Восстание — страница 2 из 14

1

Егор Матвеевич Федотов, у которого Василий Нагих поселил Никиту, жил в деревне Ершово, находящейся за Падунским порогом, недоступным для пароходов.

Место было глухое, спокойное. Отрезанная от проезжих путей ангарскими речными порогами и тайгой, деревня жила обособленной жизнью и почти не соприкасалась с другими селениями. Редко кто из жителей ее уезжал дальше десяти-пятнадцати верст от дома. Тракта вблизи не было, а пробираться без особой нужды по трудным таежным дорогам или через речные пороги да шиверы охотников находилось мало.

Приезжие люди в Ершово заглядывали тоже нечасто. Редкий смельчак рискнул бы пойти в Падунский порог на обычной лодке, а купеческие паузки, на которых только и спускались за пороги, в этом году не появлялись, и торга на берегу не было.

Егор Матвеевич промышлял зверя и баловался рыболовством. Жил он вдвоем с женой Марфой. Единственный сын его не вернулся с германской войны, старик скучал о нем и очень обрадовался приезду Нестерова.

Стал он называть Никиту племянником, а соседям рассказал, что парня к нему прислал брат из Балаганска — погостить да позверовать белку, как выпадет первая пороша.

— Лечи ногу-то ладом, — говорил Никите Федотов. — Помощником будешь, по зверовству ли, по охоте ли. Зверовать вместе в тайгу подадимся или охотой на осетра — на крюк имать. Вдвоем-то куда с добром. Где один не успел, другой подхватит. Дело у нас с тобой, паря, огнем загорит, во́ как пойдет, на полный ход. А белки в нонешнем году, видать, дивно будет — ореху много…

Но помощником Егору Матвеевичу Никита оказался плохим. Его недолеченная в госпитале и растревоженная в пути рана заживала медленно. Нога снова опухла и болела.

Василий Нагих прожил у Федотова недолго и, только-только подлечив руку, задумал ехать в Балаганск. Ему не сиделось в Ершове.

— Живем, будто в могиле лежим, — говорил он Никите, — будто от народа за тридевять земель… Чудные здесь мужики. Все чего-то ждут, приглядываются… Разговоры все об одном и том же — торга ждут. Обносились, говорят, — ни ситцу, ни сарпинки, по чаю да соли стосковались… А о другом ни о чем не тужат, будто им все равно и ничего их не касается. Там у нас, к городам ближе, люди вовсе иные — призаводской народ, дружный. Здесь что — лесное селение, глухомань…

Однажды вечером Василий пришел от соседей мрачный, насупленный и сказал Никите:

— Они, здешние крестьяне, на своем горбу ничего не испытали, и каши с ними не сваришь. Может, тряхнут их белые, тогда опамятуются, а пока и говорить с ними бесполезно. Их и немецкая война ничему не научила. Одних баб затронула — та вдовая, та вдовства ждет. Мужики с фронта у многих до сей поры не вернулись. Поминания бабы еще не заказывают, а черные платки уже надели и задумываться начали… Да ведь то бабы…

Василий долго сидел, молча глядя в пол, потом сдвинул брови и решительно сказал:

— Пора. Ехать надо. Нету здесь подходящего народа, один дядя Егор, да и тот остарел… Поеду. Слыхал я стороной, будто красногвардейцы, после боя с чехами на станции Зима, в леса ушли. Будто там скрываются и отряды готовят. Нужно к ним подаваться или на Урал через фронт в Красную Армию. Нас с тобой из красногвардейцев никто не списывал… По углам все сидеть станем, чего добьемся. Их же царствию конца не будет… В Балаганске у меня дружки есть. Через них все разведаю, а потом за тобой вернусь…

Никита проводил Василия и остался один в чужом федотовском доме.

Целыми днями, прислушиваясь к глухой ноющей боли в ноге, он сидел на крылечке и глядел за Ангару на дальний правобережный лес.

По двору, наполовину заросшему сорной травой, бродили, не находя тени, зверовые собаки Федотова. Лохматые, с клыкастыми мордами и с ввалившимися боками, они слонялись из угла в угол, скалились и рычали одна на другую.

Собаки томились от жары и зверели от надоевших ошейников с тяжелыми деревянными чурбаками. Чурбаки, волочась между передними лапами, гнули собак к земле и мешали им ходить.

Краснопегая поджарая сука, остроухая, с тонкой лисьей мордой, еще не привыкшая к своим кандалам, пыталась сорвать ошейник. Она ложилась, распластываясь брюхом по земле, трясла головой, словно в ухо ей залез комар, и жалобно скулила, лапой царапая себе шею.

Бурый кобель, широкогрудый и костистый, с не заросшим шерстью старым рубцом на спине и с рваным ухом, глядел на свою молодую подругу не то в недоумении, не то с насмешкой и, словно морщась, оголял белые волчьи зубы. Две другие собаки, высунув длинные языки, бродили возле стойки, у которой, пережевывая жвачку и тяжело вздыхая, лежала комолая пестрая корова.

Никите было жаль молодую собаку, и как-то раз, когда жена Егора Матвеевича тетка Марфа вышла на крыльцо, он сказал ей:

— И чего вы собаку зря маете? Сниму я с нее чурбак!

— Глядикось! — вскинулась Марфа и посмотрела на Никиту так, словно он предлагал ей поджечь дом. — Сдурел, чо ли? Эко дело надумал — собаку спущать! Да она коровам соседским все вымя пораздерет заместо медвежьих штанов. Ишь ты, заскулила окаянная! — цыкнула Марфа Петровна на краснопегую суку. — Вот погоди, я тебя плетью-то напонужаю… Ужо дай срок!..

Она сердито взглянула на Никиту, будто и его собиралась напонужать плетью, потом вошла в избу.

Уже из-за порога Никита снова услыхал сердитый голос своей названной тетки:

— Озоровать-то ему… Добро бы к девкам пошел, взыграл бы, а то сиднем сидит, как клуша кака… С такого сидения чего на ум не взбредет…

Никита понял, что его суровая хозяйка права, что и в самом деле нельзя спускать с чурбаков зверовых собак в деревне, однако что-то вроде обиды на Марфу Петровну шевельнулось в его душе.

Он вдруг почувствовал себя одиноким в этом чужом доме, никому не нужным, заброшенным бог весть куда и зачем. Ему стало несносно сидеть на крыльце перед дверью, за которой раздавался сердитый голос Марфы, захотелось побыть одному со своей печалью, и он пошел на берег Ангары, подальше от дома.

Опираясь на костыль, он добрался до высокого прибрежного яра, откуда был виден Падун, и лег на мшистые теплые камни.

Деревня осталась далеко внизу. С яра она казалась маленькой и жалкой. Несколько бревенчатых домов, окнами к реке, растянулись по пологому берегу, вдающемуся в реку острой косой.

На прибрежном песке валялись вверх днищами лодки, черные от смолы, в мелкой воде у косы плескались выводки домашних уток, и на самом солнцепеке, распустив крылья, лежали разомлевшие от жары гуси.

От деревни тянуло запахом пекущегося ржаного хлеба и лесного сена, сложенного во дворах в зароды выше крестьянских изб. Единственная улица была нема и пустынна, как бывает только в страдную пору, когда все от мала до велика уходят на поля убирать хлеб.

Прямо за деревней стоял хвойный лес. Подступая почти к самому берегу Ангары, он тянулся на север, на запад и на юг, только местами редея и проваливаясь в глубокие котловины. В этих провалах, на нечастых лесных прогалинах или на выкорчеванных старых вырубках лежали пашни, отвоеванные крестьянами у тайги и возделанные под рожь.

С верховий реки доносился глухой гул Падуна. Там, отрезав Ершово от мира, подводные скалы преградили Ангару.

Что делалось за порогами в городах и селах Сибири, Никита знал плохо. По слухам, которые через десятые руки дошли до Егора Матвеевича, Поволжье и вся Сибирь от Урала до Тихого океана были заняты войсками интервентов и всюду ими были созданы белые правительства: в Поволжье хозяйничал эсеровский комитет членов Учредительного собрания, на Урале — уральское Правительство, в Башкирии — башкирское, и власть над Сибирью захватило временное сибирское правительство Вологодского… В Забайкалье вкупе с интервентами разбойничал атаман Семенов…

Фронт проходил за Уральским хребтом, и не прекращались жестокие сражения красных войск с чехами и белогвардейцами, рвущимися вглубь России.

«Что делается дома? Где отец и что сталось с ним? Шахтерский поселок белые так не оставят — будут мстить… Когда же приедет Василий? Когда я вылечу ногу и смогу уехать отсюда?» — с тоской думал Никита и вдруг услышал у реки детские голоса.

Он подвинулся к откосу яра и посмотрел вниз.

У самой воды, на неширокой площадке с помятой травой, Никита увидел троих детей. Они сидели вокруг небольшого костра с таганком. На таганке стоял закопченный солдатский котелок, и под ним колыхались чуть приметные в солнечном свете желто-синие перья огня.

Санька — десятилетний сынишка федотовского соседа — на небольшой дощечке чистил щук. Его сестренка — маленькая Пашка, присев, у костра на корточки, подбрасывала в огонь щепки и с любопытством следила за работой брата. В сторонке узкогрудый худощавый мальчик в синей неподпоясанной рубахе чистил картошку, и ее шелуха падала на помятую осоку сверкающими на солнце белыми полосками.

Щука, которую чистил Санька, еще не уснула и под его ножом звонко ударяла хвостом по скользкой доске.

— Ох, и хлещет, и хлещет хвостищем-то, — сказала Пашка, с опаской взглянув на щуку.

— Махалкой, — хмурясь, проговорил Санька. — У кошки, у той хвост, а у щуки — махалка… Откуда у щуки хвосту взяться…

— А глазащая какая, — сказала Пашка. — Крепче держи, упустишь…

— Ладно, — сказал Санька. — Сама ты глазащая.

Никита усмехнулся. Пашка была действительно «глазащая». Ее широко открытые голубые глаза на загорелом обветренном лице даже издали казались огромными.

Санька поднялся на ноги, презрительно, по-рыбацки сплюнул на землю и, оскабливая ножом доску, сбросил на траву внутренности двух только что выпотрошенных щук. Рыбы теперь, словно на зеленом блюде, лежали на широком листе лопуха, неподвижные и сверкающие, как клинки.

— Пойди, выполоскай у воды, — приказал Пашке Санька, кивнув на рыб. — Увязалась с нами, так помогай… Чего сиднем сидишь…

Пашка безропотно поднялась от костра и, подцепив щук под жабры, отправилась к реке.

Ее босые ноги бесстрашно приминали острую осоку. Худенький стан колыхался, будто несла она в руках не маленьких щук, а тяжелые полные воды ведра.

Отойдя несколько шагов от костра — подальше от Саньки, — Пашка вдруг запела тоненьким звонким голоском:

Выйду за ворота —

Всё луга, болота,

Озера глубоки,

Ох, озера глубоки.

В этих во озерах

Живет рыба щука,

Белая, белая…

Там моя милая

По бережку ходит,

Свежу рыбку ловит…

— По бережку ходит, свежу рыбку ловит… — шепотом повторил Никита и, свесив голову с крутой скалы яра, стал смотреть на костер маленьких рыбаков с таким чувством, словно глядел в свое детство. Все годы учения, когда он в каникулы приезжал из Иркутска к родным в Черемхово, он из ученика городского училища на целое лето превращался в сорванца рабочего подростка и едва ли не каждый день бегал главарем со сверстниками на рыбалку.

Мальчик в картузе прислушался к пению Пашки, вздохнул и, подняв к Саньке острый подбородок, сказал:

— К чему ты ее цепляешь? Коли с собой взяли, не к чему ее цеплять, ей глаза колоть…

— Защищай, — коротко ответил Санька и снова презрительно плюнул на траву. — Не бабьим делом занялась… Ладно ей…

Никите стало жалко обиженную братом Пашку. Он уже хотел окликнуть Саньку и завязать с ним спор о женском равноправии, но в это время сама Пашка вернулась к костру. В руках она держала голубых белобрюхих щук, все так же подхватив их пальцами под розовые жабры.

С неподвижных плавников рыб тонкими струйками стекала сверкающая на солнце вода.

Пашка, уже забыв об обиде и улыбаясь, остановилась около костра, но вдруг глаза ее расширились и она испуганно попятилась назад.

— Глядите-ка, глядите… — прошептала Пашка. — Бьется…

— Кто бьется? — спросил Санька.

— Щукино сердце…

— Болтай. К чему ему биться… — сказал Санька, но все же подошел к сестре.

— Чудно-то, чудно-то как… — повторяла Пашка. Она глядела на траву, в то место, куда Санька выбросил внутренности рыб, и в недоумении двигала золотистыми бровями.

Никита тоже смотрел на траву. Он не видел щучьего сердца, но ему казалось, что он видит его. Вот оно висит на какой-то пригнутой к земле травинке, вздрагивает и бьется само по себе, а снулые щуки висят у Пашки в руках.

Мальчик в картузе подполз ближе к костру и сказал:

— И впрямь бьется, к чему бы…

Санька долго глядел на щучье сердце, морщил лоб и косматил выгоревшие на солнце волосы. Потом он сердито нахмурился и сказал:

— Ни к чему оно бьется, без пользы… Пойдемте уху заправлять.

«Ни к чему оно бьется…» — повторил Никита, вздохнул, поднялся на ноги и заковылял домой.

У крыльца его встретил Егор Матвеевич.

— С чего смурной такой? — спросил он, сразу заметив, что Никита не в духе.

Никита махнул рукой:

— Надоело…

— Чо надоело-то?

— До коих же пор так без дела сидеть буду, на чужих харчах? Хоть бы ты работу какую мне дал…

— Дурак, — сказал Егор Матвеевич. — Кака же тебе работа? Кого ты работать можешь? Эко дело, прости господи. Или сызнова ногу бередить надумал? Ни к чему тебе работать, без тебя управимся. Сиди да грей ногу, покеда в солнце жар есть…

— С такого сидения чего не надумаешь… — послышался из-за двери сердитый голос Марфы Петровны. — Все один да один. Даве ему сказывала: пошел бы к девкам, взыграл бы, песню бы с ними спел…

2

Осенью, когда у Никиты зажила раненая нога, Федотов взял его с собой на охоту.

Держа коней голова к голове, они ехали верхами по лесной дороге, ведущей в охотничьи угодья, еще летом облюбованные Егором Матвеевичем.

Дорога была ненаезженная, бугристая, без колеи, переплетенная выступающими из-под хвои и старого листа оголенными корнями елей.

Солнце еще не вставало. По-утреннему пасмурный лес то расступался небольшими прогалинами, то чернел, сдвинувшись плотной стеной, и там деревья стояли, так близко прижавшись одно к другому, и так цепко переплетались ветвями, что без топора путнику трудно было бы пробраться сквозь их тесную толпу.

Дорога петляла по лесу от пашни к пашне и к сенокосам у болотистых ручьев. Собаки, повизгивая и беспокойно оглядываясь по сторонам, бежали за лошадьми. Освобожденные для охоты от надоевших чурбаков, они торопились начать травлю и с мольбой поглядывали на всадников.

Краснопегая сука, свалив набок голову, смотрела вверх, словно стараясь заглянуть в глаза своему хозяину, виляла хвостом и негромко потявкивала, просясь в лес.

Не обращая на собак никакого внимания, Егор Матвеевич дымил трубкой и лохматил пятерней клочковатую рыжую бороду. Он не мог утаить свою радость — радость охотника, впервые выехавшего в лес на охоту после скучного лета, и посмеивался, щуря глаза на всходящее солнце.

— А нукось, Никита, заглянем. Может, глухарь ненароком залетел, — крикнул он Нестерову и круто повернул лошадь к показавшемуся за редкими деревьями жнивью. — Наша пашенка здесь…

Собаки бросились было вперед, но Егор Матвеевич освистнул их и, подняв плеть, погрозил им.

Собаки остановились у дороги и притихли, прячась одна за другую.

Егор Матвеевич неторопливо слез с лошади и, ведя ее в поводу, пошел по высокой ржаной стерне к разбросанным там и тут бабкам снопов. Ближние к лесу бабки были толще других и походили на широкие круглые тумбы.

— Не иначе, шевелил, — крикнул с хрипловатым самодовольным смешком Егор Матвеевич, подходя к снопам. — Ей-богу, шевелил…

Никита заторопил коня вслед Федотову.

Теперь он разглядел ближние к лесу бабки — все они были глухариными ловушками. Нетолстые высокие снопы, не больше пяти четвертей в обхвате, крепко, как метлы, стянутые соломенными скрутами, тесными кружками стояли на ровных срезах. Глухие колодцы внутри сноповых кружков сверху были прикрыты колосьями, скрывающими провал.

В одной из снопяных бабок раздавался неясный шорох.

— Попал, шелестит… — сказал Егор Матвеевич, разбирая колосья у бороды снопов.

В отверстие Никита увидел сидящего на дне колодца большого тяжелого глухаря. Он ворочался, не в силах расправить крылья, сжатые стенками колодца, и сердито разевал черный толстый клюв.

— Матерущий, — сказал Егор Матвеевич. — Без мала полпуда потянет. — Он запустил руку между снопов. Глухарь взъерошил перья и зашипел по-змеиному. — Пугает, — усмехнулся Егор Матвеевич. — Ишь, ощерился… Умная птица, а к тому же дурак. Ну, к чему, скажи, на снопы садился, когда кругом простор такой? Нет, все норовит повыше, чтобы дальше видать было. Прямо на землю никак не сядет. Допрежде оглядится, как надо, потом спорхнет. Далеко-то видит, а под носом ни-ни. Одно слово — глухарь…

Егор Матвеевич вытащил руку и, словно ему стало жалко попавшего в ловушку глухаря, свел у переносицы брови. Лицо его стало грустным и задумчивым.

— Ну, что мы тепереча с ним делать будем? — сказал он, не то спрашивая совета у Никиты, не то рассуждая сам с собой. — На седло возьмем либо здесь оставим, пусть до времени посидит? Назад поедем, прихватим?

— Пусть сидит, — живо ответил Никита, которому не хотелось возиться с глухарем. — К чему его нам с собой таскать…

— Верней, что так, — сказал Егор Матвеевич и, снова прикрыв колосьями провал в бабке снопов, поднял ногу в стремя.

Всадники миновали тот участок леса, в котором были разбросаны крестьянские пашни, и углубились в тайгу. Дорога сразу сузилась, превратившись почти в тропу. Ехать в два коня по ней стало тесновато, и пришлось пустить лошадей гуськом.

Егор Матвеевич ехал передом, Никита позади, держа своего коня в трех-четырех шагах от хвоста федотовской лошади.

Собаки, промявшись, успокоились, шли ровной сворой и притихли. Даже краснопегая приумолкла и только принюхивалась, порывисто вбирая ноздрями воздух, словно вздыхала после плача.

Лес все больше густел. В темных зарослях пересвистывались рябчики и неустанно стучали дятлы по мертвым стволам сухостойных елей и сосен.

Солнце уже поднялось и позолотило вершины деревьев, когда Егор Матвеевич, молчавший всю дорогу от пашни, вдруг осадил коня и, обернувшись к Никите, сказал:

— Тут сейчас махонькая прогалина будет, от нее лес почище маленько да пореже. Тут и спускать будем. — Он говорил глухо, как будто боялся спугнуть зверя, притаившегося где-то совсем рядом, или нарушить торжественную тишину леса.

Настороженность Егора Матвеевича мгновенно передалась и собакам. Краснопегую охватила такая дрожь, точно ледяной ветер, сразу подув, застудил ее. Навострив уши и подняв, как на стойке, переднюю лапу, она смотрела в глубину леса и сотрясалась всем телом.

Бурый кобель, чуть разинув пасть и подняв рваное ухо, стоял неподвижно, крепко опершись на все четыре лапы, и морщил нос.

Егор Матвеевич едва слышно подсвистнул собак и, тронув каблуками тощие бока своей чалой лошади, поехал на открывшуюся прогалину.

Лес расступился и сразу поредел. При солнечном света стали различимы каждый ствол дерева, каждая ветка, даже серебряная паутина, протянувшаяся между молодых сосенок у самой прогалины.

И утренний сумрак тайги, и пашенка с ловушкой, и пленный глухарь, и ранняя дорога между стенами еще темного леса — все сейчас показалось Никите давно прошедшим, бывшим за пределами этого солнечного дня. Он смотрел на лес, на собак, суетящихся возле ног спешившегося Егора Матвеевича, на чалую лошадь, протянувшую морду к редкой траве, торчащей из сухой кочки, на трепетную, по воздуху летящую паутину и впервые за много дней, проведенных в Ершове, ощущал тот душевный покой и уверенность в своей судьбе, которые приходят к человеку после тяжелой болезни вместе с возвращающимися силами. Теперь он опять был на ногах, чувствовал себя уверенным, сильным и ловким, как прежде. Теперь, не дожидаясь Василия Нагих, он сам мог подняться туда, за пороги, на розыски потерянных друзей.

— Экий денек выпал наудачу, экий денек… — приговаривал Егор Матвеевич, разминая затекшие в седле ноги. — Благодать…

Он огляделся кругом, прищурился от ударившего в лицо солнца и склонил голову набок, словно прислушивался и старался разгадать все лесные звуки, чтобы послать собак как раз в ту сторону, где притаился зверь.

— А место здесь важное, — сказал он, хитро подмигнув Нестерову. — Однако здесь и пустим? А, Никита?

— Давай, здесь… — весело ответил Никита. — Ты лесу хозяин, тебе лучше знать…

— Однако здесь… — в раздумье повторил Егор Матвеевич и вдруг присел, растопырив протянутые к лесу руки так, будто намеревался поймать улетающего комара.

— Уссю! Уссю его! — громким шепотом повторял он, страшно выкатив глаза. — Уссю его!

Краснопегая сука тоненько взвизгнула, как если бы ее неожиданно ударили арапником, и первой бросилась в лес. Опустив острую морду к земле, волоча за собой пушистый хвост, она лисьей побежкой уверенно шла между деревьев, хорошо наперед зная дорогу, по которой нужно было идти. Ее белые штанишки раза два мелькнули в резных листьях папоротника и скрылись.

Бурый кобель бежал ровным скоком немного позади нее и тыкал нос в разные стороны так, точно отыскивал во мху и хвое когда-то зарытую им кость. Две другие собаки шли по бокам дозором.

Когда собаки исчезли из вида, Егор Матвеевич достал трубку и, всыпав в курку табак, стал уминать его круглым черным пальцем. Рука у него вздрагивала, и табак сыпался мимо трубки.

— Пошли, — сказал он таинственным голосом, словно сообщал Никите секретную новость, которая должна была и обрадовать и удивить его. — Ладом пошли, тактику понимают — молча идут… Зверя тоже с умом садить надо, не как-нибудь…

Он запалил трубку и, выпуская из ноздрей повисающий на усах дым, прислушался.

Прислушался и Никита. Лес чуть слышно шумел. Где-то неподалеку долбил сухую кору дятел, и в зарослях молодых елок, будто с кем бранясь, хрипло и зло кричала сойка.

Собаки исчезли, как провалились под землю.

Нетерпение все больше охватывало Егора Матвеевича. Опытный охотник, он, казалось, и сквозь деревья видел все, что сейчас творилось в тайге, и отсюда с прогалины следил за работой своих собак. Лицо его стало сердитым, и, посасывая трубку, он так громко чмокал губами, словно подгонял ленивую лошадь.

Никита слез с коня и, держа в руке повод, присел на старую обомшелую валежину. Он рассеянно поглядывал в ту сторону, куда убежали собаки, и, к собственному удивлению, оставался совсем равнодушным к охоте. Он думал о завтрашнем дне. То он представлял себе, как встретится с Василием Нагих, то как поедет в Черемхово и разыщет отца, то как разузнает о своем красногвардейском отряде, который, наверное, ушел в сопки и сейчас где-нибудь на востоке ведет борьбу с захватившими Сибирь интервентами.

— Следом бы поехать надо, видно, далеко ушли, — сказал Егор Матвеевич, сгорая от нетерпения, и стал подтягивать ослабевшие подпруги у своей чалой лошади. — Поедем помаленьку…

Никита встал с валежины и уже перекинул поводья через шею коня, как вдруг услышал непонятный звук, раздавшийся далеко в лесу. Казалось, что это со скрипом и треском сломалось молодое деревцо.

Никита взглянул на Егора Матвеевича и по лицу его понял, что для старого охотника звук этот — важный знак.

Егор Матвеевич привстал на цыпочки и так вытянул шею, будто силился заглянуть за вершину самой высокой ели. Он стоял, подняв брови, приоткрыв рот, и свирепо ворочал по сторонам округлившимися глазами.

Звук повторился. Теперь Никита расслышал, что это был собачий лай. Сначала лаяла одна собака, но потом разом подхватили остальные, и по лесу разнеслось частое злобное тявканье.

— Едем! Едем! — воскликнул Егор Матвеевич. — Видать, прижали…

Не попадая ногой в стремя и подпрыгивая, он пытался взобраться на лошадь, но она, напуганная его поспешностью, не стояла на месте, пятилась и запрокидывала голову.

Наконец, Егору Матвеевичу удалось ввалиться в седло. Он задергал поводьями и, ударив чалую плетью, поскакал в лес на лай собак.

Никита вскочил на своего коня и вдруг, как и Егор Матвеевич, заторопился и погнал лошадь вслед за Федотовым.

Сначала кони вскачь бежали по тропе, вьющейся между деревьями, но скоро тропа потерялась и пришлось ехать целиной. Лошади пошли медленнее. Теперь они едва трусили, поминутно переходя на шаг. Им мешал валежник, высокие папоротники заплетали ноги…

Лай доносился все отчетливее. Собаки лаяли, захлебываясь с повизгиванием, словно они передрались между собой и теперь грызлись, сцепившись в клубок.

— Уссю! Уссю! — кричал Егор Матвеевич невидимым собакам и дергал поводья. — Уссю его…

Он снял из-за плеч ружье и держал его наготове в правой руке.

Лай слышался совсем близко, рядом, казалось, что собаки рвали зверя тут же, под ногами лошадей.

Никита вглядывался вперед, но за папоротниками и молодым частым ельником ничего увидать не мог.

— Медведя посадили, медведя, — кричал ему в ухо Егор Матвеевич и протягивал вперед ружье. — Гляди…

Они обогнули черную поваленную ветром ель и на небольшой зеленой полянке увидали свору.

Захлебываясь лаем, собаки окружили молодого медведя-пестуна и не давали ему поднять куцый зад от земли. Едва только медведь приподнимался, чтобы броситься на какую-нибудь собаку, особенно докучающую ему, как другая сзади уже хватала его за штаны. Он оборачивался к обидчице, но острые зубы третьей собаки, караулящей каждое его движение, вонзались ему в ляшку. Рванув медведя, собака тотчас же отскакивала, остерегаясь его крепких когтей, и готовилась к новому прыжку.

Больше всех усердствовала краснопегая сука. Припав на передние лапы, почти касаясь грудью земли, она юлила возле медведя, не оставляя безнаказанным ни одного его движения.

Бурый кобель, ощерив пасть и ощетинив загривок, наседал с тыла; краснопегая и рыжая донимали пестуна с боков, и четвертый — черный кобель — поджарый и горбатый, припав на все лапы и оглушительно лая, дразнил медведя спереди, подскакивая к его пасти, однако держась на таком расстоянии, чтобы пестун не мог угостить его своими когтями.

Медведь, подняв к небу черный нос и вывалив язык, не то ревел, не то рыдал навзрыд, чуя неминуемую гибель.

Когда подъехали охотники, он уже перестал обороняться и, плотно прижав к земле свой куцый зад, ждал неизбежной участи.

— Крепко посадили, не шелохнется даже, — сказал Егор Матвеевич и слез с коня.

Проверив ружье, он передал поводья Никите.

— Лошадь покедова подержи, как бы не вздыбила…

Никита взял поводья и отвернулся. Ему стало жалко затравленного собаками пестуна. Охота показалась ему похожей на казнь.

Потом он услышал хруст валежника под ногами Егора Матвеевича и гулкий выстрел федотовского старинного ружья.

Когда Никита снова посмотрел на зеленую полянку, собаки, прекратив лай, уже обнюхивали неподвижно лежащего пестуна. Егор Матвеевич внимательно разглядывал свою добычу, на глаз определяя, жирен ли медведь и хороша ли его шкура.

3

Охотники вернулись в Ершово, когда солнце было уже на закате.

В красноватой пыли, поднятой стадом, бродили у оград пестрые коровы. Отягощенные молоком, сочащимся из розовых сосцов, они поднимали к заходящему солнцу мокрые губы и ленивым мычанием взывали к медлительным хозяйкам.

Черный пороз — вожак стада, заслушавшись многоголосого пения своих подруг, стоял, опустив к земле широколобую голову с прямыми короткими рогами, и тяжело вздыхал, вперив неподвижный взгляд в прибрежный камень.

Во дворах громыхали подойники, клохтали куры, собираясь к насестам, да гомонила в ожидании ужина босоногая детвора.

Никита помог Егору Матвеевичу освежевать пестуна, шкура которого была растянута на рогатках за баней, умылся у реки и, вернувшись домой, вышел на крылечко.

Он чувствовал себя утомленным, но усталость не тяготила его, а была приятна, как отдых после труда, которого он был лишен так много дней.

Несколько минут Никита простоял на крыльце, прислушиваясь к мирным звукам вечернего села, потом вошел в избу.

Тетка Марфа уже подоила корову и собирала на стол к ужину. Егор Матвеевич, гладко причесанный, умытый, с распушенными, как беличьи хвосты, рыжими усами, сидел в красном углу горницы под образом, как именинник.

Увидав Никиту, он весело крикнул:

— А ну, паря, давай садись. Сейчас нам Петровна по охотской чарке поднесет за богатую добычу. Петровна, слышь? — сказал он и не без опаски посмотрел на тетку Марфу, не зная, не рассердится ли она за неурочную чарку в будничный день.

— Как не слыхать, — громыхая возле печи ухватом, ответила Марфа Петровна. — Еще даве слыхала, как на охоту сбирались. Еще тогда почуяла…

Егор Матвеевич кашлянул и поправил ус. Он не видел лица тетки Марфы и не понимал — шутит она или и в самом деле решила не давать водки. Однако больше он и словом не обмолвился о чарке, а только подмигнул Никите, что, мол, там видно будет, и, точно продолжая начатый рассказ, сказал:

— Жирен пестун-то, ох, жирен. Окорока выйдут добрые, хоть к празднику береги, сейчас самый у него нагул. И шкура у него хороша. Такая полость любую кошеву украсит, хоть и в городе…

Егор Матвеевич украдкой взглянул на тетку Марфу, но она либо не слышала его, либо не желала слышать и продолжала возиться у печи.

— А краснопегая какова, — сказал после затаенного вздоха Федотов. — Рисковая собака. Больше такой во всем селе не сыщешь. Это сегодня она пестуна посадила — плевое дело, а вот когда матерого берет или сохатого — огонь сука…

Он принялся было расхваливать все статьи любимой зверовой собаки, но вдруг осекся и крякнул, увидав у повернувшейся от печи Марфы в руках пузатую бутылку, заткнутую серой, свитой маленьким жгутом тряпочкой.

Марфа подошла к столу и поставила бутылку.

— Вот она и чара! — крикнул Егор Матвеевич, несказанно обрадованный тем, что при госте не был нарушен его хозяйский приказ. — Садись, Марфа Петровна, с нами-то…

— Угощайтесь, — сказала Марфа степенно и поплыла в сенцы, где помещалась кладовка.

Через минуту Марфа вернулась и с медлительной торжественностью знающей себе цену хозяйки стала расставлять на столе закуски, припасенные, очевидно, еще задолго до возвращения охотников.

Были тут и просвечивающие, точно из льда отлитые, грузди, бородатые, с седой бахромой, были соленые рыжики, черная рыбья икра, подернутая белизной, как запотевшая с морозу бутылка, ломтики редьки, залитые сметаной, пирожки, пузырчатые от горячего сала, испеченные в золе шафрановые яйца и много других яств, приготовленных умелой рукой Марфы Петровны.

Егор Матвеевич с удивлением поглядывал на жену, не догадываясь о причинах такого обильного угощения. А когда на столе появился изрубленный на куски и поджаренный с картошкой глухарь, только час назад врученный Марфе, Федотов не выдержал и, восхищенный проворством жены, воскликнул:

— Вот это, паря, да. Чистое заговенье…

Марфа остановилась у стола, раскрасневшаяся от печного жара, а может быть, и от похвалы мужа. Со скрытой улыбкой она поглядывала то на Егора Матвеевича, то на Никиту и поджимала тонкие губы, стараясь соблюсти строгость, приличествующую ее возрасту. Оголенной по локоть рукой она взяла бутылку и налила в стаканы желтоватой водки, настоенной на какой-то лесной траве.

— Со здоровьицем, — сказала она, поднимая свой стакан, на донышке которого желтела водка. — Со здоровьицем. Чтобы больше у тебя, Никита, никакой хвори не было.

— Вот это да, вот это, паря, правильно, — загромыхал, поднимаясь с табурета, Егор Матвеевич. — Ай да Марфа Петровна, что затеяла…

Он в два глотка выпил свой стакан и так густо крякнул, точно с кем аукался в лесу.

Марфа Петровна морщилась и концом фартука насухо вытирала сомкнутые губы, будто боялась, как бы оставшаяся на губах водка не попала ненароком в рот.

Никита, часто моргая, с удивлением глядел на свою суровую хозяйку и тыкал вилкой в скользящий по тарелке груздь, но все не мог подцепить его.

— Спасибо, Марфа Петровна, спасибо вам…

Ему стало весело и просто, как в родной семье.

Егор Матвеевич разошелся вовсю. Он снова наполнил стаканы, но, видимо, тесновато было ему в небольшом кругу домашних, хотелось расширить этот круг, пригласить кого-нибудь из соседей, чтобы и они повеселились на пирушке в честь выздоровления Никиты.

Он поднялся из-за стола, подошел к окну и выглянул на улицу. Однако стоило только Егору Матвеевичу высунуть голову в раскрытые створки окна, как брови его сердито нахмурились и улыбка сбежала с лица. Толкнув стол, он с такой стремительностью отпрянул от окна, словно увидел на улице что-то такое, чего ему никогда и во сне не мерещилось.

— Сдурел, что ли? — вскрикнула тетка Марфа и ухватилась руками за покачнувшийся стол.

— Солдаты! Солдаты идут… Да, видать, к нам идут-то…

Никита выскочил из-за стола. Он сейчас же понял, что солдаты могут идти только за ним. Бросился к окну. По улице шли желтолампасые казаки, и у плетня стояли их оседланные кони.

Никита сорвал с гвоздя фуражку и шагнул к дверям, но у порога остановился. Во дворе послышался лай собак. Они лаяли, как на охоте, захлебываясь, с повизгиванием, словно передрались между собой и грызлись, сцепившись в клубок.

Никита понял, что во дворе тоже казаки. Он попятился назад в избу и прижался спиной к стене.

На ступеньках крыльца раздались тяжелые шаги. Дверь растворилась, и в избу вошел высокий урядник с желтым околышем на фуражке и с желтыми лампасами на широчайших синих шароварах, заправленных в голенища высоких сапог.

Не здороваясь и еще с порога оглядев избу невеселым подозрительным взглядом, он кивнул в сторону Никиты и спросил:

— Это и есть дезертир ваш?

Егор Матвеевич заслонил собой Никиту.

— Какой такой дезертир? — закричал он, сжав кулаки и наступая на урядника, словно готовился вступить с ним в драку и уже выбирал место, по какому ловчее ударить, чтобы одним махом вышибить за дверь. — Какой такой дезертир? В федотовском дому отродясь дезертиров не бывало. Сын до сих пор с фронта не вернулся, видать, уже и не вернется… Сам в японскую под Ляояном ранен был и два креста ношу…

— Да ты постой, постой, батя… — забормотал урядник, напуганный наскоком Федотова. — Я не в обиду тебе… Я к тому, что парень на возрасте, а дома сидит, когда другие служат… Приказ был…

— Кому надо — служит, кому надо — дома сидит… — кричал Егор Матвеевич. — Ты сперва ладом расспроси, а потом обзывай. Дезертир! Да он, если хочешь, знать, только сегодня на ноги стал… Больной он был…

— Да кышь вы, кышь… — вступила в спор Марфа Петровна и замахала руками, словно разгоняя разодравшихся петухов. — Ишь чего затеяли…

Окрик Марфы сразу успокоил Егора Матвеевича. Он отошел в сторону и уставился в пол, будто и глядеть-то на пришедшего ему было противно.

— А ты, милый человек, — обратилась Марфа к уряднику, — в избу, чай, зашел, не к басурманам каким, не к туркам… Шапку скинь да поздравкайся. К твоей бы матке кто таким супостатом залетел бы, так она, по́ди, зараз бы его кочергой понужнула…

Урядник исподлобья посмотрел на Марфу и нерешительно снял фуражку.

— Вот так-то и ладно, — сказала Марфа. — А теперь проходи к столу, садись дорогим гостем.

— Я по казенным делам пришел, а не гостить, — угрюмо проговорил урядник.

— А нам все одно, по казенным ли, по своим ли каким делам, — ответила Марфа. — А коли в избу зашел — значит гость. — Она взяла урядника за рукав и осторожно, но настойчиво повела к столу. — Егор Матвеевич, налей гостю чарочку-то.

Егор Матвеевич налил в третий стакан водки и сказал невесело:

— Пей, паря, за знакомство… Однако ты лишнего сказал маленько, я лишнего пошумел… Забыть надо.

Он чокнулся с урядником и отпил из своего стакана. Но урядник только пригубил. Он сидел, глядя на стол, заставленный всевозможной снедью, и старался понять, не нарушил ли воинского устава. Разве это дело — принять приглашение хозяйки дома, в котором укрывался от призыва новобранец?

Запах водки, настоенной на лесных травах, разжигал аппетит урядника. С тарелки, выпучив глаза, глядели на него рыжики и стыдливо со слезой улыбались грузди, запотевшей сталью отливала осетровая икра и огнем пылали испеченные в золе яйца.

— А какая болезнь-то у парня была? — помедлив, спросил он, не отрывая взгляда от чарки.

— Кость гнила, — сказала торопливо Марфа Петровна. — На охоте ногу поранил да засорил, видно… Лежнем лежал. Место у нас глухое, больниц нету, куда повезешь… Ну и лечили — где заговором, где брусничным листом, где медвежьей печенью. Чай два месяца не вставал, ноги поднять не мог, как железная стала.

— Опухла? — тоном знатока спросил урядник и ближе пододвинул к себе стакан с водкой.

— Опухла, ровно колода, сделалась, — сказала Марфа Петровна. — Да, ты, Никита, скинь обутку-то, покажи ногу.

Никита принялся было разуваться, но урядник остановил его:

— Брось разуваться, разве я не верю. А вот справку от старосты возьми, что, мол, такой-то был болен, а посему к сроку на призыв явиться не мог. И штемпель приложи. Не мне справка нужна, а начальству, как бы лиха какого не вышло.

Урядник поднял брови, взялся за стакан и, вдруг решившись, одним глотком влил в себя водку. Передохнул, крякнул и сказал:

— Дай бог…

Марфа Петровна, скрестив на животе руки, стояла у стола и беспокойно поглядывала на потемневшее лицо Егора Матвеевича.

— Ты пока что до старосты бы дошел, — сказала она ему, очевидно, боясь, как бы он снова не затеял ссоры. — Бумагу бы взял, какую надо… — Она протянула к бутылке руку и налила уряднику второй стакан водки. — Пойди, покель время есть…

Егор Матвеевич нехотя и не спеша снял с гвоздя картуз и, глядя в землю, вышел из избы.

Урядник закусывал, пробуя поочередно каждое блюдо, и, видимо, все еще занятый мыслями о том, что делать с Никитой, вел неторопливый опрос, поминутно прикладываясь к стакану.

— А теперь-то оздоровел?

— Полегчало.

— Вот и ладно. С нами зараз поедет. Доставим прямо воинскому начальнику. Раз парень больным был, вины его в том нет. Служить пойдет.

— А нога-то как? — осторожно спросила Марфа Петровна. — Ведь дня не прошло, как обутки напялил да ходить начал…

— Там доктора проверят, а служить надо, — строго сказал урядник.

— Как, поди, не надо, — сказала со вздохом Марфа Петровна. — Все служат, как откажешься… — Она теребила пальцами оборку фартука и искоса поглядывала на Никиту со страхом и жалостью.

— То-то, что все служат, — проговорил урядник и вытер ладонью рот. — Собирай парня в дорогу — бельишко какое да харчей. — Он встал из-за стола и пошел к дверям. Уже у порога остановился и сказал: — Спасибо за угощение. Я погодя зайду, как выступать будем, или с улицы шумну.

— А куда вы их повезете? — спросила Марфа Петровна.

— В город Иркутск. В Братском остроге, за Падуном, пароход нас ждать должен, — сказал урядник и шагнул за порог.

— Вот ты напасть-то, вот напасть, — заговорила Марфа Петровна, как только за урядником затворилась дверь. — И откуда их нечистая принесла, окаянных… Должно, верхами понаехали…

Никита стоял у окна и обдумывал, что делать. О побеге нечего было и мечтать. Никита знал, что вся деревня оцеплена казаками. Ему не удалось бы перебежать и улицу, не то что добраться до леса. Он только подвел бы стариков.

«Придется ехать, — решил Никита. — Потом, во время пути… Может быть, в Братском остроге…»

Он стал собираться в дорогу: снова переобулся в ичиги, которые ему принес в госпиталь Василий, натянул на плечи латанный азям и опоясался.

Марфа Петровна отыскала в сундуке, среди одежды Егора Матвеевича, сменную пару белья.

— Ох ты, прости господи, окаянные, — ворчала она, перекладывая дрожащими руками белье из угла в угол.

Никита нетерпеливо поглядывал в темнеющее окно.

«А что, если староста откажется выдать справку, — думал он. — Тогда все пропало. Урядник заберет меня как беспаспортного… Начнутся расспросы: кто я, откуда…»

Егор Матвеевич, как назло, долго не возвращался.

Марфа уже уложила в узелок белье и харчи, уже засветила на столе лампу, а Федотова все не было.

Наконец он ввалился в избу, угрюмый и злой. Сорвал с головы картуз и, швырнув его на лавку, сказал:

— Ничего, паря, не вышло. Не оставляют они тебя здесь. Придется тебе с ними в Братский идти. Записали тебя в список новобранцев…

— А справка? — в тревоге спросил Никита.

— Бумагу я им не отдал. Вот она, бумага-то…

Егор Матвеевич протянул Никите свернутый квадратиком листок бумаги.

— Староста Иван Андреевич, спасибо ему, помог. Храни ее, в ней все твои дела. Должно, в городе спросят.

Никита развернул бумагу.

В ней говорилось, что Никита Федотов не явился на призыв в армию по мобилизации, объявленной сибирским правительством, из-за болезни ноги, что жил он в деревне Ершово у своего дяди Егора Матвеевича Федотова и должен был на днях отправиться в волость для явки. Дальше стояли подписи и была приложена печать, зеленая, как долго лежавший в земле, окисленный медный пятак.

— Федотов? — удивленно спросил Никита.

— А как же, племянник, сын брата Андрея Матвеевича…

С улицы громко постучали в окно, и послышался голос урядника:

— Эй, Федотов, выходи, строются…

— Федотов, — повторил Никита и взялся за картуз.

Егор Матвеевич обнял Нестерова и зашептал ему в самое ухо так тихо, будто даже от Марфы Петровны хотел скрыть слова напутствия:

— Ждать тебя буду, ждать… Как от них уйти удастся, прямо сюда подавайся. На заимке, где-нибудь в лесу, тебя спрячем, теперь не оплошаем… Но гляди, паря, зорко гляди…

Как только Егор Матвеевич выпустил Никиту из своих объятий, подошла Марфа Петровна. Лицо ее было суровым — брови насуплены, а глаза широко открыты. Казалось, она сразу похудела и осунулась.

— Заместо матери тебе благословение даю, заместо матери тебе и буду. Помни… — сказала она строго.

Она взяла своими горячими сухими руками голову Никиты и троекратно поцеловала его.

Егор Матвеевич стоял рядом и всей пятерней нещадно чесал бороду и шею с таким ожесточением, будто ногтями хотел разорвать нестерпимо зудящую кожу. Он морщился и часто мигал голыми веками.

— Эй, эй, выходи… — снова раздался за окном крик. — Уже построились!

Никита надел картуз и вышел из избы. Всю дорогу до сборного пункта у околицы деревни он ощущал у себя на щеках теплоту Марфиных рук и, не оглядываясь, знал, что и Марфа Петровна и Егор Матвеевич стоят на крыльце и смотрят ему вслед.

4

На берегу Ангары, невдалеке от пароходной пристани, возвышалась старинная казачья крепость. Из щелей между толстых бревен и из черных бойниц торчали пучки прижившейся травы и сползал мокрый зеленый мох.

Здесь, возле крепости, на поляне, поросшей чахлой травой, казаки разместили на ночлег захваченных в селах новобранцев и людей, заподозренных в дезертирстве из белой армии. Новобранцев было человек восемьдесят, дезертиров — вдвое больше. Ночью шли они порознь, двумя отдельными партиями: новобранцы — под конвоем местных милиционеров, дезертиры — под конвоем казаков. На поляне, в ожидании погрузки на баржу, их разместили тоже отдельно — по правую и левую стороны от крепости.

Никита был среди новобранцев. Поеживаясь от утренней сырости, он сидел у догорающего костра и оглядывал бивак.

Кругом чадили потухающие костры, и восходящее солнце казалось красным шаром.

У пристани лениво дымил пароход, и тяжелый дым его полз почти по земле, смешиваясь с дымами костров. Черная баржа, которую пароход привел на буксире, была причалена прямо к берегу, и матросы суетились у борта, укрепляя громыхающие сходни.

За поляной виднелись дома Братско-острожного поселка. Откуда-то доносилось пение пастушеского рожка.

У костра рядом с Никитой сидели крестьянские парни в зипунах и в коротких выношенных шубейках. Все парни были слишком молоды для солдат и больше напоминали подростков, коротающих у костра время в ночном. Сидели они, опустив головы, как нахохлившиеся куры, и с тоской поглядывали на тлеющие угли костра.

Никого из новобранцев Никита не знал. Здесь не было ни одного человека из Ершова. Он приглядывался к своим новым товарищам, но разговора не заводил. Разговаривать было не о чем, да и не хотелось.

Вокруг костров бродили милиционеры, скучные и злые, Один подошел к Никитиному костру, пошевелил носком сапога серый пепел, вздохнул и сказал:

— Утро уже, а согреться не могу. Ну и ночь… — Искривив рот, милиционер протяжно зевнул, вздрогнул, подернув плечами, и глубже натянул фуражку. — Без сна-то оно всегда мерзнется…

— А чего ждем? Почему не грузимся? — спросил Никита.

— Красных дожидаемся.

— Каких красных?

— Арестованных. Здесь в остроге сидят. Казаки за ними поехали. Скоро должны пригнать.

— С нами их повезут? — спросил Никита, ощутив холодок под самым сердцем.

— В иркутскую тюрьму. Там прокуроры разберутся…

— Становись! — вдруг раздалась команда от крепостной башни. — К погрузке стройся!

— А ну, становись по четыре! — оживившись, крикнул милиционер и отошел от костра.

Бивак зашевелился. Нехотя и медленно, как больные, поднимались от костров люди, опоясывались потуже, прилаживали за спины котомки с харчем и становились между костров ряд за рядом.

Никита поднял свой узелок, закинул за плечо и пристроился к колонне новобранцев.

— Шагом марш! — скомандовал кто-то впереди, и серая нестройная колонна грязно и бедно одетых людей потянулась к пристани.

На берегу толпились жители поселка. Они вышли к пароходу, чтобы проводить на службу забритых в солдаты парней. Мужчины стояли с непокрытыми головами, женщины концами платков утирали слезы.

Трап покачивался и, прогибаясь, скрипел под ногами людей, поднимающихся на баржу. Под досками плескалась и хлюпала вода.

Новобранцев размещали на палубе баржи, ближе к носу. У кормы осталась свободная площадка, огороженная толстым канатом. Подходить к этой площадке новобранцам милиционеры запретили. Никита догадался, что здесь на корме должны были ехать арестованные.

Их привели последними.

Шесть человек, окруженные казаками с шашками наголо, поднимались по трапу. Одежда висела на них лохмотьями. Двое были так слабы, что поддерживали друг друга.

Позади всех шел человек невысокого роста, коренастый и ладно сложенный. Козырек измятой фуражки, надвинутой на самые брови, скрывал его лицо, и виден был только подбородок, заросший редкой щетиной.

В походке этого человека Никите вдруг почудилось что-то до того похожее на широкую походку Василия Нагих, что он вытянул шею и стал на цыпочки. Однако разглядеть как следует арестанта Никите не удалось. Толпа новобранцев в суете посадки заслонила арестованных.

Вновь увидел Никита невысокого арестанта, когда посадка на баржу уже закончилась, все разыскали себе места и трапы были подняты.

Он сидел на корме, за протянутым канатом, и, опустив голову, дремал. Лица его опять не было видно.

Никита устроился поближе к корме и, не отрывая глаз, следил за ним. Он был уже почти уверен, что это Василий.

«Может быть, его схватили здесь, когда он из Балаганска возвращался за мной в Ершово, — думал Никита, чувствуя себя виноватым перед Василием. — Не из-за меня ли он попался и был арестован?»

Эта мысль испугала Никиту. С каждой минутой он все больше боялся узнать в невысоком арестанте Василия Нагих, но чем больше боялся, тем пытливее и внимательнее смотрел на дремлющего человека за протянутым канатом.

Человек долго сидел неподвижно, как уснувший. Только резкий пароходный гудок заставил его вздрогнуть и приподнять голову. Словно от сна пробуждаясь, он потянулся, зевнул и снял фуражку.

У Никиты замерло сердце — это был Василий…

Лицо его осунулось и потемнело. Рыжая щетина бороды отливала медью, а ввалившиеся щеки были почти черные, будто на них лупилась мертвая отмороженная кожа.

Василий медленно обвел взглядом палубу, и на одно мгновение глаза его встретились с глазами Никиты. Никита кивнул, однако Василий не ответил ему. Он отвернулся и больше ни разу не посмотрел в сторону Нестерова. Позевывая и поеживаясь, он принялся разуваться: снял сапоги и поставил их у изголовья, размотал портянки, расправил, встряхнул и повесил на торчащие вверх голенища.

Все это делал он хозяйственно и неторопливо, так, словно рассчитывал пробыть на барже много дней и ему хотелось обжить это место и устроиться поудобнее.

Как ни старался Нестеров еще раз поймать взгляд Нагих, это ему не удалось. Василий больше не смотрел на палубу. Стянув с плеч рваный зипун и положив его под себя, он укладывался спать.

Другие арестованные тоже стали готовиться ко сну.

Солнце припекало все жарче. От бортов баржи пахло смолой и горьковатой тиной. Доносящийся шум Падуна убаюкивал и клонил к дремоте.

Берег Ангары опустел, и только возле бревенчатой крепости стояли три женщины, безмолвно глядя на дымящую трубу парохода.

У самой пристани на деревянных мостках истуканом торчал вооруженный берданкой милиционер.

Пароход дал последний гудок. Послышался плеск воды, спадающей с широких лопастей колес. Баржа покачнулась и стала медленно отделяться от берега.

Пароход, выбрасывая черные клубы дыма и накренившись на левый борт, боролся с быстрым течением реки, вытаскивая баржу на фарватер.

Никита примостился на палубе так, чтобы ни на минуту не терять из вида Василия. Он твердо решил движением ли, взглядом ли, но непременно объяснить Нагих, что не своею волею едет в Иркутск новобранцем. Думать, что Василий решил, будто бы он, Никита, сам явился на призыв, для Нестерова было несносно.

Он сидел, насторожившись, боясь упустить ту минуту, когда Нагих проснется. Тот лежал навзничь, с закрытыми глазами, и, приоткрыв рот, дышал мерно, как спящий.

У борта баржи возле арестованных стояли на часах два конвоира. Один, опершись о берданку, слипающимися глазами смотрел на Василия, словно завидуя его сну.

Баржа медленно приближалась к фарватеру. Теперь, на просторе реки, грохот Падуна доносился отчетливее, и вдалеке, невидимые с берега, показались белые буруны, преградившие Ангару. Казалось, там река выгнула свой седой хребет и по нему гуляют густые снежные волны лютой метели.

Никита посмотрел на удаляющийся Падун и на мгновение отвел глаза от площадки, где спали арестованные. Когда он снова взглянул туда, он не сразу понял, что случилось.

Василия Нагих на прежнем месте не было. Конвоир, выронив берданку, как подстреленный, валился на палубу.

Никита еще не успел сообразить, куда девался Нагих, как услышал пронзительный крик конвоира и увидел над бортом человека. Еще мгновение — и человек бросился в реку.

Глухо всплеснулась вода, и кто-то на площадке арестованных закричал:

— Спасайся! На камень напоролись, на камень… Ко дну идем…

Крик сразу подхватили испуганные голоса. Он разбудил и переполошил тех, кто спал на палубе. Новобранцы вскакивали, не понимая спросонья, что происходит, теснились к бортам баржи, чтобы успеть броситься в воду и вплавь добраться до уже далекого берега.

Начальник конвоя, выхватив из кобуры наган, метался по палубе.

— Ложись! — кричал он. — Ложись, чего повскакали… Ложись, сволочи…

Милиционеры работали прикладами, оттесняя людей от бортов.

— Ложись, стрелять будем!..

Прозвучали три сигнальных выстрела тревоги, оповещая пароход о побеге арестанта.

— Ложись, сволочи… — надрывался начальник конвоя.

Люди отпрянули от бортов баржи и поспешно ложились там, где заставала их команда вахмистра.

Пароход дал протяжный хриплый гудок. Баржа сперва замедлила ход, потом на мгновение остановилась и стала медленно спускаться вниз по течению.

На палубе стихли голоса и топот ног. Люди лежали, прижавшись к пыльным доскам, боясь пошевелиться.

Милиционер, который только что упал на палубу, теперь поднялся на ноги и, подобрав берданку, виновато докладывал начальнику конвоя:

— Спал он, крепким сном спал… Я и не приметил, как вскочил… Вдруг вдарил так, что в глазах потемнело, а сам в воду…

Начальник конвоя смотрел на багровый затекший глаз милиционера и бранился. Он не говорил, а выплевывал слова, одно отвратительнее другого. Казалось, каждое из них приносило ему облегчение и утоляло его злобу.

Потом, спохватившись, что он теряет понапрасну время, начальник конвоя бросился к борту баржи.

— Проглядели главного варнака, вояки!

— Не выплывал он, господин вахмистр, никак не выплывал, — оправдывался бородатый казак, стоящий у самого борта баржи. — Я сразу сюда кинулся. Камнем он вниз пошел, только круги по воде поплыли.

Никита прислушался, сжал зубы и закрыл глаза. Сердце теснило, и дышать стало трудно. Он боялся, не мог и не хотел поверить в смерть Василия. Мысли путались с доносящимися словами казака…

— Камнем вниз пошел… — шепотом повторял он и думал: «Не хотел сдаться, в Ангару бросился…» И опять слова казака: — Куда он денется… Коли бы вынырнул, все на глазах, видать бы было…

Никита глубоко вздохнул, освобождаясь от удушья, и открыл глаза.

У борта баржи толпились казаки и милиционеры. Вахмистр, нахмурив узкий лоб, глядел на реку в сторону берега и молчал.

Баржу медленно сносило течением ближе к порогу.

— Не иначе, потонул, — сказал бородатый казак. — Вода студеная, свела судорога, и вся тут… Теперича его за порогом искать нужно, упокоенного…

Но казак не успел договорить, как на корме кто-то закричал:

— Глядите, глядите, плывет. Ишь, куда уже умахал… Под баржой видать, проплыл…

Вахмистр кинулся на крик.

— В порог плывет, стерва, в порог… — закричал он. — Огонь! Огонь!..

Раздались нестройные выстрелы: один, второй, третий…

При каждом выстреле Никита вздрагивал, будто стреляли по нему. Он приподнялся на руках, чтобы увидеть, что делается на реке, но борты были слишком высоки. Тогда он привстал на колено.

За бортом, с которого целились милиционеры, открылась синяя поверхность Ангары, и на ней чуть чернела голова плывущего человека. Дальше метельным снегом клубилась разбитая в пену вода и, как в тумане, обозначались темные глыбы подводных скал.

«В порог плывет…» — подумал Никита, и вдруг его охватило непреодолимое желание броситься с баржи в реку вслед за Василием, броситься и плыть в Падунский порог, уйти и от казаков, и от милиционеров, и от ненавистной службы в белой армии.

Он огляделся и стал подниматься на ноги, но в это мгновение обернулся один из милиционеров.

— Чего юлишь? — закричал он, вскинув на руку берданку. — Приказано лежать — лежи. А то смотри, ненароком пулю в лоб угадать недолго…

Никита снова лег и притаился. Ему стало страшно. Ему показалось, что, потеряв Василия, он остался один во всем мире среди враждебных и чужих людей, что все его друзья и близкие арестованы, погибли или гибнут сейчас где-нибудь в скитаниях, так же, как Василий Нагих, тело которого с минуты на минуту будет распято на какой-нибудь подводной скале или, разбитое, поволочится по острым камням порога…

И вдруг Никита услышал шепот:

— Да плыви же ты, дяденька, плыви…

Никита приподнял голову и рядом с собой увидел крестьянского парня в синей широкой рубахе с чужого плеча. Маленькая стриженая голова парня была плотно прижата к доскам палубы. Дальше один к одному лежали новобранцы. Они осторожно приподнимали головы, и на лицах у всех было общее выражение сочувствия смельчаку, бросившемуся в порог.

Рев Падуна слышался ближе и заглушал винтовочные выстрелы.

— Лодку спустить, на лодке под веслами за ним, — предложил кто-то на корме.

— Дурак, — огрызнулся начальник конвоя. — Придумал в эдакий порог на лодке идти. И его не достигнешь и людей погубишь… Да стреляйте вы, ради бога, стреляйте! — закричал он казакам.

Выстрелы затрещали было чаще, но сразу осеклись.

— Нырнул, задело, видно… — проговорил бородатый казак. — Теперь с концом…

— Нет, не погибнет, не должен погибнуть… — шептал парень в синей рубахе.

Недолго на палубе было тихо, потом казаки опять закричали в несколько голосов:

— Вынырнул… Гляди-ка, вынырнул… Вот дьявол, погибели на него нету, и пуля не берет… Под самым порогом вынырнул, в порог пошел… Понесло…

Звякнул одинокий выстрел и смолк.

Никита понял — плывущий Нагих потерялся в белой пене порога.

В эту же секунду пароход дал гудок. Заработали колеса, меся лопастями воду. Буксирный канат натянулся, звонко хлестнув по воде, и задрожал.

Баржа качнулась на правый борт и медленно стала подниматься вверх по течению.

Капитан парохода не рискнул спускаться ближе к порогу.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ