Восстание — страница 14 из 14

1

Премьер-министру Пепеляеву не удалось убедить Колчака отправиться к Деникину. Он согласился только на арест Сахарова, вместо которого главнокомандующим назначил генерала Каппеля. Все остальное адмирал отложил до Иркутска. Прежде чем принимать какие-нибудь решения, он хотел посоветоваться с иностранными дипломатами.

Он все еще верил в свою «миссию», надеялся при помощи обещанных Моррисом американских штыков укрепить власть над непокорным народом, называл себя «символом государственного единства» и, забыв прежние раздоры с забайкальским атаманом, просил Семенова послать в Иркутск надежные казачьи войска, чтобы приструнить смутьянов и повесить кой-кого из министров, ставших слишком самостоятельными в своих суждениях и действиях. Для большей убедительности своих просьб он даже произвел атамана Семенова в генерал-лейтенанты и послал несколько телеграмм японскому правительству, умоляя его ввести в Забайкалье и Восточную Сибирь новые дивизии, чтобы обеспечить свободу действий известному им Семенову, который, кстати сказать, теперь был назначен главнокомандующим всеми войсками Дальнего Востока и иркутского военного округа.

Поверив в силу семеновских казачье-баргутских отрядов и в японцев, благожелательно относящихся к забайкальскому атаману, Колчак направил все свои стремления к тому, чтобы поскорее попасть в Иркутск под защиту японо-семеновских штыков. Он страшно торопился и настойчиво требовал от чешских станционных комендантов, чтобы те пропускали его поезд на восток вне всякой очереди.

Однако чехи, запятые спешной эвакуацией своих войск, не обращали на требования адмирала никакого внимания, и поезд верховного правителя Сибири продолжал тащиться от разъезда к разъезду в самом хвосте чешских эшелонов. Было похоже, что чехи уже перестали считать Колчака правителем и поезд его отнесли к разряду поездов с несрочным грузом.

Колчак пожаловался Жанену, телеграфировал в совет министров, требуя, чтобы министры там, в Иркутске, где находились все иностранные миссии, похлопотали, приняли меры и заставили бы обнаглевших чехов считаться с приказами верховного правителя, однако ничего не вышло. Жанен вместо приказа чехам немедленно пропустить поезд Колчака на восток телеграфировал адмиралу, что сделать для него ничего не может, так как чехам предоставлено право первоочередной эвакуации, и советовал отречься от диктаторской власти, обещая гарантировать ему свободный выезд за границу. О том же писали и сибирские министры. Они сообщили адмиралу, что хлопоты их не увенчались успехом и что присутствие верховного правителя в Иркутске сейчас вряд ли желательно, так как умы возбуждены, а политическое положение слишком остро. Они тоже рекомендовали Колчаку отречься от власти диктатора и уехать либо за границу, либо к Деникину.

Стало еще хуже. Командующий чешским корпусом генерал Сыровой, пользуясь правом первоочередной эвакуации, приказал остановить все русские поезда и отобрать у них паровозы, необходимые для быстрой эвакуации на восток чешских эшелонов.

Сто двадцать поездов: санитарных, штабных, воинских, поездов с семьями колчаковских офицеров и эвакуирующимися чиновниками различных ведомств, были рассованы по дальним тупикам станций и разъездов великой Сибирской магистрали, остановлены и обречены на замерзание. Сто двадцать первым поездом был остановлен поезд самого верховного правителя адмирала Колчака. И у этого поезда чехи осмелились отобрать паровоз.

Колчак был испуган и взбешен. Не рассчитывая на помощь Жанена, он вспомнил о собственных войсках и приказал новому главнокомандующему генералу Каппелю силой «призвать чехов к порядку» и заставить их вернуть паровоз верховного правителя Сибири. Каппель получил приказ, однако выполнить его не мог. У него не оказалось сил, чтобы «силой призвать чехов к порядку». Малочисленные, разрозненные войска белых бежали по проселочным дорогам стороной от Великой магистрали и не были способны вступить в бой с частями чешского корпуса. Каппель мог рассчитывать только на себя самого, и он вызвал генерала Сырового на дуэль. Однако скрестить шпаги им не удалось. Каппель не догнал бегущего на восток одноглазого чешского генерала. При переправе через реку Кан сани, в которых ехал на восток последний главнокомандующий сибирской армии, провалились под лед. Промокший до нитки на сорокаградусном морозе, Каппель простудился и умер от воспаления легких.

2

Поезд Колчака так и остался стоять на станции Нижнеудинск. Стоял он в самом дальнем тупике, в стороне от поспешно проходящих чешских эшелонов.

Метель наметала у вагонов сугробы снега. Все реже в поезд-ставку заглядывали офицеры связи, все чаще недосчитывались штабных офицеров ставки, тайно перебиравшихся в чешские эшелоны, а Колчак все еще ждал чуда, все еще не хотел сложить с себя «крест власти», все еще рассчитывал на помощь, обещанную Моррисом, все еще надеялся на японцев и семеновцев, которых призывал в Сибирь.

Но чуда не случилось. 19 декабря восстали рабочие Черемховских копей и захватили на рудниках власть, 21 декабря восстал Нижнеудинск, и в собственном своем салон-вагоне Колчак слышал залпы рабочих дружин, 22 декабря партизаны Щетинкина заняли Красноярск, и 24 декабря ночью было получено известие о восстании в Иркутске, в том самом Иркутске, куда так стремился адмирал.

Однако Колчак все еще не хотел сдаться и ждал. Он твердил своим приближенным, что до конца будет нести «крест власти», и посылал телеграммы атаману Семенову, требуя решительных действий против иркутских «бунтовщиков».

Семенов послал войска, но они не выполнили приказ адмирала. Они были наголову разбиты рабочими дружинами и партизанами верхоленского отряда. Они бежали назад в Забайкалье.

Тогда Колчак решил созвать военный совет своих приближенных. Собрались ночью в салон-вагоне адмирала. Окна были зашторены, а на столе горел трехсвечник.

Колчак сидел, глубоко уйдя в кресло и положив на стол длинные кисти рук. Он был весь в черном и напоминал иезуитского монаха. На желтом лице его лежала скорбь, но не смирение. Он решился наконец сложить «крест власти», но готов был немедленно и снова водрузить его себе на плечи, если счастье вновь улыбнется ему. Толстенький премьер Пепеляев с зализанными височками сидел на краешке кресла, положив ногу на ногу, и с сердитым нетерпением грыз ногти, грыз так же жадно и зло, как грызет лошадь борт колоды, ожидая, когда в пустую колоду всыплют овес. Полковник Сыробоярский — полномочный представитель атамана Семенова — грузно стоял за креслом премьер-министра и, подняв бровь, округлившимся глазом смотрел на синеватое пламя свечей. Тут же у стола, по левую руку адмирала, сидел директор канцелярии верховного правителя генерал-майор Мартьянов. Перед ним лежал чистый, без единой помарки, блокнот. В руке Мартьянов держал карандаш и внимательно разглядывал его заточенный острый графит. В сторонке, как свидетели, а не как участники военного совета, сидели, плотно сдвинув кресла, генерал-майор Самойлов и товарищ министра иностранных дел Жуковский. Жуковский вздыхал и поминутно посматривал на часы. Самойлов хмурился и глядел в пол.

— Положение в Иркутске стало критическим, и я собрал вас, господа, чтобы выслушать ваши советы, — сказал Колчак, посмотрел на своих приближенных генералов и министров, но ни с кем не встретился взглядом — Пепеляев продолжал грызть ногти, Мартьянов сосредоточенно вертел в руке карандаш, Самойлов сильнее хмурился, а Жуковский опустил веки, будто его сразу кинуло в сон.

— Положение в Иркутске стало критическим… — повторил адмирал.

Несколько секунд все молчали. Колчак опустил голову и смотрел на свои синеватые ногти.

И вдруг взорвался Пепеляев.

— Еще бы! — вскрикнул он и сжал маленькие кулачки. — Мы потеряли поддержку союзников… Мы, с позволения сказать, сами вручили власть Политцентру, причем, с позволения сказать, в самый неподходящий момент… В момент восстания… Я предупреждал, Александр Васильевич, я предупреждал… Пусть нас рассудит бог…

Он не мог больше усидеть в кресле, вскочил и забегал по вагону, то удаляясь в темный угол, то приближаясь к столу и так размахивая руками, что колыхалось пламя свечей.

Колчак, скосив глаза, но не поднимая головы, следил за премьером и то хмурился, то кривил рот в лукаво-презрительной усмешке.

Пепеляев говорил пространно и горячо, словно произносил программную речь перед вновь сформированным кабинетом. Он все знал и все предвидел, будто сам побывал в Иркутске: и в своем совете министров, и в Политцентре, претендующем на власть, и в поезде Жанена, вдруг порекомендовавшего Колчаку отречение, и даже среди верхоленских партизан, разбивших семеновские отряды. Он говорил запальчиво и резко, и в каждом слове его сквозил упрек, словно он не совет давал, а мстил Колчаку — единственному виновнику случившегося.

— Мы упустили время, Александр Васильевич, и прошлого не вернешь. Вчерашний день, с позволения сказать, за шиворот назад не притащишь. Вам нужно было, когда я советовал, уехать к Деникину и предоставить нам свободу действий. Мы бы объявили новый курс политики, мы бы объявили о созыве сибирского учредительного собрания, земского собора. Амнистия… Да-да частичная амнистия для умиротворения умов… Мы бы предотвратили восстание или отдалили его… У нас было бы время, и мы успели бы получить помощь. Обещанные Моррисом войска, японцы… Министр Третьяков уехал в Забайкалье, чтобы привести в Иркутск японцев… Все было бы хорошо, но вы медлили, и вот, с позволения сказать, результаты…

Колчак молча слушал Пепеляева и недовольно морщился. Весь вечер он готовился к торжественному отречению, и крикливость премьера теперь раздражала его. Неужели напрасно он надел черный костюм и на стол поставил трехсвечник? Неужели последний военный совет превратится в пустые и теперь уже ненужные споры, а трагическая торжественность — в перебранку. И больше всего бесило Колчака, что все присутствующие не приметили торжественности и, словно заранее сговорившись, сочувственно поглядывали на суетящегося Пепеляева. Только один полковник Сыробоярский был неподвижен и багров от усилий понять, зачем и о чем кричит Пепеляев. Его левый глаз стал еще шире и выпирал из орбиты. Глаз казался стеклянным и наспех, не до конца, всунутым в глазницу.

Пепеляев задохнулся от злого волнения, перевел дух и, обежав вокруг стола, продолжал:

— Политцентр предвосхитил мою… нашу программу и добился благожелательности союзников. Они решили поддержать его и сделать правительством… Не в пример прочим они понимают, что, только отступая, можно подготовиться к новому наступлению… Только отступая… Я говорю, с позволения сказать, о настоящем моменте. Восстание Политцентр использует в своих интересах и в интересах союзников. Он даст ему лозунги… На его стороне иркутский 53-й полк, его поддержат чехи, он станет властью. — Пепеляев остановился посреди вагона, поднял руку так, будто произносил клятву, и повторил: — Они будут у власти. Наш кабинет в Иркутске бессилен бороться с ними. Мы лишились поддержки союзников, а они ее приобрели. Я имею точные, с позволения сказать, самые точные сведения. Четыре дня в вагоне генерала Жанена идут переговоры о передаче власти Политцентру, там присутствуют наши министры, там присутствуют все высокие комиссары союзных держав, и все высокие комиссары — на стороне политцентровцев… Вопрос о передаче власти Политцентру решен, остались только формальности, только формальности… И первым условием Политцентр ставит передачу ему государственного золотого запаса и… и ваше отречение, Александр Васильевич…

Колчак поднял голову, обвел всех взглядом и сказал:

— Мое отречение мною предрешено… Я слагаю с себя бремя власти…

Пепеляев замер и с открытым ртом глядел на торжественного адмирала так, как азартный игрок глядит на брошенные перед ним карты партнера.

Стало совсем тихо, и в этой тишине отчетливо и ясно, с актерским пафосом прозвучали слова Колчака:

— Вы все были свидетелями, что я до конца нес крест власти. Теперь бессмысленно, теперь я решил сложить ее. Сложить и уйти. Но кому передать власть? Это дело чести. Я не могу уйти с поста, пока меня не заменит новый часовой. Кому передать власть? Политцентр, если его хотят союзники, все равно — власть местная, как бы оперативная, она распространяется только на Иркутск, может быть, на Иркутскую губернию, а я носитель власти всероссийской. Я не могу и не хочу передать ее Политцентру. Кому передать всероссийскую власть?

И вдруг все оживились: Сыробоярский два раза мигнул и, прочищая горло, кашлянул в руку, Жуковский зашевелился и открыл глаза, Мартьянов стал листать блокнот, словно в нем давно был заготовлен и до времени спрятан акт об отречении Колчака, и только один Пепеляев стоял неподвижно со скошенными в сторону глазами, будто из темного угла должен был выглянуть новый кандидат в верховные правители, новый кандидат, которому придется служить.

— Кому передать всероссийскую власть? — повторил Колчак.

В вагоне опять стало тихо, и вдруг из восставшего города донесся винтовочный залп.

Пепеляев вздрогнул и шагнул ближе к столу.

— Атаману Семенову, — сказал хрипловатым голосом Сыробоярский, снова покашлял в руку и прислушался, не донесется ли новый залп.

Пепеляев взглянул на зашторенное окно, потом обернулся к Сыробоярскому и, как бы сразу задумавшись, стал пристально смотреть на него.

— Нет, — сказал Колчак. — Я решил верховную всероссийскую власть передать генерал-лейтенанту Деникину… Генерал-лейтенанту Деникину, главнокомандующему вооруженными силами юга России…

— Но Деникин отступает… — сказал Пепеляев, насторожившись и переведя взгляд на адмирала. — Там на юге положение…

— Это дело чести, — сказал адмирал. — Деникин все время был с нами, и Деникина знает вся Россия.

— Но, Александр Васильевич, там положение угрожающее… Войска Деникина отступают… — сказал Пепеляев. — Не сделать бы нам ошибки, не сделать бы нам снова ошибки.

Полковник Сыробоярский приободрился и сказал решительно:

— Власть нужно передать атаману Семенову. Его поддерживают японцы, а японцы сейчас реальная сила. Атаман может обидеться… — Он понизил голос и пробормотал, словно ни к кому не обращаясь. — Могут произойти неприятности, очень большие неприятности…

— Да-да, — произнес в какой-то странной рассеянности Пепеляев — Мы имеем сведения, что в Забайкалье прибыла новая японская дивизия… Потом, потом наш путь лежит через Забайкалье…

Колчак резко повернул голову к премьер-министру.

— Нужно иметь совесть, Виктор Николаевич…

— Но я не о себе! — вскрикнул Пепеляев. — Наши войска… Наши войска отступают в Забайкалье… Мы должны подумать о них, создать, с позволения сказать, для них обстановку…

— Да, — сказал Мартьянов. — Есть основание… — Он прищурил правый глаз и принялся что-то писать в блокноте.

— Я доложу атаману, что я настаивал… — никого не слушая, говорил семеновский полковник Сыробоярский. — Я настаивал, но… Но я не предвижу, что может случиться, не предвижу. Чревато… Атаман будет оскорблен…

Опять из города донесся винтовочный залп.

Сыробоярский пошевелил бровями и замолчал. Все обернулись к зашторенным окнам.

— Там снова бой? — едва не шепотом спросил Пепеляев.

— Нет, — сказал ближе всех сидящий к окну Самойлов. — Это залпы. Я слышал пение. Что-то похоже на похоронный марш. Там хоронят.

— Ночью?

— Может быть, ночью…

— Я не предвижу… — сказал Сыробоярский.

Колчак посмотрел на Сыробоярского, потом на Пепеляева, потом снова на Сыробоярского и упрямо сказал.

— Я передам власть Деникину. Я не изменю своего решения.

— Не сделать бы нам снова ошибки… Власть Семенова распространяется на громадную территорию… На территорию всего Дальнего Востока… — сказал Пепеляев и снова принялся грызть ногти, морща лоб и щуря глаза.

— Есть основание опасаться… — сказал Мартьянов.

Колчак покосился на него и задумался.

Сыробоярский молчал, угрюмо насупившись, и опять щеки его стали багровыми от прилившей крови. Он думал. И вдруг лицо Пепеляева просветлело.

— Александр Васильевич, — заговорил он, — всероссийская власть передается Деникину — это так. Я согласен, с позволения сказать, с вашей точкой зрения. Но власть в Сибири? Деникин слишком далеко. Кому же, как не атаману Семенову, должна принадлежать власть в Сибири?

Полковник Сыробоярский крякнул, кашлянул в руку и сказал:

— Верховную власть разделить: в России своя, а в Сибири — своя. Атаман Семенов…

Неумелость Сыробоярского в делах юридических заставила Пепеляева поморщиться, но он сейчас же овладел своим лицом и заговорил с пылом:

— Конечно, верховная власть одна — генерал-лейтенант Деникин, но в Сибири всю полноту власти будет осуществлять атаман Семенов. Это решение мне нравится… Это соответствует политическому моменту… Это соответствует…

Колчак молча смотрел на Пепеляева. Упрямство в нем боролось с желанием не портить отношений с Семеновым и с японцами, тем более что действительно предстояло ехать по семеновской территории и действительно только в Забайкалье могли сосредоточиться остатки белой отступающей армии. А кто мог знать, как снова обернется судьба?

Наконец Колчак сказал:

— Да, но только на началах неразрывного единства с Россией?

— Конечно, конечно, — поспешно согласился Пепеляев, — Только на началах неразрывного единства, только…

Мартьянов, угадав, что адмирал уже сдался, что-то торопливо строчил в блокноте. Потом он поднялся.

— Разрешите, ваше превосходительство, зачитать проект указа?

Он поправил пальцем воротник кителя, поворочал головой и стал читать:

«Указ Верховного правителя.

5 января 1920 г. Г. Нижнеудинск.

Ввиду предрешения мною вопроса о передаче верховной всероссийской власти главнокомандующему вооруженными силами юга России, генерал-лейтенанту Деникину, — впредь до получения его указаний, в целях сохранения на нашей Российской Восточной окраине оплота государственности, на началах неразрывного единства со всей Россией:

1) Предоставляю главнокомандующему вооруженными силами Дальнего Востока и Иркутского военного округа, генерал-лейтенанту атаману Семенову всю полноту военной и гражданской власти на всей территории Российской восточной окраины, объединенной российской верховной властью.

2) Поручаю генерал-лейтенанту атаману Семенову образовать органы государственного управления в пределах распространения его полноты власти».

— Так? — спросил Мартьянов.

Колчак кивнул головой.

— Так.

— С вашего разрешения, ваше превосходительство, я пойду оформлю указ, — сказал Мартьянов и, гремя шпорами, деловой походкой пошел к дверям.

Пепеляев подхватил под руку Сыробоярского, отвел его в уголок и что-то стал шептать ему под самое ухо.

3

Теперь делалось все как бы само собой, независимо от воли адмирала. Утром к нему в салон-вагон явился начальник чешского эшелона № 52, маленький майор с острым носиком и коротким подбородком, майор, похожий на ребенка, надевшего тяжелый военный шлем. Он сказал, что по приказу генерала Жанена салон-вагон адмирала берется под международную охрану и для дальнейшего следования на восток включается в чешский эшелон № 52. Он еще сказал, что генерал Жанен гарантирует адмиралу свободный выезд за границу и что на дверях салон-вагона будут вывешены пять флагов держав-союзниц.

Потом заскрипели колеса по заснеженным рельсам, и салон-вагон, оторвавшись от поезда-ставки, ушел к чешским эшелонам.

Колчак стал частным человеком, кем-то вроде знатного иностранца, путешествующего по России в собственном салон-вагоне, но под международной охраной. Он мог смотреть на Россию из окна, и его успокаивали развевающиеся у дверей флаги: американский, французский, английский, японский и чешский. Он мог смотреть в окно, но на каждой станции, на каждом разъезде плотно задергивал штору. Ему не нравилось, что салон-вагон с пятью флагами привлекает слишком большое внимание людей.

Он не думал о прошлом и старался не думать о настоящем, он думал о будущем. И это будущее начиналось для него там, за Иркутском, в Забайкалье. Там были японские войска, туда не могли проникнуть красные и там должна была решиться его судьба.

Может быть, его снова призовут к власти, и он сформирует новую армию, собрав в кулак, пополнив и усилив свои войска, пробирающиеся сейчас проселочными и лесными дорогами на восток, под защиту японских штыков. Может быть, туда уже едут морем обещанные Моррисом дивизии, может быть, японцы решат двинуться к Уралу…

Но если его не призовут к власти? Если игра проиграна? О, тогда он уедет за границу — в Америку. У него есть достаточно сбережений, и он помнит приглашение Вильсона…

Он старался не думать о настоящем, потому что все было слишком страшно, всюду таилась угроза. Только узкая полоса железной дороги на всем протяжении великой Сибирской магистрали до Байкала оставалась еще в руках чехов, а на юг и на север от нее в степях и в лесах всюду были партизаны, всюду был восставший народ. С запада двигалась Красная Армия, медленно, но неуклонно, и ее передовые части теснили арьергардную польскую дивизию, которая прикрывала отход чехов по железной дороге. Что если Красная Армия, разгромив поляков, ускорит движение? Что если партизаны решат померяться силами с чехословацким корпусом и вступят в открытый бой? Спасут ли его тогда пять флагов держав-союзниц?

Нет, думать об этом было слишком страшно, и он не думал. Он полюбил одиночество и ни с кем не говорил о политике. Он сидел в своем салон-вагоне, в полутемном вагоне с опущенными шторами, и прислушивался к стуку колес на стыках рельс. Он радовался, когда колеса стучали дробно и часто, но огорчался и тревожился, когда стук колес становился реже или смолкал совсем. И за девять дней пути он научился по стуку колес угадывать скорость идущего поезда.

Девять дней пути! Они тянулись бесконечно долго и для него как две капли воды были похожи один на другой. Дни он отличал только по количеству километров, которые пробегал поезд. И чем больше оставалось позади километров, тем счастливее становился день.

Наконец 14 января путь подошел к концу. Эшелон № 52 приближался к последней станции перед Иркутском — к станции Иннокентьевской.

Вот поезд прогромыхал на стрелках, вот сипло взревел паровоз и послышался привычный шум вокзала, вот заскрипел тормоз и последний раз лязгнули вагонные буфера…

Колчак поднялся с кресла.

«Иннокентьевская! Наконец-то! Еще семь километров, и я в Иркутске… Там Гаррис, там союзники…»

Он подошел к окну и, приподняв штору, посмотрел на перрон. Везде кучками толпились чешские солдаты. Ветер проносил мимо окна рваные клочья паровозного дыма. И снег на перроне был таким же грязным, как паровозный дым.

И вдруг Колчак увидел людей, идущих к его вагону. Нет, это были не чехи. На них были черные засаленные рабочие полушубки и папахи с красными ленточками. И они были вооружены, да, он хорошо заметил это, они несли на ремнях винтовки с примкнутыми штыками.

Рука сама задернула штору, и Колчак попятился в глубину вагона.

Здесь, в простенке между окон, за светом, он остановился и прислушался.

На путях заскрипел снег под ногами идущих людей, и Колчак ожидал, что вот-вот сейчас стукнет вагонная дверь и раздадутся шаги в тамбуре. Он не дышал и прислушался. Но дверь не стукнула.

«Нет, все стихло… Но почему? Кто это? Может быть, они уже свергли Политцентр, а напуганные чехи бессильны…»

Он на цыпочках подкрался к окну и чуть-чуть раздвинул штору, потом прильнул к щелке глазом.

У ступенек в тамбур, над которым ветер трепал флаги пяти держав-союзниц, стояли чешские часовые и тут же, напротив них, опершись на ружья, — два человека в черных полушубках.

«Кто это? Черемховские шахтеры? Большевики?»

Теперь он знал, твердо знал, что у его вагона несут караул не только охраняющие его чехи и пять флагов Антанты, нет, теперь вдруг появился какой-то новый и страшный для него караул.

«Кто их поставил? Когда?»

Собственный салон-вагон показался ему камерой одиночного заключения.

«Но почему чехи не прогонят их?..»

Чешские часовые стояли, поеживаясь от мороза, и, казалось, совсем не обращали внимания на часовых в черных полушубках.

«Кто это?»

Колчак вглядывался в лица новых часовых. Один был человек пожилой, лет сорока пяти, с усталым лицом и тяжелыми веками, едва не совсем прикрывающими глаза; другой — молодой, широкобровый, с крепкой челюстью и резко выступающими скулами. Густые обвисшие усы пожилого были белыми от инея, и он казался стариком.

Колчак смотрел на них со страхом и в то же время со странным, болезненным любопытством. Он впервые видел их так близко, рядом за окном. Прежде он каждый день с ненавистью думал о них, он десятки раз утверждал им смертные приговоры и требовал от прокурора, чтобы были изловлены и казнены все, но теперь он первый раз за время своего правления Сибирью видел их так близко и не мог крикнуть, чтобы их схватили и надели на них наручники.

Да, это были они, те самые люди, которые поднимали омское восстание, которых приказал он казнить, когда контрразведка раскрыла челябинскую подпольную организацию, когда подавляли восстание в Томске.

«Почему их не прогоняют чехи? — думал он. — Кто их пустил сюда?»

Он вглядывался в лица часовых, стараясь что-то понять, что-то разгадать, но ничего не мог ни понять, ни разгадать. Лица были повседневные и такие же обычные человеческие лица, какие бессчетное количество раз видел он из своего автомобиля, проезжая по улицам Омска, Екатеринбурга, Петропавловска… И это почему-то еще больше испугало Колчака. Он осторожно закрыл щелку в шторе и отошел в самый темный угол вагона. Здесь он почувствовал, что у него слабеют колени, и опустился в кресло, все еще не в состоянии оторвать глаз от окна, в которое только что глядел.

«Арест? Неужели это арест и не удастся выбраться из Сибири? Но мне гарантировали выезд… Свергнут Политцентр? Союзники бессильны защитить меня?»

Страх путал мысли, и прежде чем что-либо обдумать, нужно было избавиться от страха. Но как избавиться?

И вдруг он вспомнил о бумажнике, и рука сама судорожно ухватилась за правый внутренний карман пиджака. Бумажник был здесь, и это немного успокоило его, как будто он снова взял свою судьбу в собственные руки. Преодолевая дрожь в пальцах, он достал бумажник и, раскрыв его, вынул из потайного карманчика белую капсулу величиной с маленький боб.

Но он не принял яда. Стоило ему только немного преодолеть страх, как у него снова появилась надежда.

«Нет, я бы знал, — думал он, глядя на белую капсулу. — Если бы они свергли Политцентр, я бы знал… Может быть, близко мои войска и они боятся, что я снова соединюсь с ними? Может быть, потому черемховские шахтеры и добились разрешения сопровождать мой вагон? Если бы войска вышли на железную дорогу, если бы я снова соединился с моими войсками… — Он покосился на окно. — Тогда бы я повесил этих часовых здесь же, на этой же станции…»

Он бросил бумажник на стол, но белый боб оставил на ладони. Долго рассматривал его, близко поднеся к глазам, и хмурился. Потом осторожно завязал боб в кончик носового платка и спрятал глубоко в карман.

4

На станцию Иркутск эшелон № 52 прибыл днем, и денщик, как обычно, принес адмиралу в салон-вагон судки с офицерским обедом.

Колчак встретил его у двери.

— Унеси обратно, я не хочу… И сейчас же пошли ко мне дежурного офицера, понимаешь, дежурного по эшелону офицера.

— Так точно, понимаю, ваше превосходительство.

— Скажи: адмирал просил зайти немедленно.

— Слушаюсь, ваше превосходительство.

Денщик повернулся, чтобы идти, но Колчак задержал его.

— Постой, а они еще стоят?

— Кто, ваше превосходительство?

— Новые часовые в черных полушубках.

— Так точно, стоят, ваше превосходительство.

— Ну, иди… Скажи: адмирал просил зайти немедленно.

Денщик ушел. Колчак долго еще стоял у двери и отошел от нее только тогда, когда в тамбуре раздались шаги дежурного офицера.

Послышался стук в дверь. Колчак помедлил, пригладил волосы, потом сказал:

— Войдите.

Он совсем овладел собой, приготовился держать себя в руках, что бы ни случилось, и даже нахмурился по-начальственному, когда в раскрывшейся двери увидел дежурного офицера.

— Вы просили меня зайти, господин адмирал? — спросил чех, со скрытым любопытством разглядывая бывшего правителя России.

— Да, — сказал Колчак. — Мне нужен конвой, чтобы выйти на станцию. У моего вагона стоят какие-то подозрительные часовые…

— Это черемховские шахтеры, — сказал чех. — Они потребовали, и им разрешили сопровождать ваш вагон…

Он говорил медленно, с излишней отчетливостью произнося каждое слово.

— Мне нужен конвой, — сказал Колчак. — Распорядитесь…

Дежурный офицер замялся, потом плотно прикрыл дверь и подошел ближе к адмиралу.

— Вам не следует, господин адмирал, выходить из вашего вагона, — сказал он приглушенным голосом и покосился на окно.

— Почему?

— Это небезопасно. И на станции и в городе большое возмущение…

— Какое возмущение? — спросил Колчак, невольно тоже понизив голос.

— Черемховские шахтеры… местные рабочие, даже наши чешские солдаты… — Дежурный офицер говорил совсем тихо, едва не шепотом. — Я офицер и не имею права скрывать от вас… Они поддались агитации, там есть тоже свои большевики… Они могут не послушаться. В городе и в предместьях идут рабочие митинги. Рабочие требуют вашего ареста и суда над вами… Вам нельзя сейчас показываться из вагона.

— Но я… Но я частное лицо… — сказал Колчак, глядя на чеха так, словно от того что-то зависело и стоило только все объяснить ему, как всякая угроза исчезнет. — Я еду за границу… Союзники и Политцентр мне гарантировали свободный выезд…

— Политцентр? Разве от него что-нибудь зависит? — Чех криво усмехнулся. — Это правительство без власти. Ему позволяют заседать в «Модерне», пока здесь войска союзников, но его никто не слушается… Городские рабочие называют его «центропупом» и смеются над ним. Они открыто говорят, что восставали совсем не для того, чтобы у власти очутился «центропуп». В Черемхове, в Жилкине, в Балаганске, в Усть-Куте, всюду вокруг Иркутска — Советская власть…

— Тем более мне нужно немедленно увидеть мистера Гарриса. Вы знаете, генеральный консул Америки…

— Это невозможно. Мистер Гаррис уже уехал на восток, — сказал чех.

— Тогда Жанена… Генерала Жанена… Я напишу ему письмо. Вы помогите мне передать ему письмо…

— Жанен тоже уехал.

— И Жанен уехал?

— Жанен тоже уехал, — повторил чех.

— Значит, здесь никого?

— Только чешский представитель доктор Благож и генерал Сыровой.

Колчак, как бы в недоумении приподняв брови, глядел на чеха и молчал.

— Все иностранные представители уехали. Здесь только доктор Благож, но и он собирается уезжать, — сказал дежурный офицер.

— Только генерал Сыровой… — как бы в раздумье сказал Колчак. — Но он, наверное, имеет распоряжение относительно меня?

— Конечно, я тоже так думаю, — сказал дежурный офицер.

— Он должен знать, что мне гарантирована неприкосновенность и гарантирован свободный выезд за границу…

— Конечно, я тоже так думаю, — сказал дежурный офицер.

Колчак пристально посмотрел на чеха, потом поднял левую бровь и скосил глаз на окно.

— А знал ли генерал Жанен, что к моему вагону часовыми поставлены красные шахтеры?

— Я так думаю, — сказал чех. — Генерал Жанен командует всеми войсками союзников. Он не мог не знать. Без него не решились бы… — Он помялся и прибавил. — Все очень сложно и трудно… Я офицер, я не имею права вам лгать… Чешские солдаты не стали бы драться с красными, защищая вас. А тут еще это убийство на Байкале… Оно еще больше подлило масла в огонь…

— Убийство на Байкале?

— Войска атамана Семенова… Оставляя Иркутск, они захватили с собой заложников и убили на Байкале. Говорят, они убивали их палками и бросали в воду, под лед… Там было убито тридцать мужчин и одна женщина…

— Нет-нет, я ничего не знаю об этом… — Колчак на шаг отступил от чеха и поднес руку ко лбу. — Я отрекся пятого января, а это случилось шестого… Я слышал что-то подобное, но это случилось шестого…

— Так, — сказал чешский офицер, — шестого. Но на митингах говорят, что это вы призвали Семенова в Иркутск. Я слышал, что так говорят…

Колчак стоял неподвижно и глядел куда-то вверх, выше головы чеха.

Где-то рядом на путях лязгали вагонные буфера. Доносился дальний шум уходящего поезда.

— Разрешите мне идти, господин адмирал? — спросил дежурный офицер.

— Нет-нет, — сказал Колчак. — Подождите… — Он опять шагнул ближе к дежурному офицеру и даже взял его за рукав шинели. — Сделайте это для меня… Я… я не останусь в долгу… Я должен сейчас же увидеть генерала Сырового…

— Но генерала Сырового нет на станции, он уехал в город. Его вызвал доктор Благож. Туда же уехал начальник нашего эшелона. Там какое-то совещание.

Колчак опустил руку.

— Может быть, оно касается меня?

— Может быть, — сказал дежурный офицер. — Я тоже так думаю… Но я сделаю все, что будет в моих силах. Я доложу генералу Сыровому, как только он вернется.

5

Колчак ждал генерала Сырового до вечера. Три раза менялись часовые, и три раза он слышал, как за окнами скрипел снег.

Он ни о чем не мог думать. Все его внимание было сосредоточено только на ожидании Сырового, и чем больше проходило времени, тем ожидание становилось нетерпеливее.

Он ходил взад-вперед по салон-вагону, освещенному тем же трехсвечником, который стоял на столе в ночь отречения, ходил долго, пока не устал, тогда опустился в кресло, положив руки на подлокотники. Три синеватых огонька отражались в мутном трюмо, как будто там, где-то далеко за вагоном, тоже стоял стол, на столе горели три свечи, и у стола сидел черный человек с огромным, как у елочной маски, носом и злым ртом.

Колчак увидел в зеркале отражение своего лица, и оно показалось ему чужим. Он поднялся и в суеверном страхе поспешно погасил среднюю свечу.

В это время снова послышался скрип снега за окнами.

Колчак посмотрел на часы.

«Нет, это не смена караула… До смены еще час…»

Он прислушался.

Судя по скрипу шагов за окнами, у вагона шло несколько человек. Шаги остановились около тамбура. Кто-то стал разговаривать с часовым. Колчак слышал голос, но слов разобрать не мог.

«Часовой отвечает… Кто-нибудь из чешского начальства. Сыровой?»

Колчак поправил волосы и облизнул пересохшие губы.

Теперь шаги раздались в тамбуре, и дверь раскрылась без предварительного стука. В вагон вошел маленький чешский майор с остреньким носом и короткой челюстью, за ним шли два чешских офицера и какие-то штатские в шубах.

Майор прошел вперед, остальные гурьбой остановились позади него.

— Я попрошу вас одеться, — сказал майор, мельком взглянув на Колчака. — По приказу командования союзников вы передаетесь местным властям.

— Что? Я не понял… Повторите… Мне гарантирован свободный выезд за границу… Генерал Жанен… Политцентр… — Колчак говорил так, словно не майору объяснял, а убеждал сам себя. Майор даже не смотрел на него.

— По приказу командования союзников вы передаетесь местным властям, — повторил майор. — Командование осуществляет генерал Жанен…

— Но подождите, здесь какое-то недоразумение… Разрешите мне телеграфировать мистеру Гаррису…

Колчак говорил, а его никто не слушал и, казалось, никто даже не замечал. Все занялись своим делом, словно он внезапно исчез или сделался вещью.

Майор отдавал какие-то приказания пришедшему с улицы высокому чешскому офицеру, штатские подошли к столу и о чем-то негромко переговаривались, в тамбуре все время хлопала дверь и слышались чьи-то шаги.

— Оставили… Как это подло, как это подло… — говорил Колчак.

К нему подошел чешский офицер и попросил сдать оружие.

— Возьмите в ящике стола, — сказал Колчак.

— Теперь оденьтесь, — сказал офицер.

Колчак надел шубу и папаху.

Двое чешских офицеров вывели его из салон-вагона.

На улице было темно, и Колчак ничего не мог разглядеть перед собой. Он только едва приметил, что справа и слева от него стали конвоиры в черных рабочих полушубках.

Его повели вдоль какого-то эшелона. Мутные пятна света в крохотных окнах чешских теплушек и искры, вылетающие из вагонных труб, скудно освещали путь.

6

Высокие комиссары союзных держав сделали все, что могли, чтобы утвердить у власти Политцентр и сохранить в Сибири свое влияние. Они даже пожертвовали Колчаком — нужно было обрядить новое правительство в демократические одежды, нужно было обезопасить себя от восставшего народа Сибири, народа, требующего суда над кровавым адмиралом.

Колчак был объявлен врагом народа и заключен в тюрьму. Тот самый Политцентр, который гарантировал бывшему верховному правителю свободный выезд за границу, теперь собирался судить его. Однако нехитрый маневр союзников и Политцентра не обманул рабочих. Они прекрасно знали цену пустым словам, они знали, что не Политцентр арестовал Колчака, а черемховские шахтеры-большевики, поставившие к его салон-вагону свой караул.

С первого же дня своего существования Политцентр стал правительством без народа, пустышкой, прозванной «центропупом». Союзники, пользуясь тем, что в Иркутске стояли крупные чешские войска и Красная Армия была еще далеко, сумели поставить его у власти, но подчинить этой власти восставший народ Сибири были бессильны. В уездах и волостях народ создавал свою власть — Советы, в Иркутске единственной властью считал большевистский штаб рабоче-крестьянских дружин.

Рабочие и пришедшие в Иркутск партизаны требовали, чтобы и в Иркутске власть была передана Советам.

Политцентр понял, что править, не включив в состав своего правительства большевиков, он не может, и через штаб рабоче-крестьянских дружин предложил большевикам создать коалиционное правительство. Но большевики отказались послать своих представителей в Политцентр. Сибирский комитет, обсудив предложение эсеров, отверг его.

Комитет решил, «что партия, которая при существовании успешной партизанской борьбы населения Сибири за Советскую власть… попыталась бы призвать идущие за ней массы к поддержке мелкобуржуазных лозунгов, перестала бы существовать как партия пролетариата». Вместо согласия послать своих представителей в коалиционное правительство комитет большевиков настойчиво предложил Политцентру созвать Совет рабочих и солдатских депутатов.

Политцентру ничего не оставалось, как согласиться и сложить с себя власть — собственных войск, способных противостоять рабочим дружинам и красным партизанам, у него не было, а друзья чехи поспешно убегали из Сибири. Страх перед приближающейся Красной Армией подгонял их, и они были озабочены только тем, чтобы ничто не помешало им выбраться поскорее в Забайкалье. Идущая в авангарде советская 30-я дивизия была уже под Нижнеудинском. Разгромив арьергардные войска Антанты поляков и румын — она вошла в соприкосновение с чешскими частями и под Нижнеудинском, где чехи взорвали железнодорожный мост, дала им бой. Чешская арьергардная бригада была наголову разбита, потеряла всю свою артиллерию и больше тысячи солдат пленными.

22 января Политцентр прекратил существование. Властью стал созданный большевиками Революционный комитет. Он принял власть в самый трудный момент. Остатки бывшей каппелевской армии, теперь под командованием молодого генерала Войцеховского, неудачного защитника Омска, снова вышли на линию железной дороги неподалеку от Иркутска. Каппелевцы захватили Черемхово, расстреляли шахтерский Революционный комитет и двинулись на восток, угрожая городу.

Генерал Войцеховский прислал Иркутскому ревкому ультиматум.

Он требовал, чтобы красные войска без боя покинули Иркутск и ушли на север не ближе чем за сто километров, он требовал выдать ему всех колчаковских министров и самого адмирала, он требовал передать ему весь золотой государственный запас и обещал тогда пробыть в городе только три дня и увести армию дальше на восток.

Иркутск спешно готовился к обороне. Надвигающаяся тридцатипятитысячная армия головорезов генерала Войцеховского была серьезной угрозой.

7

Только вечером Андрей Силов вырвал час свободного времени, чтобы перевезти выздоравливающую Ксенью из госпиталя домой, и, когда снова возвращался в дружину, было уже темно.

Мороз к ночи усиливался и щипал щеки. Луна еще не всходила, и все черное небо было усеяно крупными яркими звездами.

— Звезды-то как разъярились, — проговорил Андрей, влезая в сани. — К утру крепко схватит, не вздохнешь…

— И сейчас ладно, — сказал возница, умащиваясь на козлах. — Ишь, кони-то как куржой пошли, в темноте и то белеются… — Он ударил вожжой коренного, и лошади с места взяли крупной рысью. Холодной пылью из-под копыт полетел хрупкий с мороза снег.

Андрей натянул на колени медвежью полость и, отворачиваясь от ветра, глядел на звезды, плывущие куда-то в непроглядное черное пространство.

Мысли у Андрея были тревожные. Фронт приблизился к Иркутску, каппелевцы напирали, и со дня на день можно было ожидать боев в самом городе, сейчас затихшем и притаившемся.

Андрея угнетало, что он сейчас был здесь, в городе, а не на фронте, где шел непрерывный ожесточенный бой с каппелевцами, рвущимися к городу, и где решалась судьба Иркутска. Он несколько раз просился вместе со своей дружиной туда, за Ангару, в бой — не пустили, оставили на охране. И тут, в городе, был свой фронт, только скрытый. Снова зашевелились белогвардейцы, кто-то разбрасывал по улицам портреты Колчака, чья-то рука работала для его освобождения — у самой тюрьмы дружинники обнаружили тайный склад оружия.

Сани повернули в переулок и остановились у высоких тесовых ворот. Скрип полозьев смолк, но разгоряченные быстрым бегом лошади все еще пофыркивали и просились бежать, беспокойно переступая ногами. Под их копытами снег хрустел, визжал и посвистывал так громко, будто где-то рядом по плотному снежному настилу шел наметом целый взвод всадников.

И вдруг откуда-то издалека из черной прорвы ночи донесся пушечный выстрел.

Часовой, маршировавший возле ворот, остановился и замер, глядя на небо, словно именно оттуда донесся этот встревоживший его выстрел.

Андрей, прислушиваясь, вылезал из саней.

— Орудие ударило? — спросил он.

— Похоже, что оно, — сказал часовой, все также глядя в небо.

— За Ангарой?

— Должно, там…

— Не ослышались мы? — сказал Андрей. — Где же это из пушек стрелять могут?

— Не иначе, на Иннокентьевской, — сказал часовой. — По морозу-то оно далеко несет — воздух, что железо, настыл, хоть лемехи куй…

— Может, так что… — проговорил возница, оборачиваясь на козлах. Он был плотно закутан в ямщицкий тулуп и в темноте казался круглым, как шар. — Очень просто — кто-нибудь ручную гранату метнул. Народ не обученный, а все с оружием. Намедни один товарищ гранатой-то беда переполоху наделал и себя малость не порешил вовсе… Снаряжал ее да из рук выпустил, она и зашумела…

Но возница оборвал свой рассказ, не закончив. Со стороны Ангары опять донесся глухой удар выстрела. Теперь он показался Андрею ближе и отчетливее — несомненно, это стреляла пушка.

— Вот тебе и «может, так что»… — сказал Андрей вознице и быстро пошел к калитке.

Часовой снова замаршировал у ворот. Возница стал заворачивать лошадей.

Казарма дружины была во дворе, и еще от калитки Андрей увидел яркие огоньки самокруток и услышал голоса дружинников.

Когда он подошел к крыльцу, голоса смолкли и кто-то, очевидно, узнав его в темноте, сказал:

— Орудия за Ангарой бьют, товарищ Силов…

— Я слышал, — сказал Андрей. — На Иннокентьевской…

На мгновение наступила тишина, потом кто-то спросил:

— А мы что же, так тут и будем сидеть?

И не успел еще Андрей ответить, как враз заговорили дружинники.

— Это что же получается?

— Кто это придумал, чтобы дружину в казармах держать, когда под городом бой идет? Или сюда гостей ждать будем?

— Ты бы, Андрей Силыч, похлопотал перед штабом… Скажи, вся дружина требует, чтобы на фронт…

— Город тоже так не оставишь, и здесь войска нужны, — сказал Андрей и огляделся, в темноте не различая лиц говорящих. — А просьбу вашу, чтобы нас на фронт отправили, передам. Сейчас со штабом по телефону свяжусь…

Дружинники молча расступились, пропуская Андрея к дверям. Он вошел в казарму, миновал полутемный коридор и распахнул дверь в маленькую комнату, которая служила канцелярией дружины.

Навстречу Силову от стола с аппаратом полевого телефона поднялся дежурный.

— Что нового? — спросил Силов.

— Час назад выслал ночных патрулей… А тут пакет получен, пять сургучных печатей… — сказал дежурный.

— Где пакет?

Дежурный подошел к двери и, прежде чем достать из-за пазухи пакет, плотно прикрыл ее.

— Вот, — сказал он, вернувшись к Андрею, — пять сургучных печатей, видать, дело важное.

Андрей взял пакет. На конверте широким размашистым почерком было написано:

«Весьма срочно. Секретно. Начальнику дружины товарищу Силову в собственные руки».

Андрей вскрыл пакет и прочел приказание. В нем говорилось, что в связи с тревожным положением в городе дружину всю ночь держать под ружьем наготове, а самому Силову во главе команды стойких, проверенных бойцов к часу ночи явиться в тюрьму для выполнения особого задания.

— Не на фронт ли, товарищ Силов, нас направляют? — не удержался дежурный.

— Нет, на охрану города. — Андрей аккуратно сложил приказание и, расстегнув шубу, спрятал его в боковой карман пиджака.

— Значит, опять не на фронт?

Андрей вдруг рассердился.

— Знают, куда направить… Не нам с тобой решать…

— Волынка, — сказал дежурный.

8

Ветер усилился, и орудийные выстрелы стали слышны в городе даже в домах, за закрытыми дверями. Услышал выстрелы и Колчак у себя в одиночной камере. Однако они не удивили его. Он знал и о наступлении каппелевцев и об ультиматуме генерала Войцеховского. Чья-то услужливая рука подбросила ему записку. Он нашел записку у себя на койке под подушкой, когда вернулся в камеру после очередной тюремной прогулки.

Записка оказалась от княжны Тимиревой. Княжна писала, что каппелевцы вышли на железную дорогу и наступают, что Войцеховский прислал ультиматум, и спрашивала, что думает адмирал обо всем этом и как он относится к ультиматуму. Она просила Колчака ответить ей и послать письмо по тому же каналу тюремной почты, по которому он получит ее записку.

У Колчака возродились надежды. Он хотел написать Тимиревой, что генерал Войцеховский обладает достаточной силой для разгрома слабых рабочих дружин, и может быть, в какую-нибудь из ближайших ночей тюрьма будет освобождена, что нужно ждать и надеяться, однако он не написал этого. Он остерегся. «А вдруг записка попадет в чужие руки? А вдруг кто-нибудь из тюремных служителей согласился передать ему записку лишь для того, чтобы выведать его мысли? Нет, он не позволит им обмануть себя, он сам обманет их».

Он вырвал клочок бумаги из оставшейся у него в кармане записной книжки и написал:

«На ультиматум смотрю скептически. Думаю, что это только ускорит неизбежное».

Потом он свернул клочок бумаги квадратиком и положил под подушку, на то самое место, где нашел записку Тимиревой.

Теперь он был доволен. Его записка попала в руки тех, для кого и писалась. В тот же день вечером во время обыска в камере ее нашел под подушкой и унес надзиратель.

Адмирал был доволен собой. Все случилось так, как он предугадал, и ему казалось, что он надежно припрятал какую-то страшную неотвратимую улику.

— На ультиматум смотрю скептически… На ультиматум смотрю скептически… — мысленно повторял он, прислушиваясь к пушечным выстрелам и поглядывая на белеющее под скошенным потолком оконце. — Думаю, что это только ускорит неизбежное…

«Неизбежное…» — вдруг испуганно подумал он в суеверном страхе. — «Неизбежное…» — Ему показалось, что он сам наклика́л беду.

Он не мог усидеть на койке, встал и прошелся по камере — три шага вперед и три шага назад. Камера была тесной, а теперь как будто стала еще теснее, словно сами собой сдвинулись кирпичные стены со следами облезшей извести. Лампочка под потолком мигала и горела вполнакала.

«Нет, этого не случится, этого не должно случиться… — думал Колчак, успокаивая себя. — Они еще не закончили допроса, они еще не судили меня и даже не составили обвинительного заключения… Войцеховский успеет… Я был всероссийской властью, и они должны запросить Москву, на это уйдет время…»

Он остановился и прислушался. За окном раздавались глухие удары, будто где-то под ветром хлопала тяжелая дверь.

«Стреляют… Это артиллерия Войцеховского. Он уже недалеко. Только бы скорее…»

Колчак снова прошелся взад-вперед по камере, и снова к нему вернулась мысль о следствии. Он вспомнил все девять допросов. Ему не мешали говорить, никто из следственной комиссии не перебивал его, и он подробно рассказывал длинную историю своей сорокашестилетней жизни. Так было до девятого, вчерашнего допроса, и вдруг следователи стали нетерпеливы. Им, казалось, наскучило слушать рассказы о русско-японской войне, о Порт-Артуре, о морских плаваниях и северных экспедициях, в которых пришлось побывать ему, и они сразу перешли к делу — к дням его правления Сибирью. Они стали задавать вопросы, и каждый вопрос повергал его в растерянность и страх. Они напомнили ему об омском восстании, о пятистах рабочих, расстрелянных в Куломзине, о казни политзаключенных по его личному приказу. Они спрашивали о полевых судах, которые судили уже расстрелянных, и о заложниках, повешенных на телеграфных столбах едва ли не вдоль всей великой Сибирской магистрали, они спрашивали о сожженных селах, о людях, под пытками сошедших с ума, о до смерти забитых шомполами во время публичных порок, об арестованных, пропавших в тюрьме без вести…

Колчак остановился посреди камеры, ссутулился и неподвижным взглядом уперся в кирпичную стену.

«Почему они стали так торопиться? Но ведь они не закончили следствия… Они должны закончить следствие…»

Он смотрел в каменную стену, стараясь разгадать — почему следователи стали так торопливы, и вдруг увидел на сером кирпиче слова, нацарапанные острием, может быть, сапожного гвоздя.

«Дорогие мои, я не боюсь смерти потому, что остаетесь жить вы…»

Колчак нахмурился и прочел еще раз, до боли в глазах вглядываясь в нацарапанные на кирпиче слова, точно за ними, за каменной стеной, он надеялся разглядеть лицо человека, который написал, что не боится смерти.

«Кто он? Большевистский комиссар? Приговоренный к смерти красногвардеец? Пойманный партизан? Кому он пишет?»

На мгновение в нем снова проснулся верховный правитель, верховный правитель и главный контрразведчик, который должен был все понять, распутать все тайные нити, связующие непокорный ему народ, и, умертвив своих врагов, найти и умертвить их друзей, могущих стать еще более опасными врагами.

«Кому он писал?.. «Дорогие мои…» Где они? Сколько их?»

Ему стало страшно и захотелось скорее сцарапать надпись, уничтожить ее, как улику, как вещественное доказательство.

«А если они придут сюда и увидят…»

Он протянул было руку, но не осмелился дотронуться до надписи. Страх остановил его.

«А вдруг надзиратель посмотрит в глазок…»

Он втянул голову в плечи, скосил глаза на дверь и не дышал.

Он понял, что у каждого казненного им оставались братья и друзья и теперь все эти братья и друзья собрались вместе, чтобы отмстить ему.

Да, он не ошибался. За время его страшного владычества ему не удалось террором убить человеческую любовь и дружбу, не удалось страхом разъединить народ и разделить людей. Любовь и дружба победили страх. Да, у каждого казненного им остались в жизни друзья: по пять, по десять друзей, а у каждого из друзей тоже друзья… Их теперь насчитывались тысячи, десятки тысяч, миллионы, и все они несли ненависть к нему — поработителю народа. И вот настал срок, настал день возмездия, и все они двинулись против него и сейчас шли за ангарские берега, чтобы схватиться с бандами еще верных ему солдат и отстоять город.

За окном опять раздались глухие удары пушечных выстрелов. Колчаку показалось, что они стали громче, отчетливее, как будто пушки стреляли совсем близко, где-то на окраине Знаменского предместья. Ему померещилась даже пулеметная дробь на улицах.

«Значит, Войцеховский ворвался в предместье… Значит, Войцеховский недалеко…»

Колчак глотнул воздух, освобождаясь от спазмы удушья, и прислушался. Теперь ему почудился шум возле тюрьмы и голоса людей.

«Идут…»

Он схватил шубу, не попадая в рукава, надел ее, нахлобучил папаху и шагнул к дверям.

В коридоре действительно раздались шаги. Торопливо шли несколько человек.

Колчак запахнул шубу и прислушался.

Шаги остановились возле его камеры. Потом звякнул замок, дверь растворилась и в ее просвете адмирал увидел невысокого человека с большим лбом и бровями, низко нависающими на глаза.

Человек вошел в камеру, но не закрыл за собой дверь и остановился в шаге от нее.

— Я пришел объявить вам приговор, — сказал он. — Объявить постановление Революционного комитета.

Произнес он это таким спокойным и таким ровным голосом, что Колчак сразу не понял, чего касается это постановление, и подумал, что его хотят увезти куда-нибудь подальше от фронта, подальше от наступающих каппелевцев. И опять он услышал позади, за окном глухие удары пушечных выстрелов.

Человек, вошедший в камеру, повернулся вполоборота, чтобы свет лампочки под потолком падал на листок бумаги, который он держал в руке, и прочел:

«Обысками в городе обнаружены во многих местах склады оружия, бомб, пулеметных лент… установлено таинственное передвижение по городу этих предметов боевого снаряжения; по городу разбрасываются портреты Колчака…»

Колчак вглядывался в лицо человека, силясь понять, о чем дальше будет читать он, но видел только широкий лоб его, огромные залысины и пучки нависших над глазами бровей. И вдруг он заметил позади человека, в коридоре, вооруженных людей в таких же черных рабочих полушубках, какие он видел из окна своего салон-вагона на станции Иннокентьевской.

«С другой стороны, генерал Войцеховский, отвечая на предложение сдать оружие, в одном из пунктов своего «ответа» упоминает о выдаче ему Колчака и его штаба, — читал дальше человек. — Все это заставляет признать, что в городе существует тайная организация, ставящая своей целью освобождение одного из тягчайших преступников против трудящихся — Колчака и его сподвижников…»

Колчак слушал, стараясь не пропустить ни одного слова, но внимание его отвлекали люди в черных рабочих полушубках — «Кто они? Зачем?» — и слова постановления Революционного комитета не оставались в памяти и мелькали, плохо понятые и неосмысленные.

«Обязанный предупредить бесцельные жертвы и не допустить город до ужасов гражданской войны, — читал человек, — а равно основываясь на данных следственного материала и постановлениях Совета Народных Комиссаров Российской Социалистической Федеративной Республики, объявивших Колчака и его правительство вне закона — Иркутский военно-революционный комитет постановил: 1. Бывшего «верховного правителя» — адмирала Колчака и 2. Бывшего председателя совета министров — Пепеляева — расстрелять».

Теперь Колчак понял.

— Как это? Без суда? — пробормотал он, отступая на шаг вглубь камеры. — Разве не будет суда?

— Давно ли вы, адмирал, стали сторонником расстрела только по суду? — сказал человек с нависшими бровями и стал складывать листок. — Но, кстати, постановление Ревкома это и есть постановление суда — город объявлен на осадном положении. — Потом он повернулся и приказал кому-то в коридоре: — Приступайте!

В камеру вошел красногвардеец в шапке с красной звездой. Колчак заметил, что он несет наручники.

«Значит, сейчас…»

Колчак выпрямился во весь рост, протянул вперед руки и отвернулся, словно ожидая, что сейчас ему будут делать какую-то опасную операцию, следить за которой у него не было сил…

9

Когда Андрей Силов вошел в одиночный корпус тюрьмы, он увидел в комнате приема арестованных двоих окруженных конвоем людей. Они сидели на деревянной скамье у стены и оба были в шубах и шапках, будто только-только вместе пришли с улицы. Один был высокий, худощавый, с угрюмым горбоносым лицом, похожий на англичанина; другой — маленький, толстый, с брюшком, заметным даже под шубой.

Горбоносый сидел, опустив голову, и глядел в пол. Брови его были нахмурены, а из угла плотно сжатых губ торчала дымящая трубка. Маленький толстяк беспокойно ворочался на скамье, заглядывал в лица стоящих поодаль конвоиров и торопливо бормотал, как заученный урок:

«Я уже давно примирился с существованием Советской власти… Я все время стремился просить, чтобы меня использовали на работе, я приготовил даже прошение на имя Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета… Я прошу меня помиловать… Я очень прошу подождать до получения ответа от ВЦИКа…»

Он часто-часто мигал голыми веками без ресниц, и из глаз его катились слезы.

Конвоиры хмурились и отворачивали от него лица.

Андрей сейчас же узнал в горбоносом человеке Колчака и понял, что рядом с ним на скамье — бывший премьер-министр Пепеляев. Он уже знал от тюремного коменданта о постановлении Ревкома, знал, что сейчас Колчака и Пепеляева будут выводить из тюрьмы, знал, что ему самому предстоит сопровождать их со взводом своих дружинников до места казни, чтобы предотвратить возможные попытки белогвардейцев отбить своего атамана.

Андрей посмотрел на Колчака. Прежде он никогда не видел его, но постоянно думал о нем с острой ненавистью… Убитые красногвардейцы в забайкальских степях, трупы рабочих, раскачивающиеся под станционными фонарями, ночные зловещие выстрелы в ограде тюрьмы… Теперь весь этот темный ужас приобрел лицо. Вот он сидит в дыму чадящей трубки, низко опустив голову. Откинув полу шубы, достает из кармана носовой платок. Наручники мешают ему, и он, скособочившись, косо глядит в пол. Он долго роется в кармане, потом вытаскивает платок, подносит его к губам, и вдруг из платка выпадает белый продолговатый боб и стукается об пол…

Колчак выронил платок и потянулся за бобом, но боб откатился слишком далеко.

Андрей поднял боб и, разглядев на ладони, положил в карман.

Колчак еще ниже опустил голову. Трубка прыгала в его сжатых зубах. Рядом что-то бормотал Пепеляев.

К Андрею подошел комендант.

— У вас все готово?

— Все, — сказал Андрей.

— Пойдете следом, сейчас выводим.

— Знаю, — сказал Андрей и вышел из тюремного корпуса.

На небе, притушив звезды, стояла в зените полная яркая луна. Снег в ее свете сиял, как только что выпавший — поразительной белизны и свежести. Было уже три часа пополуночи, и нигде в домах предместья не горело огней.

Артиллерийская стрельба стихла.

Андрей, освежая голову после задымленной едким английским табаком комнаты, полной грудью вдохнул чистый морозный воздух и подошел к дружинникам.

— Сейчас выводить будут, — сказал он. — Наша задача сопровождать. Глядеть зорко нужно, особенно за боковыми переулками.

— Светло, как днем, не проглядим, — сказал кто-то. — В такую ночь зайца за версту увидишь, не то что человека.

В тюремном дворе заскрипел снег под ногами идущих, потом ворота растворились и конвой вывел Колчака с Пепеляевым.

Они шли рядом. Колчак длинный, как жердь, немного ссутулившийся, шагал широким шагом, не сгибая колен, и возле него не то шел, не то бежал, поминутно спотыкаясь, Пепеляев. Он так глубоко втянул голову в плечи, что казался горбатым карликом.

Головной дозор промаршировал вперед и скрылся за поворотом улицы.

Андрей пропустил вперед дружинников, конвоирующих Колчака с Пепеляевым, и повел свой взвод следом.

Прекратившаяся было орудийная стрельба за Ангарой вспыхнула снова. Когда пушечные выстрелы смолкали, доносилась беспорядочная трескотня винтовок — очевидно, фронт подвинулся еще ближе к городу.

Ветер совсем стих, словно мороз накрепко сковал его. В неподвижном воздухе каждый звук приобретал отчетливость и гулкость звучания струны.

Дружинники прислушивались к дальним пушечным выстрелам, к пулеметной дроби, к хрусту снега под ногами и поглядывали по сторонам, готовые каждую секунду вступить в бой. Все молчали.

Улица тянулась белая и пустая. Домики становились все меньше, а заборы длиннее, и вскоре показался шлагбаум городской заставы. Впереди широкой белой полосой лежал Якутский тракт.

По тракту шли минут пятнадцать, потом свернули к Ангаре и вышли через редкий березняк на безлесную равнину. Посреди равнины поднималась острая, как голова сахара, гора, и рядом с ней притулился небольшой холмик.

На опушке березняка Андрей остановил взвод. Он знал, что казнь состоится у горы на холмике, дальше сопровождать конвой было бессмысленно.

Дружинники взяли винтовки «к ноге», и кто-то спросил:

— Закурить бы? Теперь, поди, можно?

— Что же, закурите, — сказал Андрей.

Впереди все было бело: и равнина и лежащая за нею широкая Ангара. Ослепительные снега простерлись до самого горизонта, обманчивого и неверного в лунную ночь.

Конвой повел Колчака с Пепеляевым к холмику у горы. Потом две черные фигуры отделились от конвоя и стали медленно подниматься на холм. На вершине его они стали рядом — одна длинная, как увеличенная тень человека, другая — короткая и приземистая.

Дружинники закуривали цыгарки. Пахнуло спокойным махорочным дымком.

Андрей смотрел на холм. Он видел, как конвоиры растянулись цепочкой и подняли винтовки.

В это время за белой Ангарой грохнул орудийный выстрел и как бы в ответ ему у подошвы холма ударил винтовочный залп.

— Упали, — сказал один дружинник. — Долго же царствовали…

— Упали, — повторил другой. — Сколько веревочку ни вить, а концу быть. Вот и они своего конца дождались…

— Становись! — скомандовал Андрей и, построив взвод, повел его обратно через березовый перелесок обратно к городу.

10

Генералу Войцеховскому не удалось ворваться в Иркутск. Он не ожидал, что такое сильное сопротивление его войскам окажут рабочие дружины и партизаны, подоспевшие на защиту города. Бои затянулись, и силы защитников Иркутска росли. Поголовно все городские рабочие взялись за оружие, прибывали новые партизанские отряды. К тому же переполошились чехи. Они поняли, что развернись только боевые действия в полосе железной дороги, и эвакуация на восток чешских эшелонов неизбежно остановится, а Красная Армия все приближалась. Нужно было спасать свою шкуру, и чехи отказались пропустить наступающих каппелевцев через Глазковское предместье, прилегающее к железной дороге. План наступления белых был сорван. Ссориться с чехами Войцеховский боялся и принужден был смириться. Каппелевцы прекратили наступление на Иркутск и стороной от города ушли на восток к Байкалу.

Осадное положение в Иркутске было снято. Чехи поспешно эвакуировались на восток. 8 марта их последний эшелон покинул станцию Иркутск, и в городе народ готовился к встрече Красной Армии.

* * *

Лена с утра нарядилась в свое самое лучшее платье.

С алыми лентами, вплетенными в косы, притихшая и торжественная, бродила она по комнатам, не в состоянии заняться никаким делом, и поминутно выскакивала на улицу послушать, не гремит ли уже музыка.

В том году рано наступила весенняя капель. С черных кружевных ветвей раскидистых берез в Сукачевском саду свисали зубчатые сосульки, и тонкие ветви гнулись под их тяжестью. Небо было без единого облачка и такой глубокой синевы, какая бывает только ранней весной, когда ни одна пылинка не туманит ее. Солнце к полдню грело все теплее и разгоралось ярче. Оно отражалось во всем: и в лужицах на талом снегу, и в стеклах по-праздничному протертых с мелом окон домов, и в прозрачных сосульках на березовых ветвях, и даже в глазах прохожих.

Лена долго стояла за воротами, прислушиваясь к шуму города и глядя, как в светлую лужицу под водосточной трубой падают звонкие капли воды, потом улыбнулась и, стараясь не замочить праздничных туфель, на цыпочках пошла к крыльцу.

Куцый петух соседки, впервые выпущенный из зимнего курятника во двор, поджимая озябшую ногу, стоял на просохшей ступеньке крыльца, подставив под солнечные лучи налившийся кровью гребень. Он закатывал под бровь радужный глаз и склонял голову набок, не то прислушиваясь к звукам весенней капели, не то любуясь синевой неба. Пышная грива петуха, грива из тончайших красных, синих и зеленых перьев, вспыхивала разноцветными огнями.

«Если не спугну его со ступеньки, значит, они приедут…» — загадала Лена и, затаив дыхание, проскользнула сторонкой к дверям.

Петух насторожился, тряхнул гребнем, приподнял крылья, но решив, что опасность уже миновала, только переступил на другую ногу.

«Приедут… приедут…» — ликуя, подумала Лена и вбежала в дом.

Ксенья сидела у окна за газетой. Прасковья Васильевна, гладко причесанная, с маленькой сколотой шпильками шишечкой редких волос на самом затылке, в черном старинном платье с узкими рукавами и бесконечными оборками разглаживала утюгом на обеденном столе кружевную черную шаль.

— Ну что? — спросила она Лену. — Не заиграла еще музыка?

— Нет, — сказала Лена, — еще не играет… А на улице до чего же хорошо, не уходила бы совсем. Настоящая весна — тепло и с крыш капает, кругом лужи…

— И ноги, поди, промочила? — Прасковья Васильевна беспокойно посмотрела на новые туфли Лены.

— Нет, не промочила, — недовольно сказала Лена и нахмурилась. «Туфли, — подумала она. — Найдет же о чем спрашивать… Ну, а если бы промочила? Пустяки какие…»

Все это утро казалось ей необычным и значительным, и уж если стоило говорить, то говорить только о чем-нибудь очень важном и приятном.

Она отошла к дивану и, расправив платье, села в ожидании, когда наконец Прасковья Васильевна закончит свои сборы и можно будет идти встречать вступающие в город войска. Ей очень хотелось поговорить об этом, но Ксенья читала, углубившись в газету, а Прасковья Васильевна так была поглощена разглаживанием слежавшейся в сундуке старинной шали, что даже прикусила от усердия кончик чуть высунутого языка.

Наконец, Лена не выдержала молчания, поднялась с дивана и подошла к Ксенье. Та взглянула на нее и спросила улыбнувшись:

— Томишься?

— Да ведь идти пора, — нетерпеливо сказала Лена. — Пока пойдем, да пока что… А вдруг они раньше приедут немножко? Возьмут и приедут раньше, а мы их и не встретим… Опоздаем…

— Не опоздаем, — сказала Прасковья Васильевна. — И так едва не до зари собираться стали, куда же тут опоздать…

— Ах, какая вы! — в досаде воскликнула Лена. — А если, говорю, они раньше придут немножко?

— Уж в какой час назначено, в тот и придут, — сказала Прасковья Васильевна, пробуя послюненным пальцем утюг. — Это не мы с тобой, а армия. У них на все свой час есть, не так чтобы, когда вздумали, тогда и поехали… — Она сощурила смеющиеся глаза, посмотрела на Лену и прибавила: — Там таких торопыг-непосед, как ты, нету…

Лена пожала плечами и отвернулась к окну. Она снова увидела освещенный солнцем двор, за ним ветви деревьев, украшенные светящимися сосульками, и во дворе петуха. Спустившись со ступенек крылечка, он шагал по мокрому снегу, вытянув шею, насколько мог, и смешно к самой груди поднимая ноги, словно боялся промочить их.

Лена вспомнила свое гадание, взглянула на Ксенью и сказала:

— А тебе, наверное, очень обидно дома оставаться?

— Конечно, обидно, — ответила Ксенья. — Да ведь ничего не поделаешь — раз доктор запретил, приходится подчиняться. Я на тебя рассчитываю, потом ты мне все расскажешь…

— Да-да, я все расскажу, все запомню, — оживившись, сказала Лена. — И, как только их встретим, сейчас же все вместе сюда…

Ксенья удивленно подняла брови.

— Кто все вместе?

Лена замялась, опустила глаза, потом снова подняла их на Ксенью и тихо сказала:

— Ну, если они придут…

— Да кто они-то? — Ксенья отложила газету и пристально смотрела на Лену.

— Никита… Товарищ Лукин… — покраснев, проговорила Лена.

Прасковья Васильевна так быстро поставила утюг на перевернутую самоварную конфорку, что, казалось, рассердившись, стукнула им.

— Господи, боже мой, да откуда они тут возьмутся? — растерянно проговорила она. — Да ты что, разве что-нибудь слышала?

— Ничего я не слышала… Но ведь армия приходит, и они могут прийти, — сказала Лена.

— Армия приходит с запада, а не с востока, — сказала Ксенья, почему-то нахмурившись. — И ты, пожалуйста, не придумывай невозможного.

— Я не придумываю… А может быть…

— Ничего не может быть, — сказала Ксенья.

— Да что они, на крыльях, что ли, перелетят через все японские войска? — неуверенно проговорила Прасковья Васильевна, однако заспешила: видимо, слова Лены зародили в ней надежду и в самом деле сегодня встретить Никиту. — Коли ты слыхала что-нибудь, так лучше прямо скажи, — прибавила она. — Попусту о таком лучше не мечтать, только сердце себе бередить будешь…

— Андрей Никанорыч рассказывал, — сказала Лена.

Ксенья еще строже посмотрела на нее.

— Что рассказывал?

— Что наши войска с партизанами встречались и что эти партизаны с востока пришли, — сказала Лена. — Вот с ними и Никита…

— Не выдумывай, — сказала Ксенья. — Эти партизаны из каких-нибудь ближних сел, а не из-под Читы.

Лена промолчала. Однако слова Ксеньи не убедили ее и она попрежнему продолжала верить, что сегодня непременно встретится с Никитой.

— Пойдемте, — тихо сказала она Прасковье Васильевне. — Теперь пора, наверное…

— Пойдем, пойдем… — Прасковья Васильевна торопливо накинула на плечи только что выглаженную шаль и пошла в переднюю надевать шубу.

11

По улицам города двигалось столько народу, что с первых же шагов Лена отчаялась увидеть парадное шествие армии.

— Да пойдемте же скорее, — таща за рукав шубы, торопила она Прасковью Васильевну. — Все места займут, и мы ничего не увидим. Говорила, что не успеем, вот и не успели.

— Да куда не успеем-то, — едва поспевая за Леной, уговаривала ее Прасковья Васильевна. — Видишь, народ идет, и мы с ним потихоньку. Все увидят, и мы увидим. Куда бежать-то?

— Нет-нет, — не слушаясь, говорила Лена, увлекая Прасковью Васильевну в самую гущу толпящегося народа. — Скорее нужно… Ах, ничего вы не понимаете…

Город шумел, и на улицах было так тесно, словно все до единого жителя, от мала до велика, вышли из своих домов.

Красные флаги над подъездами каменных зданий, сверкающие под солнечными лучами пятна снега на крышах небольших деревянных домиков, сияние лужиц на оголенной мостовой, люди, двигающиеся по тротуарам пестрыми и шумными потоками, колонны марширующих с пением рабочих, развевающиеся над ними знамена, шпалеры дружинников с горящими остриями штыков — все это пьянило Лену. Ее охватило такое же чувство веселия и страха, какое она испытывала в раннем детстве на качелях, когда раскачиваемая отцом доска стремительно взмывала выше столбов перекладины, чуть не в самое поднебесье, и глазам открывалось все вокруг, весь мир: и зеленая полянка в желтых цветах, и голубая речушка, и белые гуси на песчаной косе, и лес, и небо, и облака, такие же ослепительно белые, как гуси. Так же, как тогда на качелях, у нее захватывало дух и так же, как тогда, словно поднявшись на огромную высоту, она видела все сразу: и солнце, и голубое небо, и красные флаги, как бы летящие по воздуху, и золото знамен, и веселые лица людей.

Она схватила за руку Прасковью Васильевну и, смеясь, говорила:

— Вот теперь хорошо, вот теперь мы все увидим, и они скоро придут… Я знаю, они непременно придут…

Она видела все сразу, слышала вокруг себя веселые возбужденные голоса, но не понимала, о чем говорили люди, и всматривалась в даль, туда, где поднимались деревья Приангарского сквера и где должна была показаться голова колонны входящих в город войск.

Она совсем позабыла свой разговор с Ксеньей и, глядя на ликующий город, не могла поверить, не могла представить себе, что совсем близко отсюда, в Забайкалье, все еще маршируют по городам японские солдаты и все еще продолжается та унылая и страшная жизнь, которую вели люди здесь в трудные зимние месяцы, когда Ксенья сидела в тюрьме.

Ей казалось, что всюду победил народ, что всюду города расцвечены красными знаменами и Никита, вернувшийся в Иркутск, вот-вот сейчас покажется верхом на своем белоногом жеребчике в первых рядах въезжающих в город кавалеристов.

Она была так увлечена своими мыслями и настолько уверена в предстоящей встрече с Никитой, что даже вздрогнула, когда Прасковья Васильевна вдруг рванулась вперед, к самой мостовой, замахала кому-то рукой и вскрикнула:

— Гляди, Лена, наши… Наши идут…

— Где, где? — шепотом спросила Лена, вглядываясь в ту сторону, куда смотрела Прасковья Васильевна. — Где? — Голова у нее кружилась от мелькания лиц и знамен, от шума в ушах, и она ничего не могла ни понять, ни увидеть. — Где идут? Где, Прасковья Васильевна, где же?

— Да вон на улицу поворачивают. Гляди, гляди, все наши — черемховские… И Проня Железнов, и Саня Михеев… — говорила Прасковья Васильевна. — Да как же крикнуть-то им, господи, ведь не услышат за шумом таким…

Наконец и Лена увидела колонну, на которую указывала Прасковья Васильевна. Спереди высокий рабочий нес огромное знамя, бахромой едва не касающееся земли.

Прасковья Васильевна шагнула на мостовую и чаще замахала рукой, готовая броситься догонять колонну шахтеров, но в это время от Ангары донеслись голоса труб духового оркестра и, заглушая их, грянуло «ура».

У Приангарского сквера показались марширующие красноармейцы. Впереди на одномастных гнедых лошадях ехали трое всадников в высоких шлемах с красными звездами, за ними несли знамена, и дальше ряд за рядом двигалась пехота.

Перед глазами Лены замелькали лица людей, полушубки, шинели разного покроя и цвета, ватные куртки, даже крестьянские азямы, опоясанные военными ремнями с подсумками по бокам.

Красноармейцы несли винтовки на ремнях, не маршировали, а шли по-походному широким податливым шагом. Не привыкшие к парадному маршу и не обученные ему, они шли так, как ходили по дорогам войны. В потрепанной за долгие походы одежде их тоже не было ничего парадного, но это нисколько не уменьшало торжественности и величия их шествия.

Общее выражение восторга лежало на лицах и красноармейцев и горожан, вышедших встретить их. Казалось, обменяйся они местами — ничего не изменится.

Войска все шли и шли. Гремела духовая музыка, прокатывалось по шумной улице тысячеголосое «ура», замирало где-то в переулках и снова возникало в голове колонн, еще более громкое и мощное, как нарастающая морская волна.

Шли пехота, кавалерия, артиллерия и снова пехота.

— Да здравствует Красная Армия!.. Да здравствует Ленин! — кричал с балкона трехэтажного здания худощавый белокурый человек с обнаженной головой и размахивал шапкой. — Да здравствует Ленин!

И со всех сторон несся в ответ ему ликующий крик народа:

— Да здравствует Ленин! Да здравствует Ленин! Ура! Ура! Ура!

Лена тоже кричала «ура». Все перед глазами ее слилось в единый поток и в единое движение: и люди, и медные трубы духовых оркестров, и шитые золотом знамена, и транспаранты с надписями: «Вся власть Советам!», «Мир хижинам, война дворцам!», «Да здравствует братство трудящихся всего мира!», «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Но вдруг из этого веселого цветущего потока людей отделился невысокий скуластый человек. Он шел прямо на Лену, и она невольно обратила на него внимание. Брови его были приподняты, словно он узнал ее и был страшно удивлен, увидав здесь, на шумной улице около афишной будки.

Он был одет, как и все красноармейцы, в солдатскую серую шинель, и за плечами у него висела на ремне винтовка.

— Здравствуйте, — сказал он, подойдя ближе, вскинул голову и улыбнулся. — Или не признали?

— Здравствуйте, — нерешительно проговорила Прасковья Васильевна. — Только не обознались ли вы, не припомню я вас что-то…

— Васька Нагих я, — сказал скуластый человек. — В Черемхове вы нас с Никитой на вокзале в Иркутск…

— Ах ты, боже мой, — перебивая Василия, воскликнула Прасковья Васильевна и схватила его за руку. — Как же я сразу не признала вас… Изменились вы сильно…

— Теперь все изменилось, — сказал Нагих. — А Никита где?

— В Забайкалье он, в партизанах…

— Вот как? Воюет?

— Уж больше года воюет… С той зимы, ни слухом ни духом о нем ничего не знали; слава богу, она оттуда приехала — рассказала. — Прасковья Васильевна указала на стоящую рядом раскрасневшуюся Лену.

Нагих протянул Лене руку и улыбнулся.

— Выходит, тоже партизанка?

— Нет-нет, я только там жила, — сказала Лена.

— Коли с партизанами жила, значит, тоже партизанка, — сказал Нагих. — А Никита как?

— Он с товарищем Лукиным вместе… Он разведчик…

— Разведчик — это хорошо, — сказал Нагих, и вдруг взгляд его сделался рассеянным, словно он сразу забыл о Лене, и о Прасковье Васильевне, вспомнив о чем-то своем.

— Сегодня мы его сюда ждали. Думали, может, вместе с вами придет, — сказала Прасковья Васильевна. — Все она… Придет да придет, говорит…

Нагих пристально посмотрел на Лену:

— Ждала?

— Ждала, — сказала Лена.

— Ждать и надо. Коли ждешь, непременно дождешься. Вот погоди, теперь я за ним туда поеду и сюда к тебе его привезу. Не далек тот день…

— Разве вы туда едете, к Никите? — Лена посмотрела на Василия во все глаза.

— Моя дорога до океана. Как его воды попробую, тогда и домой можно. — Нагих посмотрел вдоль улицы и вдруг заспешил. — Эх, далеко моя рота ушла, догонять нужно, — сказал он. — Вечером к вам загляну — обо всем потолкуем. Где живете-то?

Прасковья Васильевна принялась объяснять, как найти домик Ксеньи.

Нагих слушал внимательно, смотрел ей прямо в глаза, но, видимо, все еще думал о чем-то своем. Улыбка не сходила с его губ, но взгляд был рассеянным и печальным.

— Против сада? Найду, — сказал он. — Вечером ждите.

В это время смолкла музыка и с балкона донесся голос белокурого человека, громко и раздельно выкрикивающего слова приветствия проходящему кавалерийскому эскадрону.

Нагих поднял голову и взглянул на балкон.

— Товарищ Новоселов… — проговорил он так, будто не решался поверить своим глазам. — Да нет, он самый… Значит, пережил все невзгоды… — Нагих повернулся и, не спуская глаз с балкона, пошел улицей, что-то крича белокурому человеку, но за частым цоканьем конских подков Лена не расслышала, что.

Она проводила его взглядом, пока он не скрылся из вида в людском потоке, и обернулась к Прасковье Васильевне.

— Он сегодня непременно придет к нам?

— А как же, коли сказал, то придет, — ответила Прасковья Васильевна и вздохнула. — Выходит, Никиту собирались встречать, а его дружка Ваську Нагих встретили…

— Да, — сказала Лена. — Но мы его еще встретим…

Прасковья Васильевна беспокойно посмотрела на нее.

— Мели, где же ты его теперь встретишь? Видать, уже все войска прошли.

— Нет-нет, не сегодня, — сказала Лена. — Если бы он был с этими войсками, товарищ Нагих знал бы. Нет, он не приехал. Он еще за Байкалом. Но он приедет… — Она нахмурилась и сказала так же уверенно, как Нагих: — Недалек тот день.