходительство.

— Дайте.

Адъютант, сразу заторопившись, достал из папки большой пакет с красными пятнами сургучных печатей.

Колчак взял пакет и вскрыл.

Сукин сообщал о неудачных переговорах с Жаненом и о невозможности использовать чешский корпус на фронте. Он писал, что Жанен, хотя и считает «эту операцию соблазнительной», но не знает средств повернуть чешскую армию на запад и снова заставить драться с большевиками, что «приказ такого рода, будь он даже из самой Праги, неминуемо повлечет беспорядки, последствия которых сейчас не поддаются учету», что моральное состояние чехов «ужасно» и что даже заикаться об отказе отправить их на родину через Владивостокский порт нельзя.

Дальше Сукин писал, что вербовка в чешских частях добровольцев для отправки на фронт, по мнению генерала Жанена, положительных результатов не принесет. Дело может кончится тем же, чем кончилось с добровольцами карпаторусами, отправленными на фронт и перешедшими в полном составе на сторону красных.

Письмо заканчивалось жалобами на чехов, которые «совершенно обольшевичились», и намеками на то, что их следовало бы обезоружить, так как они стали опасны.

Колчак вскочил с кресла, скомкал письмо, швырнул его в корзину под столом и тут только заметил стоящего в сторонке адъютанта, о котором совсем позабыл, читая невеселый доклад Сукина.

— Вы? Что вам еще нужно? — крикнул он.

— Я жду ваших приказаний, ваше превосходительство, — запинаясь, сказал адъютант.

— Приказаний? Каких приказаний?

— Относительно дипломатов, ваше превосходительство…

— Дипломатов… — повторил Колчак и взглянул на лежащий у чернильницы конверт с красными печатями. — Дипломатов… Зовите их всех сюда…

— Слушаюсь, — сказал адъютант и вышел из кабинета.

Колчак боязливо покосился на закрывшуюся дверь, будто кто-то мог подсматривать за ним, потом достал из корзины помятые листки, старательно разгладил их и, вложив письмо Сукина в пакет с печатями, спрятал в боковой карман кителя.

В приемной послышался шум.

Колчак поспешно пригладил волосы, и рука его дрожала. Едва успел он сесть в кресло и принять независимую позу, как дверь раскрылась и в ней показались дипломаты.

Первым входил американец и, как на цепочке, вел за собой англичан, французов, итальянцев, японцев, сербов… Дипломаты вошли в кабинет, разместились на стульях вдоль стены и вопрошающе глядели на верховного правителя Сибири.

— Я вас слушаю, господа, — сказал Колчак, когда последний дипломат занял последний стул.

Поднялся американец.

— Дипломатический корпус, — сказал он, — очень обеспокоен положением на фронте и положением самого города Омска… Мы сочли необходимым предложить вам свою помощь…

Колчак вскинул брови и быстрым взглядом обвел сидящих перед ним иностранцев. Ему хотелось сказать, что помощь действительно нужна, что крамольный Гайда ведет на востоке подрывную работу, которая может окончательно развалить тыл, что Гайду нужно немедленно арестовать, что на фронте опять неустойка и что необходимо чехов заставить вернуться на позиции, однако он ничего не сказал. Он почувствовал, что дипломаты пришли говорить о чем-то другом, что беспокоило их сейчас куда больше, чем незадачливые дела его — верховного правителя.

И опять у него возникло подозрение, что он больше не нужен союзникам и что после поражения под Тоболом они решили поддержать нового претендента на власть в Сибири — крамольного Гайду.

Боясь выдать свои мысли, он опустил глаза и постарался сосредоточиться на том, о чем пространно говорил американец. Однако он сразу не мог понять суть его речи и улавливал только отдельные слова: «Забитость Сибирской магистрали… Трудность передвижения… Неустойчивость фронта… Срочные меры… и опять: срочные меры…»

— Какие меры? — спросил Колчак.

— Нужно приступить к плановой эвакуации Омска, — сказал американец.

Колчак подозрительно посмотрел на него и сказал:

— Я не вижу оснований спешить. Мы должны восстановить фронт, а не эвакуироваться. Омск сдан не будет…

— Но на фронте возможны всякие неожиданности, — сказал француз.

Колчак поискал его глазами в ряду дипломатов, не нашел и сказал.

— Их нужно предусмотреть и предотвратить…

В это время кто-то громко проговорил в стороне у окна:

— Загруженность Омска не помогает фронту.

Колчак нахмурился.

— Но эвакуация Омска произведет на всех неблагоприятное впечатление… Я не вижу оснований спешить… Впрочем, кто хочет эвакуироваться, пусть эвакуируется…

— Эвакуироваться сами могут люди, но ценности надо эвакуировать, — сказал француз и многозначительно переглянулся с американцем.

— Какие ценности?

Колчак вскинул голову и увидел устремленные на него глаза дипломатов. Лица иностранцев показались ему удивительно схожими — видимо, все дипломаты в эту минуту думали об одном и том же.

— Золотой государственный запас, — сказал американец. — Нужно вывезти во Владивосток золотой государственный запас, Омск слишком близок к фронту…

— Золотой запас? — повторил Колчак и вдруг перестал видеть дипломатов, словно их занесло дымом. — «Ага, вот что… — пронеслось у него в мозгу. — Золотой запас… Во Владивосток… Там Гайда… Может быть, он уже совершил там переворот…»

В это мгновение он был уверен, что его хотят обокрасть, отнять у него единственную, последнюю силу, которой он мог еще распоряжаться, отнять золото, увезти во Владивосток и передать там ненавистному Гайде.

— Мы решили облегчить вам эвакуацию золотого запаса и можем взять его под международную охрану, — сквозь звон в ушах услышал он голос американца и перестал владеть собой. Он вскочил с кресла, выпрямился, выгнул шею и, налившись кровью, в бешенстве закричал:

— Никогда… Золото должно быть там, где армия… Никогда… Золото должно быть там, где я…

Он почувствовал спазму удушья, запрокинул голову и, синея лицом, покачивался из стороны в сторону. Мысли его путались, и единственное желание — желание мести владело им. Ему хотелось испугать дипломатов, хотелось показать им, что он еще имеет силу заставить их считаться с его волей, и, не веря себе, не думая о последствиях, он крикнул:

— Я не верю вам… Не верю… Я скорее оставлю золото большевикам, чем отдам в ваши руки…

Голос его сорвался, и снова дым застлал дипломатов. Он слышал гул их голосов, но не видел их лиц. Все слилось перед ним в серый полумрак, в котором мелькали американские, английские, японские и французские мундиры военных представителей и черные фраки гражданских дипломатов.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ