Тут вам не здесь!
Зря пугают тем светом:
Тут — с дубьем, там — с кнутом.
Врежут там — я на этом,
Врежут здесь — я на том.
11
Со всех сторон,
куда ни пойдешь,
прямо в сердце —
нож.
Бакс просто бурлил от ярости.
Она — в смысле «ярость» — закипала глубоко в животе, клокоча, вздымалась по пищеводу, обжигала голосовые связки и прорывалась такими нецензурными пузырями, что алый от смущения Талька забаррикадировался в избе, заткнув свои оттопыренные уши. Там же пряталась и Вилисса — где слабой женской натуре, пусть и с многолетним ведьмовским стажем, этакие страсти вынести?..
Один у Бакса остался восторженный слушатель и почитатель — замшелый дед Черчек из древнего клана Черчеков, известных грубиянов и ругателей. Да и то сказать — при особо виртуозных заковыринах глядел дед в землю, будто потерял что, и лишь бородой тряс в стыдливом восхищении.
Анджей, друг закадычный, трах его прах в тарарах, — который, кстати, и придумал в свое время Баксу его кличку, прилипшую на всю жизнь, обнаружив сходство физиономии Баксовой с портретом деятеля одного на зеленой заокеанской валюте — собутыльник и сотрапезник Энджи бросил доверчивого Бакса, грох его в горох, и смылся в Книжный Ларь, храм их трам-тарарам…
И так далее, в переводе с Баксова на общеупотребительный.
Из лаза, ведущего в погреб, торчало никем не замеченное волосатое ухо подвальника Падлюка, и шерсть на нем стояла дыбом, как во время грозы. Забыта была квашеная капуста, жирная свечка не лезла в горло, и крохотное сердечко подвальника трепетало от ужаса — а вдруг вот это вот, что такое громкое и страшное уродилось, в подвал полезет?!.
Не полез, пронесло…
Поостыв маленько, Бакс вспомнил о главном — что сидело отравленной занозой в его измученной душе.
— Слышь, дед, а чего они все, в кабаке которые, словно помороженные? Пиво у них — это да, всем пивам пиво, я б с такого пива от счастья до потолка прыгал, а эти сиволапые сидят, как на званом обеде… здрасьте, пожалуйста, наше вам с кисточкой!.. Я закурил, так они рыбой подавились…
— Они ж в Переплете живут, — хмуро отозвался Черчек. — На всю жизнь с ним повязаны… Кто Закон Переплета принял, тот за каждый свой шаг перед судьбой в ответе. Что ни сделает, как ни поступит — все от Переплета отражается и обратно в человека метит. Планида у них такая несуразная!..
— Это как? — ошалело вякнул Бакс, поперхнулся и зачем-то переставил слова местами. — Как это?
— А так… Ну, напьется, скажем, местный долдон в кабаке и кружки сдуру побьет или, того хуже, морду кому расквасит — а Переплет от этого колыхнется, и судьба у долдона немедля изменится. Пойдет он из кабака домой и ногу себе вывихнет. Или хата у него сгорит. Или еще чего… А скажет «спасибо» раз пять — будет ему удача. Деньгу найдет или лук хорошо уродится. Вот так-то!.. Эй, парень, что с тобой?..
Молчание Бакса выглядело красноречивей всяких слов, — как печатных, так и прочих. Кроме того, тихий и бледный, словно мгновенно осунувшийся Бакс — неприятное, однако, зрелище…
— Что ж это получается? — чужим голосом, от которого у Черчека мигом заледенели уши, сообщил Бакс кому-то невидимому и неведомому. — Это, значит, обругаю я козла-хозяина под горячую руку — на тебе, стервец Баксик, по харе за дела твои нехорошие?! А вот подам я нищему копеечку гнутую — на тебе, милый друг Баксик, три рубля за душевность и отзывчивость?!
— Вроде того… — кивнул Черчек.
Бакс еще немного помолчал.
— Ты знаешь, дед, — наконец выдавил он, — выходит, что здесь — рай. И справедливый Переплет вместо надзирателя… в смысле вместо боженьки. Всем сестрам по серьгам, человек человеку и так далее… а чего ж они тогда к вам с кольями лезут? Их же Переплет так переплетет за хулиганство…
— Не переплетет, — дед сплюнул себе под ноги и зло растер невидимый в траве плевок сапогом. — Мы — чужие. Выползни. Из-за Переплета выползли. Нас хоть жги, хоть режь, хоть в рожу сморкайся — судьба от этого только лучше становится. Не по дням, а по часам. У них, у местных лучше становится… А у нас — наоборот. Мы ведь тень отбрасываем! Страничники говорят, что тень стоит между нами и Переплетом, и не дает делам нашим от него отразиться… Мы вроде как мимо судьбы ходим, так зато паскуды здешние, Люди Знака, мать их так, мимо нас не пройдут!.. Если и живем еще кое-как, так только для того, чтобы огрызки душ их тешить…
— Дерьмо, — подытожил Бакс, глянул на Черчека и уточнил для чего-то, — все дерьмо. И дела наши, и рай этот загробный, и Переплет ихний… Дед, скажи-ка, а глянуть на него можно или это только для избранных… в белых рубашоночках?
— Чего на него глядеть?. Туман как туман, сперва белесый, а поглубже черный совсем…
«…Зверь-Книга в переплете из черного тумана», — прошептал в голове у Бакса Вилиссин голос, прошептал и смолк, будто захлебнулся.
— Да тут он, под боком, считай, — продолжал меж тем Черчек, нимало не интересуясь Баксовыми слуховыми галлюцинациями. — Мы ж на самой окраине живем. Полдня ходу, если к Ларю не сворачивать — туда поболе будет — и вот он, Переплет. А как далеко тянется — не знаю, и что за ним — тоже не знаю. То ли конец света, то ли начало, то ли вообще середка… Только бродить там опасно, а в Переплет входить — как голым задом в печку. Туда-то войдешь, а обратно лишь жареным… и то не всегда.
— Ты знаешь, дед, — раздумчиво произнес Бакс, — надоел ты мне со своими советами… Туда не ходи, сюда не лезь, тем силу не показывай, этим ухи не крути… Что ж мне, всю загробную жизнь у твоих портянок просидеть? Так оно шибко скучно да вонюче, если выражаться культурным языком. Полдня ходу, говоришь? Вот с утреца и наведаюсь, гляну на ваш Переплет; может, мысль какая умная в голову забредет. Парни твои, жаль, трусоваты, забились после налета в щели, носу из хат не кажут — а то б взял с собой…
— Трусоваты? — лицо старика отвердело, и стало непонятно, как лес его косматой бородищи мог вырасти на таких солончаках. — Может, и трусоваты… эту волчью стаю во всем Пфальцском уезде ночью поминать боялись!.. а тут они — кто?! Щенки молочные! Или нет, скорей, псы старые, беззубые, молью траченые!.. Всякая зараза утопить поленится, а ногой пнет! И все в морду, в морду… Эх, ты!..
Баксу неожиданно стало стыдно. Это было очень неприятное и незнакомое чувство; оно холодным пульсирующим комом зависло где-то внутри, в той пустоте, где должна быть душа. Бакс ощущал его присутствие ночью, захлебываясь тяжелым, муторным сном; утром, когда оставлял нахохлившегося Тальку на временное попечение Вилиссы; днем, когда выспрашивал деда о дороге к Переплету, избегая встречаться со стариком взглядом…
…Через некоторое время Бакс стоял, прислонившись к хилой, страдающей сколиозом сосне, и глядел на бледно-сизые клубы тумана, заполняющие лощину перед ним. Чуть левее пологий склон спускался к реке, и странный туман, в глубине которого действительно пробивалась неестественная чернота, резал реку пополам, превращая ее в сломанный стальной меч.
Бакс стоял и молчал.
Еще через час туман изменился. Нет, внешне он остался прежним, но внутри Бакса словно хлопнул стартовый пистолет.
Человек, которого звали Баксом, сбежал вниз и, на миг замедлив шаг, вошел в хищно клубящийся туман.
И Переплет поглотил человека, дрогнув черной сердцевиной.
…Где-то совсем в другом месте, которое здесь называлось «там», а там называлось «здесь», совсем другой человек — худой, сероглазый, горбоносый, неопределенного возраста — стоял перед Переплетом.
В совсем другом месте, совсем другой человек и с совсем другой стороны, где берега реки, словно ножны, плотно облегали вторую половину сломанного меча.
Тот, кого иногда звали «Бредун», помедлил, вздохнул и сделал шаг вперед.
12
Они глядят, мои слуги,
на север в синей короне
и видят руды и кручи,
где я покоюсь на склоне,
колоду карт ледяную
тасуя в мертвой ладони.
Бредун сидел на небольшом кривобоком холме, который и холмом-то можно было назвать лишь из желания польстить этому самонадеянному бугру, вылезшему на ровном месте, как… — в общем, Бредун сидел, на чем сидел, и смотрел на Переплет.
Бредуну было плохо. Сегодня он вспомнил, что на свете существует время.
Время.
Бредун представлял его себе в виде толстенького коротышки с прилизанными редеющими волосами, пухлыми ручками и ножками, и виноватой полуулыбкой на невыразительном лице.
Почему виноватой — Бредун этого не знал, да и не очень-то задумывался. Просто когда он размышлял о том, как они однажды встретятся — тощий усталый Бредун и семенящий толстун-Время — у Бредуна мгновенно портилось настроение.
Даже приличный глоток из заветной фляжки — и тот не помогал.
Все всегда хотели знать, кто такой Бредун. Времени было глубоко плевать на это. Все всегда хотели знать, как Бредуна зовут на самом деле. Он увиливал, отшучивался, надевал маску на маску, пока не стал забывать собственные имена — Время виновато улыбалось и разводило руками, ничего не спрашивая и ничем не интересуясь.
Для Времени вечный странник Бредун, затычка для многих дырявых бочек из многих прохудившихся миров, одинокий постоялец караван-сараев на перекрестках жизней и событий — для Времени он был одним из множества, из такого множества, что у Бредуна кружилась голова и перехватывало дыхание.
И все-таки он, Бредун, и Время до сих пор бродили разными тропами. Потому что Бредун и горсть ему подобных были из Неприкаянных.
Неприкаянные. Он сам придумал это слово, и слово прижилось. Еще бы! Ведь слово «Проклятые» звучало гораздо хуже.
Гораздо.
Каждого из Неприкаянных Время обходило стороной. И когда они в порыве налетевшего безумия метались из мира в мир, из одного миража в другой — иногда сознательно выбирая случай и место, иногда слепо подчиняясь судьбе — Время всякий раз ускользало от Неприкаянных, на миг мелькнув за поворотом очередной дороги.
И как песчинка в раковине моллюска слой за слоем обрастает перламутром — так любой Неприкаянный, попав в раковину чужого или знакомого мира, начинал мгновенно обрастать событиями.
Слой за слоем. И толстое Время хихикало, прячась в тени.
То, что происходило — вокруг Неприкаянного оно происходило в десятки раз быстрее; то, что должно было наступить завтра — наступало сегодня и сейчас; то, чего боялись — открывало дверь и входило в оцепеневшую комнату, мимоходом похлопав Неприкаянного по плечу.
Люди, судьбы, жизни, смерти — все они в присутствии Неприкаянного сразу же начинали играть в извечную игру «возможно-невозможно», все они обволакивали Неприкаянного плотным коконом, вовлекая в происходящее, не оставляя выбора, удерживая…
Пока он не разрывал кокон. И уходил, оставляя за спиной корчащиеся обрывки — разбитую посуду тел, лопнувшие нити отношений, треснувшие черепки судеб, шелуху жизней в запекшейся крови.
Он уходил, и его память уходила вместе с ним, и легенды преследовали Неприкаянного по пятам, как пыль преследует гонимую слепнями лошадь.
Поэтому они не любили слова «Проклятые».
…Бредун сделал еще один глоток, поморщился, пожевал тонкими губами и вновь уставился на сизо-черный туман Переплета, за которым начиналась подлинная тьма.
А за ней? Что — за ней?!.
Ах, если бы эта отчаявшаяся женщина не остановила его тогда, в лесу! Если бы он не поддался на мгновение искушенью расслабиться, отпустить поводья мыслей, ослабить кованные обручи на сердце!..
Если бы…
В последнее время — время, а не Время — Бредун успешно избегал неизбежного. Он подолгу не задерживался ни на одном месте, растворяя уксусом странствий первый же перламутровый слой вокруг себя; он не пускал никого из живущих дальше прихожей своей души; он забросил в дальний угол ключи от запертых комнат-воспоминаний…
Он начал много пить. Это тоже помогало.
В редкие минуты трезвости Бредун подбрасывал в руке пригоршню своих прежних имен — Ожидающий, Полудурок, Арельо Вером, Седьмой Магистр, Мифотворец от алтарей Ахайри, Ллонг-Ра, Предстоятель Перекрестков, Сарт (последнее имя было дороже прочих, потому что оно было первым), Бредун — и радовался, что новых легенд с этими именами становится все меньше и меньше.
Он глядел в этот пересыхающий ручеек и старался не вспоминать.
Ничего — не вспоминать.
И пореже встречаться с другими Неприкаянными.
Если бы не эта женщина!.. Если бы не ее сухие блестящие глаза, похожие на…
Не вспоминать!
Ничего — не вспоминать!
И все же…
…Бредун запустил пустой флягой в ближайшее дерево, вскочил и, спотыкаясь, сбежал вниз.
Когда первые языки Переплета лизнули его сутулую нескладную фигуру, он остановился и обернулся через плечо.
На небольшом кривобоком холме, который и холмом-то было стыдно назвать, стоял кто-то. Маленький, толстенький, с редкими прилизанными волосиками и виноватой полуулыбкой на невыразительном лице.
Кто-то стоял и махал вслед Неприкаянному пухлой ручкой.
Тот, кого иногда звали Бредун, помедлил, вздохнул и сделал шаг вперед.
13
…А звуки и веки —
что вскрытые вены.
(Черное
тонет в багряном.)
И в золоте слез
расплываются стены.
(И золото
тонет в багряном.)
Чертов туман вцепился в Бакса ледяными пальцами, пропитав его насквозь, вытравив все ощущения, все чувства, кроме одного.
Кроме злости.
Вот на ней Бакс и шел. На последних крохах, на остатке — шел, раздвигая руками сырость белесых прядей, которые постепенно наливались томительной чернотой, сгущались, сплетались глухой мглой вокруг упрямой человеческой фигурки.
Наконец даже злости на осталось.
Ничего не осталось.
Совсем.
…первым родился слух.
Кто-то плакал в ночи; безутешно всхлипывая, шмыгая невидимым носом, захлебываясь горем и горечью слез. Бакс прислушался — и мгновенный пронзительный визг бритвой полоснул по барабанным перепонкам, на него наслоился угрюмый хор басов, бубнящих монотонно-однообразную молитву, а визг прерывался, чтобы начаться снова, и над царящей какофонией ударили литавры грома, и тишина, и вновь плач, визг, и вновь, опять, снова…
Бакс понял, что кричит.
В полной тишине.
…вторым было осязание.
Липкая и влажная ладонь погладила его по щеке и исчезла. Бакс отмахнулся вслепую — и руку обожгло огнем, а откуда-то сверху хлынул водопад, и кожа слезла с плоти, оставив нервы открытыми, и плетеный бич опоясал туловище, а воздух стал ватой, забиваясь в ноздри; горячо, холодно, мокро, больно…
Бакс упал на колени.
Встал.
И шагнул к крохотному огоньку, замаячившему впереди.
…зрение. Третье чувство.
Блуждающий огонек вспыхнул, разрастаясь багряным полотнищем, его разрубила ослепительно-синяя стальная полоса, а вокруг простиралась заснеженная равнина, белая-белая, как ряса Страничника; и в хрустальных многогранниках тысячи люстр дробились радужные сполохи, а небо играло бирюзой и сапфиром, и оранжевые языки молний лизали непроглядную тьму, черный мрак…
Мрак.
И зажмуренные глаза, дрожащие от напряжения веки; и световые кольца в пульсирующем сознании.
Мрак.
Тишина.
Застывшее желе воздуха.
И пауза.
Долгая-долгая пауза.
И краткий миг, когда два оставшихся чувства включились одновременно.
…смрад погребального костра и кислый лимон на языке, аромат сандала, горечь древесной коры, запах бензина, приторная сладость инжира, металлический привкус, вонь помойки, благоухание лилий, трехлетнее красное, горчица, нашатырь…
Кулаки никак не хотели разжиматься, закоченев в судорожном усилии.
В темноте Переплета, не имеющей вкуса, цвета, запаха; в темноте Переплета, не имеющего ничего, кто-то визгливо хихикал.
Пока не смолк.
Бакс несколько раз напряг и расслабил все мышцы, проверяя тело на подчинение, и сплюнул себе под ноги.
Слюна ударилась о землю с грохотом горного обвала.
Эхо.
Тишина.
…Бакс побежал, выставив перед собой негнущиеся руки. Ноги гнулись ненамного лучше.
Какая-то отдаленная часть его мозга — Бакс смутно подозревал, что именно там, как нож в ране, застрял осколок Дара Вилиссы — твердила ему, что Переплет сейчас не такой, как обычно, не набравший полной силы или на мгновение утративший изрядную ее долю, иначе…
Бакс представил себе последствия этого «иначе» и прибавил ходу.
Он бежал, а вокруг возникали и разрушались дворцы, лил проливной ливень и полыхала жаром полуденная пустыня, ревели толпы на площадях и стонали от любви женщины со змеиными глазами…
Он бежал; он рубился в первых рядах панцирной пехоты, мерно взмахивая прямым тяжелым мечом; он умирал на плахе под дубиной раскосого палача с лицом доверчивого идиота; он слышал хруст собственных костей и шепот гурий неведомого рая, истосковавшихся по неуемной мужской силе; он…
— Вилисса! — вскрикнул у него в голове невидимый и бесплотный Талька. — Вилисса, я нашел его, только слышу слабо. Дядя Бакс, миленький, папе плохо, ему тело нужно, настоящее тело, а она говорит, что без тебя никак!.. Баксик, пожалуйста, не пропадай, держись за меня…
Он бежал.
Бежал сквозь сотни своих непрожитых жизней, сквозь смерть, любовь и боль, сквозь миражи Переплета; бежал и кричал сорванным голосом:
— Талька-а-а! Я зде-е-есь! Я уже иду!.. Скажи Энджи, что я уже…
Плечом Бакс больно врезался в дерево, потом в другое, даже не успев понять, что больше не просачивается через предметы, что он — настоящий; дальше он сшиб что-то живое, хрипло вскрикнувшее при столкновении — и замолотил кулаками наугад, куда попало, чувствуя жжение в разбитой губе, кровь, текущую из носа…
…два сцепившихся тела катились по земле, и Переплет вокруг них незаметно светлел.
Это было тогда, когда Анджей вышел из Пяти Углов, пнув дымящуюся плошку — но разве в этом дело…
…Бакс закряхтел и с трудом сел, опасливо трогая себя за распухший нос. В пяти шагах от Бакса струился бледный туман.
Переплет. С другой стороны.
Худой человек напротив Бакса зашевелился, охая и ругаясь, приподнялся на локте и уставился на Бакса левым глазом.
Правый был изрядно подбит и заплывал синей опухолью.
— Ты чего? — обалдело спросил человек и закашлялся.
— Я? Я ничего… — машинально ответил Бакс. — А ты чего?
— Я? И я ничего…
Человек расхохотался, смешно морщась и похрюкивая от колотья в боку.
— Выпить хочешь? — отсмеявшись, спросил человек.
Бакс подумал и кивнул.
14
Прощаюсь
у края дороги.
Угадывая родное,
спешил я на плач далекий,
а плакали надо мною.
— И правильно сделал, — донеслось от плетня.
Все обернулись.
…у изгороди стоял Бредун.
Губы его были разбиты. На левой щеке подсыхала длинная царапина, и один глаз скрылся в монументальной опухоли.
Он улыбался.
И Бредун улыбался, и зрячий хитрый глаз его тоже улыбался, и вся нескладная фигура Бредуна излучала совершенно неуместное веселье.
— Правильно его дед тогда выпорол, — повторил Бредун, глядя уже на Ингу и тыча пальцем в поперхнувшегося последними словами Черчека. — Дед твой, Черч, умный мужик был, не в пример тебе. Тут со мной один попутчик прибыл, так он деда твоего знает и подтвердит, что не в коня корм, и не в деда внук…
Бредун повернулся к опушке леса и нетерпеливо махнул рукой. Движение это заставило его согнуться чуть ли не пополам, он принялся хватать ртом воздух — но Инге было не до страданий Бредуна.
Инга выронила забинтованную руку Йориса, так и не завязав окончательно узел перевязки — Йорис зашипел, хотел было что-то сказать, но сдержался — и стала всматриваться в человека, приближавшегося к хутору.
Слезы набегали ей на глаза, она моргала, стряхивая блестящие капли с ресниц, и все равно видела плохо.
Или боялась увидеть.
Или боялась поверить в то, что видит.
Или просто боялась.
Бакс подошел к изгороди и остановился рядом с Бредуном.
— Слышь, Ганна, это ведь тот малый, что мне то самое отбил… наиглавнейшее, — бросил Йорис Иоганне и добавил вполголоса, пристраивая прокушенную руку на колене. — На Бредуна похож…
— Чем? — Иоганна чуть откинулась назад, уравновешивая свой непомерный живот, потом взгляд ее перебежал с худого угловатого Бредуна на плотного коренастого Бакса, чьи соломенные волосы торчали во все стороны; и брови Иоганны удивленно поднялись вверх.
— Чем похож-то?
— Рожей, — услужливо пояснил Йорис, поразмыслил и добавил для верности, — разбитой рожей…
Инга сделала шаг вперед, после другой, третий, и наконец остановилась. Так они и стояли, разделенные хрупкой перегородкой плетня — Жена и Друг, Живая и Неживой, Оставшаяся и Вернувшийся.
— Ну как вы там? — тихо спросила Инга. — Как Таля? Устроились ничего?..
— Нормально, — тем же тихим спокойным тоном ответил Бакс. — Живем на хуторе, вроде этого, у тамошнего старого хрена, тоже, — Бакс махнул в сторону молчащего Черчека, — вроде этого… Только тот еще старше… и еще хреновее…
— Кормят как?
Инга попыталась плотно сжать губы, но слова произносились сами — сухие, как осенние листья, банальные, как разговор по междугороднему телефону.
— Неплохо кормят, — Бакс часто-часто заморгал, и Инга с ужасом увидела слезу, пробивающую себе путь сквозь заросли Баксовой щеки.
— Неплохо кормят… оладьи дают, со сметаной… Пиво у них хорошее, густое… и люди приятные, культурные люди… и луна в небе есть. Выйдешь ночью во двор, жизни порадуешься, повоешь на луну от счастья и спать пойдешь…
Бакса качнуло, он ухватился за плетень, и Инга, не раздумывая, опустила свою ладонь поверх его руки.
И вздрогнула.
Рука Бакса была ледяной и влажной, будто бутылка пива, только что вынутая из холодильника. Только пивные бутылки не дрожат такой мелкой и лихорадочной дрожью.
— Времени у нас мало, — вмешался Бредун, переставший улыбаться. — И даже не у нас, а у него времени мало. Обратно ему надо. Переплет он прошел, а сюда его уже я приволок. И обратно отведу, иначе загнется он здесь. Навсегда и без вариантов. Через эту дверь живые не ходят… а если и ходят, то ненадолго. Ты, баба, отпусти его, не трожь, смерть — она заразная, еще подхватишь сдуру…
Инга машинально отпрянула и тут же устыдилась своего порыва — но Бакс отошел назад и стал, широко расставив ноги и сжав кулаки, словно собирался врасти в эту землю, которая не хотела его носить.
— Бакс, родной… — прошептала Инга.
И замолчала.
— Я его сейчас обратно отведу, — Бредун ободряюще похлопал Ингу по плечу. — Он мне все рассказал, а я вернусь и вам тоже все-все расскажу. Только не знаю — хорошо это или плохо…
— Что? — выдохнула Инга. — То, что вы расскажете?
— Да нет… То, что я вообще встрял в вашу историю. Я ведь из Неприкаянных. Из самых что ни на есть…
Инга ничего не поняла. Она обернулась и увидела бледного, как смерть, Черчека; Иоганну, закусившую губу и нервно теребящую концы платка; Йориса, напрягшегося, как тетива натянутого лука…
— Ну, чего вылупились?! — грубо прикрикнул на них Бредун. — Или не догадывались? Ведьмаки липовые…
Как ни странно, его грубость подействовала успокаивающе. Йорис опустил глаза и откинулся на спинку скамейки, Иоганна бросила мучить платок, и лишь Черчек неотрывно смотрел на Бредуна.
— Умен был мой дед, Сарт-Верхний, — пробормотал старик, покачивая косматой головой из стороны в сторону. — Твоя правда… С душой порол меня, неразумного, чтоб с тобой не якшался — да, видать, не впрок порка пошла… Эх, дед!.. деда…
Инга повернулась к Черчеку, хотела что-то сказать, осеклась, а когда она снова глянула туда, где только что стояли Бакс и Бредун — их и след простыл.
Лишь пыль курилась на опустевшем месте.
— Ай, Бредун…
Певучий говор Иоганны неожиданно испугал Ингу. Она замерла, вслушиваясь в полуплач-полупесню, так напоминающую причитания или заупокойную молитву, а Иоганна все не смолкала, все бросала слова на ветер:
— Ай, Бредун… ай, далекая дорога, мчится конь, не зная страха, над равниной вместе с ветром — конь мой пегий, месяц красный… и глядит мне прямо в очи смерть с высоких башен… ай, Бредун…
— Цыц! — оборвал Черчек завораживающий ритм непонятных слов. — Рот закрой! Нашла время выть!
— Ты скажи ей, Черчек, — подал голос Йорис, до того ожесточенно чесавший здоровой рукой волосатую грудь, — ты скажи ей, чтоб не выла почем зря, и по ночам чтоб не бегала куда ни попадя!.. Ей дите доносить надо, да родить как положено, а если ты ей не скажешь, черт старый, так я ей сам скажу, только меня она не слушает…
— Да ладно вам, — по-бабьи поджала пухлые губы Иоганна. — Вон уже и Бредун вернулся, а вы все о своем…
Бредун стоял у плетня, словно и не исчезал никуда. Поймав удивленный взгляд Инги, он широко развел руками и отвесил шутовской поклон до самой земли.
— Это очень просто, — заявил он. — Сначала делаем вот так…
Глаза Бредуна посерьезнели и превратились в два заброшенных колодца у дома, пользующегося дурной славой.
— Потом делаем шаг в нужном направлении…
Он отступил в сторону — и вдруг воздух вокруг него слабо замерцал, а сам Бредун окутался дымкой, как луна в туманную ночь, и…
И ничего. Потому что Бредун шагнул обратно и снова стал прежним Бредуном — тощим фигляром с темным прошлым, смутным настоящим и несомненно светлым будущим.
— Вот в таком духе, — он щелкнул пальцами и присвистнул длинно и протяжно. — Бродим, значит… но не так, как молодое вино, а так, как я…
Инга хотела спросить Бредуна о Баксе, но почему-то так и не спросила. Она поняла, что без этого странного человека — как он себя назвал, Неприкаянный, что ли? — что без него Инге не попасть туда, где за сизо-черным туманом находятся Анджей и Таля, и Бакс, которому было плохо ЗДЕСЬ, и поэтому Инге наверняка будет плохо ТАМ, но хуже уже не будет, потому что дальше просто некуда…
И еще она поняла, что Черчек и лохматый Йорис до озноба, до холодного кома в желудке боятся вмешательства Бредуна в происходящее — словно он на их глазах создавал смерч, способный закружить всех в неумолимой ревущей воронке и разметать в разные стороны, изломав судьбы и жизни.
— В хату пошли, — оборвал Бредун Ингины невеселые размышления. — Говорить будем. Ох, много говорить будем, много и долго…
И тут старый Черчек не выдержал.
— Что ТАМ, Бредун? — спросил он, весь подавшись вперед и становясь удивительно похожим на того мальчишку, который испуганно глядел на сцепившихся деда и упыря Велько, и на силуэт Бредуна в дверях — силуэт страха и надежды.
— Что ТАМ, Бредун?
— Там… Зверь-Книга там, Черч… вот что ТАМ. Переплетом огородилась, судьбу запрягла и живыми людьми свои страницы пишет. Сама себя прочитать хочет. Вот они, сказки ваши темные, ведьмачьи, верь-не-верь, а забывать не стоит. Забудешь — сами напомнят.
Бредун двинулся по направлению к хате.
— Нож возьми, — бросил он Инге через плечо, и Инга сразу сообразила, какой нож имеет в виду Бредун.
— Нож возьми. Пусть тоже послушает. Клин клином вышибают… а иной клин — клинком.
Последние слова не показались Инге удивительными или неуместными.
Очень даже уместные были слова.
У стола-помоста Инга задержалась, сжала в ладони рукоять оставленного ножа — и ей внезапно показалось, что она держится за чью-то руку.
Твердую и надежную.
…они сидели в доме Черчека, где все было на удивление обыденно: добротная, «бабушкина», с точки зрения Инги, мебель; ореховый буфет, в недрах которого позвякивало великое множество скляночек; пучки высохших трав под потолком, никелированная полуторная кровать с прогнувшейся сеткой, в углу икона с хмурым святым, смахивающим одновременно на хозяина дома и на разбойника с большой дороги (или это была не икона?.. так вроде лампадка горит…), и, наконец, огромный, на века сколоченный стол, за которым они и сидели…
— Ну, вот и все, что я знаю, — сказал в заключение Бредун, подумал и поправился без тени смущения, — вернее, это все, что рассказал мне ваш приятель Бакс. Знаю-то я поболе того, только ни к чему оно сейчас, знание мое…
Он осторожно лизнул разбитую губу, скривился и шумно втянул воздух горбатым носом.
— Ладно, — вздохнул Бредун, щуря хитренькие глазки, — теперь ваша очередь. Говорите, что да как… Слово-полова, ан, глядишь, и наковыряем чего-нибудь.
И они заговорили.
Говорила Инга — и байдарки скользили по стремнине Маэрны, визжал от восторга Талька, молчали над бутылкой красного сумрачные Анджей с Баксом, ехал поезд туда, ехал поезд обратно, выл лейтенантов Ральф, развевалась белая рубашка Иоганны, рукоять ножа прилипала к руке, и лес расступался перед бегущей женщиной…
Говорил Черчек — и лежал во флигеле остывший труп упрямой старухи Вилиссы, отдавшей Дар свой неведомо кому; только не застал Черчек ни тела жены своей, ни глаз ее опустевших, а застал лишь могилку свежую да грубый крест над ней, а остальное потомственный ведун душой учуял; снова входили на хутор трое чужаков, и снова холодел старик, видя во взгляде пришлого пацана в летней маечке — видя знакомый отсвет, что много лет видел во взгляде той, которая звалась Вилиссой Черчековой, а в иных кругах — Пфальцской Вилой; вновь говорил мальчишка слова, Даром подсказанные, и отворачивался старый Черчек, не заметив хищного прищура Серого Йориса из дикого волчьего клана…
Говорил Йорис — и запах пришельцев вновь раздражал чуткие ноздри Вожака, мешаясь с заветным ароматом первача на знойных летних травах; вновь малец проклинал отпрянувшего Йориса, услыхавшего страшный голос умершей старухи-хозяйки, и нож сам раскрывался в руке, и вылетал из руки, когда приземистый бородач-горожанин ревел зверем — тем зверем, на которого даже всей стаей не ходят, да только поздно понял это сдуревший перед полнолунием лохматый Йорис…
Иоганна молчала. Лишь легко коснулась ножа, смирно лежащего на столе, да посмотрела на Ингу, рядом с которой нож и лежал. Вот и все.
Что сказано — то сказано.
Бредун тоже посмотрел на нож.
— За него я скажу, — прошептал Бредун. — Не мастак я такое говорить, но попробую.
Бредун протянул руку, ладонь его зависла над лезвием — и лезвие на миг просветлело, показалась на нем строка, дорожка неведомых знаков, похожих на птичьи следы на песке; показалась — и исчезла.
Бредун гортанно вскрикнул — раз, другой, будто пробуя голос, и Инга с удивлением заметила, что голос его резко изменился. Низкий стал голос, глухой, рокочущий; будто и не Бредуна, а кого-то другого, только что вошедшего…
Кого?..
15
Наши ножи — иные.
…То не буря над равниной,
То не ветер тучи гонит,
Не гроза идет, стеная,
Разрывая небо в клочья —
То вошел в туман проклятый
Тот, Кто с Молнией Танцует,
Десять дней бродил в тумане,
На одиннадцатый вышел.
Ай, иное —
обойди стороною!..
Что он видел в том тумане,
Что он слышал в черно-сизом —
Все осталось в сердцевине
Мглы томительно-бесстрастной.
Все осталось, где досталось,
Память, мука и усталость,
Да клинок остался в сердце,
Меч в груди его остался.
Ай, иное—
мир плывет пеленою!..
Был тот меч не из последних,
Жадно пил чужие жизни,
С Тем, Кто с Молнией Танцует,
Никогда не расставался.
Не ломался меч заветный,
Не засиживался в ножнах —
В грудь хозяина вонзаясь,
Пополам переломился.
Полклинка засело в ране,
В рукояти — половина.
Ай, иное —
смерть стоит стеною!..
Тот, Кто с Молнией Танцует —
С кем он бился там, в тумане,
Сам ли он с собой покончил
Или чьей-то волей злою —
Не узнать об этом людям,
Ни к чему им это знанье.
Только видел черный ворон,
Как упал он на колени,
На колени пал от боли,
Закричал в пустое небо.
Ай, иное —
Я всему виною!..
Я стоял у колыбели,
Где рождалася Зверь-Книга,
Я, Взыскующий Ответа,
Да Хозяин Волчьей Стаи,
Да Бессмертный Предок Гневных,
Да Пустой коварный демон
По прозванью Дэмми-Онна;
Вчетвером мы там стояли,
Лишь вдвоем домой вернулись,
За спиной своей оставив
Нерушимую Зверь-Книгу.
Ай, иное —
создано не мною!..
День за днем летели годы,
Поседели мои кудри,
Ослабели мои руки,
Подрастали мои внуки,
Умирали мои братья,
Одряхлело мое сердце;
За спиной моей молчала
Нерушимая Зверь-Книга.
Недочитанная мною,
Несожженная когда-то.
Ай, иное —
гром над всей страною!..
Ах, напрасно я вернулся,
Зря вошел в туман проклятый,
По краям белесо-сизый,
Черно-сумрачный с изнанки.
Не добрался я до Зверя,
Не достал клинком до Книги,
Не достал, не дотянулся,
Сам себя сгубил впустую.
Пополам мой меч разбился,
О мое разбился сердце.
Ай, иное —
тело ледяное!..
Бредун замолчал. Пальцы его, лежащие на столе, нервно подергивались, отбивая некий ритм — рваный и совершенно не соответствующий ритму сказанного.
— А дальше? — тихо спросила Инга, не отрывая взгляда от вздрагивающих пальцев Бредуна.
— Дальше…
Голос рассказчика снова изменился. Он стал выше, протяжнее, и временами Бредун словно подвывал, вибрируя рокочущим «р» и удлиняя гласные звуки.
Йорис напрягся и лицо его напомнило древний барельеф языческих храмов…
…Нет, не шторм бушует в море,
Пеня гребни волн могучих,
Не обвал в горах грохочет,
Не лавина с перевалов —
То Хозяин Волчьей Стаи
К умирающему другу
Шел сквозь штормы и обвалы,
Чтоб успеть за миг до смерти.
Ай, иное —
стань к спине спиною!..
Миг предсмертный не растянешь,
Не растянешь, не раздвинешь —
Много ль слов в него вместится,
Много ль взглядов можно сделать?
Слов они не говорили,
Только раз переглянулись,
Только раз сошлись их руки
В каменном рукопожатье.
Миг предсмертный — прах летучий,
Много ль слов для братьев надо?..
Ай, иное —
порванной струною!..
Взвыл Хозяин Волчьей Стаи —
Дрогнула луна на небе,
Звери спрятались в чащобы,
Побледнел туман проклятый,
За туманом черно-сизым
Вой услышала Зверь-Книга.
Оземь кулаком ударил —
Затряслись седые горы.
Зазвенел меча обломок,
Скорбным стоном отозвался.
Ай, иное —
лезвие стальное!..
Тут Хозяин Волчьей Стаи
Дело страшное задумал —
Кожу снял с руки у друга,
Ободрал меча обломком
И кровоточащей кожей
Обтянул по рукояти,
Меч, сломавшийся в тумане,
Меч, звенящий от бессилья.
Приросла сырая кожа,
Улыбнулся Волк-Хозяин,
Мертвеца смежились веки.
Ай, иное —
прахом все земное!..
Как песок, засыплет время
Все, что было, все, что будет,
Кто-то эту песню сложит,
Кто-то эту песню вспомнит.
Где-то меж людьми гуляет
Синего меча обломок
С кожаною рукоятью.
Где-то прячется Зверь-Книга
В переплете из тумана.
Где-то есть такие ноги,
Что пройти туман сумеют,
Где-то есть такие руки,
Что поднять тот меч решатся,
Как поднял его когда-то
Тот, Кто с Молнией Танцует.
Ай, иное —
встань передо мною!..
16
Хочу уснуть я сном осенних яблок
и ускользнуть от сутолоки кладбищ.
Хочу уснуть я сном того ребенка,
что все мечтал забросить сердце в море.
Бредун замолчал, болезненно морщась.
Инга хотела что-то спросить, но он жестом остановил ее, будто почувствовав сам момент зарождения вопроса.
— Черч, — сказал Бредун, — объясни этой женщине, кто такие Неприкаянные…
Черчек объяснил.
Как мог.
Или как хотел.
— Неприкаянные, — буркнул он, — это Неприкаянные. Вроде этого… Они ходят, куда хотят. А если задерживаются дольше, чем надо — то вокруг них начинаются неприятности. У них и у нас. Потом они уходят — в смысле Неприкаянные уходят — а неприятности остаются. И мы остаемся. Кто — живой, а в основном — дохлые… И расхлебываем всю эту кашу. Потому что они уходят, а возвращаются лишь тогда, когда уже поздно, и закипает новая каша. Поняла?
Инга задумчиво смотрела на усталого Бредуна.
— Тебя когда-нибудь жалели, Бредун? — спросила она, помолчав.
— Спасибо, — невпопад ответил Бредун.
Он тоже помолчал, попытался вновь заговорить, закашлялся — и долго пил из услужливо подсунутого Черчеком кувшина с пивом, морщась и дергая кадыком.
Наконец Бредун поставил кувшин на стол и отдышался.
— Страшно, — тихо и хрипло произнес он, ни к кому конкретно не обращаясь. — Мне, Бредуну, Неприкаянному, Пыли Восьми Дорог, кого Смерть упрямо обходит девятой дорогой — мне страшно. Потому что сейчас я сделаю то, что не делалось еще никогда.
Я соберу Неприкаянных. Всех — не обещаю, да и никто вам этого не пообещает, но до кого дотянусь — тех соберу.
Я не знаю, чем это грозит.
Но если я не сделаю этого — будет еще хуже.
Это я знаю наверняка.
…Утром Инга, выйдя во двор, никого там не нашла. После недолгих поисков, обойдя флигель кругом, она обнаружила с тыльной стороны дома — куда до сих пор ни разу не заходила — невысокий холмик с торчащим из него самодельным крестом. А вокруг этого странного захоронения стояли Иоганна, тихий и умытый Йорис, и чуть подвыпивший Черчек с лопатой в руках.
— Чего это вы? — севшим спросонья голосом осведомилась Инга, еще не сообразив, что лучше было бы промолчать или вовсе не приходить сюда.
— Жена моя здесь, — веско ответил Черчек, зачем-то ткнув пальцем наискосок в небо, а не в могилу. — Выкапывать будем. Эх, Вила, Вила…
На вопрос: «Зачем?» старик пробурчал что-то неразборчивое, вроде: «Чую, тело ей сейчас нужно». Инга решила удовлетвориться этим своеобразным ответом. Поняла — надо. И встала рядом с Йорисом, рука которого зажила подозрительно быстро — за одну ночь.
В этой выздоровевшей руке Йорис держал топор весьма зловещего вида.
Хозяин хутора с неуловимой досадой выдернул из уже слегка просевшего холмика неумелый деревянный крест — то ли сам крест раздражал его, то ли необходимость крест выдергивать — и отбросил его в сторону, а Йорис тут же принялся рубить символ распятия на дрова.
— Крест-то ему чем не понравился? — шепнула Инга пригорюнившейся Иоганне.
Та не ответила.
Йорис тем временем успел покончить с крестом и начал таскать сушняк — Инга так и не выяснила, где он умудрялся брать эти сучья и ветки — и, пока лопата Черчека тупо вгрызалась в могильный холм, натаскал его целую гору.
Сначала Инга недоумевала, но потом до нее дошло.
Костер. Погребальный костер.
Минут через пятнадцать-двадцать из-под свежеразрытой земли показался край какой-то ткани — земля уравнивает полотно и дерюгу, превращая ткань во что-то среднее, трудноопределимое. Тут Инге отчетливо представилось синюшное, полуразложившееся лицо, слюнявые желтые клыки и горящие, еще живые, по-мертвому живые глаза — и она поспешно отвернулась. «Как бы Иоганна не разродилась раньше времени, со страху-то», — мелькнуло у Инги в голове, мелькнуло и исчезло. Не чувствовалось здесь страха. Совсем.
Иоганна запела-запричитала по ушедшей, Черчек с Йорисом молча подняли то, что скрывал в себе могильный холм — Инга так и не стала смотреть, как ЭТО выглядит — и бережно опустили тело на приготовленное ложе из мертвого дерева. Там же, в этой горе веток, скрывались и останки самодельного креста.
— Лицом вверх клади, — буркнул старый Черчек. — Давай, давай, Серый, не мнись…
— Не по обычаю, Черч, — заикнулся было Йорис, но старик лишь негромко и страшно зарычал в ответ, и Йорис мгновенно умолк.
Загорелось само — без спичек, без огнива — и Инга даже не стала думать, кто и как разжег костер.
Горело на удивление ярко и светло, без черного смрадного дыма, без вони и копоти. И отпылало быстро, а когда костер уже слабо тлел, налетел вдруг ветер, взвил в небо кучу пепла — и развеял, разнес по округе, дальше, дальше… Одни обугленные головешки да разрытая могила напоминали о случившемся.
Не было слез, щемящей тоски, почти не ощущалось присутствия смерти, той, безносой, с косой в руках — только тихая светлая грусть и понимание, что все это естественно и неизбежно, и нет в этом ничего страшного, и все в конце концов будет хорошо… наверное…
С этим легким чувством отрешенности и вернулась Инга к флигелю.
А к вечеру начали собираться тучи.
И гости.
17
В этом глухом поречье
мы не искали
встречи.
Первым появился собственно Бредун, весь день невесть где пропадавший. Явно чем-то довольный, он уселся рядом с Ингой и стал наблюдать за пурпурно-закатным солнцем, медленно опускавшимся в замысловатую вечернюю вязь сплетенных ветвей.
Потом Бредун извлек из-под непонятной хламиды, в которую сегодня вырядился, дорогую сигару, запечатанную в целлофан с яркой надписью, разодрал обертку, подкурил и с удовольствием выпустил огромный клуб крепкого, но вместе с тем ароматного дыма.
Инга отодвинулась в сторонку, а Черчек с уважением посмотрел на быстро сгущавшуюся вокруг Бредуна дымовую завесу.
— Придут… — промурлыкал Бредун, попыхивая импортным куревом. — Эх, трам, тарарам, ходят кони по горам, ходят кони при попоне…
— Эти придут? — осведомилась Инга, стараясь не делать глубоких вдохов. — Неприкаянные? Они что, все вроде тебя?
— Ну не так чтобы вроде… — Бредун неопределенно помахал сигарой в воздухе и чуть не угодил подсевшему к ним Йорису в глаз. Йорис намек понял и тут же исчез.
— Разные мы, дорогая, разные и заразные. Хуже чумы. Есть вроде меня — бродят себе по свету, и не только по этому, да только нет им ни покоя, ни отдыха… много чего нету. Песню, небось, слыхала: «Лучше нету того свету»? Тоже наши люди придумали…
Он снова затянулся.
— А есть и другие. Кармики, например.
— Карлики? — переспросила Инга.
— Да нет… Кармики, говорю. Это когда родился, жил, помер — и нет его. А там, глядишь, через век-другой снова возрождается. То ли самим собой, то ли еще кем. Правда, обычно они облик менять не любят…
— Их что, вызывать можно? Как духов?
Бредун криво усмехнулся.
— Нельзя их вызывать. Они там у себя наверху… ну, не знаю где, не бывал там — в Раю, в Нирване, в Валгалле, а может, вообще нигде — в общем, никакой вшивой магией их оттуда не достанешь! Пока сами не решат, что пора объявиться… Да они там тыщу лет сидеть могут и не рождаться! Хоть башкой горы сворачивай!..
Видно, сильно задевала Бредуна необязательность Кармиков. До того сильно, что стал Бредун похож на дымодышащего дракона и не сразу успокоился. Но успокоился.
— А сейчас? — робко спросила Инга.
— Те, кто родились — придут. По крайней мере, двое. За них я ручаюсь.
— Значит, дело настолько плохо? — прогудел подошедший Черчек.
— Плохо, — кивнул Бредун. — Потому что я чувствую, как что-то подталкивает нас к заведомо подготовленному финалу. А я этого финала не готовил, и идти к нему, как баран, не намерен. Плохо дело, Черч… Без Неприкаянных — вообще безнадежно. И с нами — безнадежно, только в другую сторону. И хорошо, если в ту, что надо. Просто чем нас больше соберется, тем больше шансов, что случится невозможное. Если еще и Темные заявятся — хотя вряд ли…
— Темные? — заинтересовалась Инга. — А это кто?
— Кто-кто… раскудахталась! Тоже Неприкаянные. Только они умирают и больше никогда не рождаются…
От этой зловещей информации и сигарного дыма голова у Инги окончательно пошла кругом, и поэтому она уже ничуть не удивилась, когда из леса вышел какой-то франтоватый молодой человек в темно-синем костюме с белым жилетом, лаковых штиблетах и при галстуке.
В заросли, откуда выбрался этот пижон, Инга однажды по ошибке забрела, и это был первый и последний раз, когда она отошла от хутора, если не считать ночного бегства с ножом. Там в пяти минутах ходьбы начиналось вонючее болото, а шипастые кусты вполне могли разодрать в клочья даже космический скафандр.
Тем не менее, костюмчик на молодом человеке был безукоризнен (при ближайшем рассмотрении Инга засомневалась, такой ли уж гость молодой и такой ли уж человек?), а лак штиблет сиял первозданным глянцем.
Гость галантно поклонился Инге и Иоганне, стоявшей чуть поодаль — при этом в его кошачьих глазах полыхнули багровые отсветы далеких пожаров — потом он увидел Бредуна и расплылся в плотоядной улыбке.
— А я-то голову ломаю, кто ж это кашу без масла заваривает?! — он резво подскочил к Бредуну и ловким жестом отобрал у него сигару. После затянулся, выпустил облако дыма и слегка поперхнулся.
— Хороши, — просипел пижон. — Но крепковаты.
— А ты б не хватался, не спросясь, меньше б кашлял, — добродушно посоветовал ему Бредун. — Садись, Момушка, остальных ждать будем. Нас двоих на эту кашу не хватит…
— Остальных?!
Лицо щеголеватого Момушки сразу вытянулось и посерьезнело.
— Ты чего, Сарт (при этом имени Черчек вздрогнул и невольно сделал шаг в сторону), на самом деле?.. я думал…
Бредун-Сарт лишь кивнул, затягиваясь возвращенной сигарой.
Его собеседник присвистнул и ослабил узел галстука.
— Ты хоть понимаешь, что творишь? — тихо и бесстрастно поинтересовался он.
— Понимаю, Мом, понимаю… не дурнее прочих. С нами плохо, а без нас и того хуже будет.
— Без ВСЕХ нас?
Бредун снова кивнул.
Мом весь вдруг как-то съежился, обмяк и полез во внутренний карман пиджака за своими сигаретами — и сигара Бредуна, и его же последние слова, судя по кислой физиономии франта, пришлись Момушке не по вкусу.
И как раз в это время из-за изгороди показался следующий гость. Вот ему больше подходило выйти из чащи — жилистый, крепко сбитый, с открытой улыбкой на загорелом лице, пришелец поминутно встряхивал головой, отбрасывая назад роскошный русый чуб, падающий ему на глаза. Одет гость был в линялый камуфляжный комбинезон. За плечом у него болтался автомат со складным прикладом, на поясе — подсумки, о содержимом которых Инга могла только догадываться.
Кроме того, гость был не один. Рядом с ним важно и вместе с тем пружинисто вышагивал — да-да, именно вышагивал! — здоровенный тигр, и в лучах заходящего солнца его лоснящаяся шкура отливала бронзой с полосами патины.
Это было красиво.
Это было страшно.
И захотелось бежать. Подальше от русоволосого автоматчика и его клыкастого спутника.
Но так считала Инга. А кое-кто так не считал. И тоже собирался бежать — но совсем в другом направлении.
С рычанием метнулись из-за заборов ближайших хат, стелясь по земле, серые тени. Их было много, около десятка, и тигр замер, как вкопанный, косясь поочередно то на своего десантника, то на прихрамывающего вожака волчьей стаи. Двое волков не преминули воспользоваться моментом тигриной растерянности — если такое сочетание в принципе возможно — но из их стремительного броска ничего не вышло. Тигр одним движением отшвырнул их в сторону, и Инга неожиданно подумала, что сделал он это на удивление аккуратно. Аккуратно — в том смысле, что не разорвал в клочья; а так оба серых забияки летели довольно долго, аки птицы небесные, прежде чем приземлиться в кусты.
Потом тигр возмущенно рявкнул, в хате задребезжали стекла, а оставшиеся волки было попятились, но быстро оправились и снова двинулись вперед, рыча и припадая к земле.
Неизвестно, чем бы дело кончилось, но тут в происходящее вмешались два новых персонажа: веселый гость с коротким автоматом и угрюмый Черчек с увесистым березовым поленом.
Дед немедленно покрыл волков на чем свет стоит, от фундамента до тридцать третьего этажа, подкрепляя свои слова весомым березовым аргументом, и серая армия поспешно отступила — Черчека волки явно боялись больше, чем тигра. А незнакомец в комбинезоне чуть ли не повис на утробно ворчащем тигре, что-то бормоча в его ухо — и успокоил-таки, утихомирил, и они вместе мирно вошли через калитку во двор.
— Здорово, мужики! — крикнул гость от калитки, увидел Ингу с Иоганной и вскинул руки в извиняющемся жесте. — О, да здесь дамы!.. Рад познакомиться, Даниэль и Рыки. Я — первый, он — второй…
Даниэль ткнул пальцем в тигра, который почему-то неотрывно уставился на Ингу, что ту весьма смутило.
— Вы его не бойтесь, — поспешно заявил Даниэль, почуяв натянутость ситуации. — Если его не обижать…
— Его обидишь, — проворчал в ответ вспотевший от трудов праведных Черчек. — Ты это моим волкунам расскажи. Сам знаешь — про кошку с собакой…
— Ну чего ты, дед, зудишь? — пожал плечами автоматчик. — Вроде ж обошлось все?
— Обошлось… Ты б еще под полнолуние приперся — тут бы такое было!..
Во дворе показался расхристанный и тяжело дышащий Йорис. Он бочком подобрался к Даниэлю, следя, чтобы тот отгораживал Йориса от тигра, и неуверенно протянул гостю руку.
— Не серчай, парень, это мы сгоряча…
Рыки подозрительно скосился на Йориса, фыркнул в усы, но, видимо, счел инцидент исчерпанным и разлегся на траве, жмурясь и исподтишка разглядывая присутствующих.
…А потом гости повалили один за другим. Их было много. Инга даже приблизительно не могла бы сказать — сколько. Десять? Двадцать? Сто двадцать? Или это просто в глазах двоится?..
Мелькали лица, шуршали одеяния — от современных до средневековых, от щегольских костюмов до грязных и драных лохмотьев; раздавались выкрики и затевались беседы на мыслимых и немыслимых языках, и Инге уже начинало казаться, что она почти все понимает, а чего не понимает — это как раз та капля, которой ей не хватает до полного сумасшествия.
Взгляд тонул в калейдоскопе незнакомых лиц и фигур — но Инга все же сумела выделить для себя из толпы четверых гостей, на которых взгляд останавливался чаще всего, словно цепляясь за спасительные островки спокойствия в бурлящем, изменчивом, Неприкаянном море.
Внешне эти четверо совершенно не походили друг на друга. И все же… Было между ними что-то общее.
Молодая белокурая дама в бальном платье, словно сотканном из воздуха, и высокий седеющий кавалер в строгом фиолетовом камзоле, лосинах и ботфортах. На боку у кавалера болтался узкий меч или шпага — Инга не разбиралась в оружии и никогда не одобряла Талькину страсть к этому делу. Вот, чуть не подумалось — при жизни не одобряла…
Итак, дама и кавалер. То ли супруги, то ли влюбленные. Во всяком случае, они все время находились вместе, и эту пару знали, похоже, почти все. Зато сами они поздоровались, как с давними знакомыми, лишь с Бредуном и франтом Момушкой — те так и сидели рядышком на бревне у калитки, приветствуя гостей.
Эта пара (не Момушка с Бредуном, а блондинка с ее долговязым спутником в камзоле) буквально завораживала Ингу. Один раз ей удалось поймать взгляд дамы — и Инга чуть не утонула в двух бездонно-черных, сияющих омутах, странно спокойных и печальных, словно их хозяйка уже давно забыла то, что остальные еще только пытались узнать.
Забыла. И понимала, что — зря.
«Те, кто родились — придут. По крайней мере, двое. За них я ручаюсь», — вспомнились Инге недавние слова Бредуна.
Кармики.
Дурацкое слово.
Оно к ним совершенно не подходило.
…А вот веселый, немного подвыпивший парень с азиатской внешностью возникал поочередно возле каждой компании — и большинство косилось на него с недоумением. Даже Бредун, а уж ему-то недоумение было совсем не к лицу.
На парне болтались какие-то экзотические обноски, похожие на восточный халат и безрукавку после того, как по ним прошлась рота солдат в грязных сапогах и напоследок проехалась обозная телега. Эта рвань с успехом могла принадлежать как бродяге времен пророка Магомета, так и его вполне современному коллеге.
Только на забитого бродягу парень походил в последнюю очередь. Было в нем что-то от затаившегося до поры до времени хищника — впрочем, хищника обаятельного и пока миролюбивого. И, оставаясь в недолгом одиночестве, раскосый крепыш поглядывал на остальных Неприкаянных, как дедушка на толпу расшалившихся внучат.
В общем, Инга не позавидовала бы тому, кто разбудил бы зверя, дремлющего в беззаботном веселом оборванце со старыми глазами.
— …Прости меня, я твой тревожу сон
Всей силой самодельного обряда.
Прости меня, я твой тревожу сон:
Я — воин обреченного отряда…*
[*стихи Э. Р. Транка]
Рядом с Бредуном примостился на редкость тощий мужчина лет сорока на вид — хотя, похоже, для Неприкаянных понятие возраста не имело никакого смысла. Сидя у ног Бредуна прямо на земле, тощий и белобрысый гость перебирал струны непонятного инструмента, смахивающего на пятиструнную гитару с удлиненным грифом. Звук у инструмента был на удивление чистый и прозрачный, вроде лютни, и Инга подошла поближе, вслушиваясь в музыку и слова рождающейся песни…
— …Незванным гостем я к тебе вхожу,
Чтоб научиться честным быть и мудрым.
Незванным гостем я к тебе вхожу —
Прозреньем в полночь и печалью в утро…
«…Прозреньем в полночь и печалью в утро», — тихо повторила Инга.
И услышала голос Бредуна.
— Ну что, друзья-приятели, вроде больше ждать некого… В дом пошли?
— А вместимся? — с сомнением оглядел собравшихся Момушка.
Инга вполне разделяла его сомнения — Неприкаянные, оправдывая прозвище, бродили уже по всему двору, и втиснуть такое количество народу в Черчеков дом (и без того не слишком просторный) казалось проблематичным.
Бредун подумал и ухмыльнулся.
— Влезем! — уверенно заявил он. — Давай-ка, Момушка, на пару ухватимся! Не забыл еще? Что нас — двоих не хватит?!.
И уже тише:
— Не хочу Кармиков зря дергать. Не до того им сейчас…
Момушка в ответ поморщился — то ли слово тоже не понравилось, то ли еще чего — но все же встал с бревна.
— Ладно, давай, — нехотя пробурчал он; и они с Бредуном, как по команде, уставились на Черчеков дом и замерли.
Прошло около минуты — Инге она показалась ужасно длинной — и вдруг оба расслабились, зашевелились… а с домом так ничего и не произошло.
«Не получилось?» — хотела спросить Инга, но побоялась.
Тем временем Неприкаянные шумной толпой уже входили в дом. Бредун с Момушкой, ни слова не говоря, последовали за остальными. Инга, как привязанная, тоже двинулась к крыльцу.
У самых дверей кто-то осторожно тронул ее за локоть. Инга обернулась. Рядом с ней стоял тот самый молодой азиат-оборванец, и сейчас он был непривычно серьезен.
— Не ходили б вы туда, — негромко и вкрадчиво произнес он. — Это ведь мы — Неприкаянные, а вы…
В дверном проеме показался Бредун.
— Все в порядке, — бросил он, и замолчал, словно ждал чего-то.
— Что? — донеслось изнутри. — А… Марцелл, это, Сарт… Да тот, тот, какой еще?!.
Бредун-Сарт чуть вздрогнул, внимательно глянул на бродягу и слегка прицокнул языком.
— Все в порядке, Марцелл, — другим тоном повторил он. — Пусть идет. А вон того оболтуса гони в три шеи — этот точно во что-нибудь вляпается!
Под оболтусом подразумевался лохматый Йорис, который с невинным видом намеревался незаметно прошмыгнуть в дом мимо Бредуна.
Загорелый Марцелл с явной охотой и редким умением выполнил указание Бредуна, и малость помятый Йорис смылся за угол, обиженно скуля себе под нос.
…А в избе — да какой это дом, изба и изба! — действительно оказалось полно места. На разбежавшихся в разные стороны стенах горели ровно и не мигая толстые витые свечи; посреди комнаты, ставшей залом, стоял длиннющий — метров двадцать, не меньше! — дубовый стол, накрытый скатертью; вдоль стола — стулья, лавки, табуреты, старинные кресла… Даже трон один имелся. Небольшой. Большая часть мест была занята, да Инга и не собиралась нагло лезть на трон. Чужая она здесь, не то что права голоса — права писка не имеет!..
Вот и поспешила Инга устроиться в углу, на высоком стуле со строгой спинкой черного дерева. Не самое удобное сидение, но выбирать не приходилось.
Неподалеку расположилось уже знакомое Инге по лесной поляне Безликое Дитя. Оно развлекалось тем, что лепило из своего лица-пузыря карикатуры на присутствующих. Лепило уверенно и увлеченно, словно только за этим сюда и явилось. Длинные ловкие пальцы разминали, вытягивали, сплющивали щеки, губы, нос — и вот уже на Ингу смотрит жутковатое подобие Момушки с гротескно узкими губами, смотрит и игриво подмигивает, облизываясь.
Инга отвернулась и обнаружила рядом с собой на ковре полосатого Рыки. Тигр лениво глянул на Ингу — и ей показалось, что зверь тоже подмигнул и ухмыльнулся, облизнувшись алым языком.
Это было уже слишком. Инга перевела взгляд на сидевших за столом — и вовремя. Голоса понемногу стихли, и на стол взгромоздился Бредун.
Да-да, именно НА стол.
— Ну что, все знают, по какому поводу собрались? — осведомился он.
Инга затаила дыхание, а Безликое Дитя немедленно принялось лепить из своего лица карикатуру на Бредуна.
— А как же! — уверенно заявили с противоположного конца стола. — Конечно, знаем! Пиво пить! Кстати, а где оно?
Инге на миг примерещилось, что одновременно с этим разухабистым заявлением у нее в мозгу тот же голос произнес нечто совсем другое — но она не успела ухватиться за ниточку миража.
— Пиво! — дружно заорали Неприкаянные. — Пивушко! Пивечко! Пивец!..
И немедленно в комнате-зале возникли Черчек с Иоганной, а в руках у них распространяли хмельной запах огромные глиняные кувшины. Все заметно оживились, на столе объявились хлеб, вобла, зелень, еще какая-то снедь… Инга стала думать, откуда все это взялось, обнаружила полную кружку в собственной руке и даже не поняла, кого ей надо благодарить за заботу.
Впрочем, пиво она не любила.
Отшумели удовлетворенные возгласы Неприкаянных, исчезли Черчек с Иоганной, и застолье стало переходить в более равномерную и затяжную стадию. Бредун прошелся по столу, ловко лавируя между посудой с едой, уцепил за хвост рыбешку и пучок петрушки, остановился в центре стола, пожевал и задумчиво констатировал:
— Вялая у них петрушка… вчера, небось, рвали. Жмот он, Черчек этот…
Рука Инги дрогнула, и пиво из ее кружки выплеснулось на юбку. Где-то в глубине ее сознания словно вспыхнул волшебный фонарь, и высветил совершенно иную картину — возвышение, суровый и властный Бредун в развевающейся накидке с откинутым капюшоном, горящие вокруг бронзовые шандалы, и слова, произнесенные твердым голосом, привыкшим повелевать.
Не те слова. Не про петрушку. Совсем не те.
«Книга, — сказал иной Бредун. — Зверь-Книга. И мир в Переплете…»
И Инга увидела страницы, сквозь которые прорастали горы; увидела бледно-черный туман Переплета, людей, превращающихся в знаки, услышала хохот звериной глотки и рев пожара, охватывающего мир.
Тишина. Теплая, щадящая, темная тишина. И веселый Бредун на столе.
— Да ладно тебе, Сарт, — отозвалась блондинка с необычайно черными глазами. — Ешь, что дают. И не такое, небось, жевал!..
«Я боюсь, Сарт, — услышала Инга одновременно со сказанным. — Я очень боюсь… Ведь Она до сих пор зовет меня, потому что я читала Книгу, и Книга читала меня, и мы не до конца прочли друг друга! Она зовет, Сарт, мы частично заключены друг в друге, пойми — я боюсь!..»
Спутник дамы барабанил пальцами по эфесу своего оружия и молча прихлебывал из кружки.
«Лаик боится, Сарт, — молчал он, — и я боюсь. Но… Мы — с тобой.»
Безликое Дитя, голова которого некоторое время напоминала кувшин из-под пива, начало отращивать льняные волосы. Ингу передернуло, и она обнаружила, что ее ладонь машинально поглаживает шелковистую шкуру Рыки.
Впрочем, тигр отнесся к этому благосклонно.
Гомон за столом усилился. Светловолосый гигант на дальнем конце стола рванул вышитый ворот своей полотняной рубахи и забасил на уже знакомый Инге мотив:
— Над башней пляшут языки огня,
Пора расстаться с праздничным нарядом!..
Зазвенели яростные струны.
— Пожалуйста, не забывай меня:
Мы в день последней битвы встанем рядом… —
подхватил Бредун-Сарт, ударяя кулаком по столу, для чего ему пришлось встать на четвереньки.
«Ты знаешь, Сарт, что происходит там, где появляемся мы, — прозвучало в мозгу Инги, и стальные латы гиганта отразили вспышку невидимой молнии, и завизжала птица у него на плече. — Ты знаешь…»
«Знаю, Эйнар… И знаю, что происходит, когда мы не появляемся…»
«Лучше нам этого не знать», — хором промолчали Эйнар и спутник белокурой Лаик.
Стол усеяла рыбная чешуя и огрызки пучков зелени, пол пах ячменем и хмелем.
— Вот что я вам скажу!.. нет, дудки, ничего я вам не скажу…
— А я тебе говорю, что от бобра добра не ищут! И вообще…
— Да не ту, а ту, что с икрой! Ты что, мальчика от девочки отличить не можешь?
— Это у тебя девочки с икрой…
— А у тебя?
— А у меня — с пивом…
— Эх, мать моя, перемать моя…
…Слова с двойным дном; грустное эхо веселья, горький вкус пива…
«А люди? — шептал кто-то на задворках возможного и невозможного. — Люди ведь… они — люди… Кровь может случиться, большая кровь, утонем все, не отмоемся…»
«А ты, Мом?»
«А куда я от вас денусь?» — уныние и безнадежность.
Песня. Пьяный шум. Дрожит пламя свечей.
«И ты, Марцелл?»
«И я…»
Инга зажала уши руками. Безликое Дитя покосилось на нее краденым лицом и резко встало.
Вновь — тишина. И вокруг Инги, и в Инге…
Голос Безликого Дитяти — сейчас его лицо было прежним лилово-лоснящимся пузырем — прозвучал отрывисто и скрипуче.
— Мы согласны, Сарт, — произнесло Дитя непонятно чем. — Никому не нравится то, что ты предлагаешь — и поэтому мы согласны. Мы будем присутствовать.
Безликое Дитя повернулось и уставилось на Ингу своим пузырем.
— На этой женщине Надрез Судьбы, — заявило оно. — Пусть она выполнит предначертанное. Что ей терять, она уже все потеряла…
Все смотрели на Ингу. Ее бросило в жар, и в то же время руки ее были холодны, как лед.
— Идешь? — палец Бредуна нацелился на Ингу.
— Я? Да, конечно… а куда?
— Для начала — туда.
Палец Бредуна указал на дверь.
— Почему? — обиделась-удивилась Инга.
— Потому, — неожиданно мягко ответило Безликое Дитя. — Выйди, пожалуйста…
И Инга тихо вышла.
В завершающуюся ночь.
18
Под покрывалось темным
ей кажется мир ничтожным,
а сердце — таким огромным.
Рассвет еще не наступил, но был уже на подходе; и над лесом занималось робкое сияние, словно нимб над лохматой макушкой какого-нибудь святого.
Инга стояла у изгороди, спиной к непривычно тихому хутору, и глаза женщины были плотно зажмурены. Она видела что-то свое, о чем никому не хотела рассказывать, и все равно сквозь это «свое» пробивались контуры леса и светлеющее небо над ним.
— Рассвет вставал, нам уступая место; закат краснел, стыдясь за наш рассвет, — прозвучало позади Инги.
Она не обернулась.
Неслышно подошедший Бредун встал рядом, звучно хрустнул пальцами и принялся энергично двигать костлявыми плечами, как человек, только что закончивший тяжелую работу.
— Ушли они, — бросил он, отвечая на невысказанный Ингин вопрос. — Тут им не постоялый двор — поговорили и разбежались кто куда… И я сейчас пойду. Дел невпроворот, а я все свободное время на тебя трачу. Нет чтоб отоспаться или книжку почитать… литра на три, с картинками…
Инга не вслушивалась в бурчание Бредуна. Она уже начала привыкать к его манере вести беседу — надо заметить, весьма своеобразной манере — и теперь вновь погрузилась в свои размышления, давая Бредуну возможность выговориться и получить полное удовольствие от собственного остроумия.
— Ты знаешь, Бредун, я тут думала… — начала было Инга и замолчала, ожидая очередного укола, вроде «Думала? Представляю, как тебе это было трудно!..»
Нет, укола не последовало.
— Я тут думала, — уже уверенней повторила Инга, — и, в общем, ничего интересного не надумала. Понимаешь, я раньше жила, как по проспекту шла, где на каждом углу — светофор. Все ясно, все гладко и укатано… Сперва короткие платьица, потом — брючные костюмы и косметика; школа, институт, Анджей, семья, Талька… мне это даже нравилось. И вдруг сошла с проспекта, свернула в переулок — ни мужа, ни сына, темные незнакомые рожи в пыльных окнах, и на каждом шагу выбор: «Налево пойдешь — коня потеряешь, направо пойдешь — себя потеряешь…» И все, чего не может быть — есть.
— Ты мужу в глаза часто заглядывала? — неожиданно спросил Бредун.
— Ну конечно, — машинально ответила Инга, осеклась и зачем-то стала постукивать пальцем по плетню. — То есть не очень…
— А сыну?
Инга не ответила.
— Слепая ты, — подытожил Бредун. — Не обижайся, я не со зла… Смотришь, а не видишь. Иному тощенькому горожанину сквозь очки в глаза заглянешь — если уметь смотреть, конечно — а там флаги на ветру бьются, герольды трубят, и он сам стоит в золоченных доспехах, и рука на копье не дрожит… Или сидит пожилая библиотекарша за письменным столом, а под ресницами у нее — скалы Брокена, Вальпургиева ночь, и копыто Большого Рогача, к которому она припадает, пьяна от страсти!.. За каждым человеком — миры и судьбы, просто надо уметь смотреть и чаще сворачивать с освещенного проспекта в темные переулки.
— Как вы? — тихо спросила Инга. — Как Неприкаянные?
— Нет, не как мы. Как Черчек. Как Вила его покойная. Или Иоганна. Йорис, наконец, хотя он больше по помойкам… ну да ладно. А мы, Неприкаянные, мы ведь не смотрим, мы идем — туда, за грань между возможным и невозможным. Собственно, мы и есть — возможность невозможного. Вот скажи мне на милость, возможно ли, чтобы Бакс этот ваш с того света возвращался?
— Невозможно, — кивнула Инга.
— А все остальное, о чем зря трепать языком не стоит; все, что ты сама видела, слышала, руками трогала — это возможно, если глядеть с освещенного проспекта?
— Невозможно.
— Вот видишь! А все почему? А все по кочану, да еще потому что дура-Иоганна тебя на меня вывела. А я — Неприкаянный.
Бредун заулыбался — и тут Инга завелась с полоборота. Она чувствовала, что близка к истерике, что зря сорвалась, но… Видимо, сказалось напряжение последних дней.
— Неприкаянный? Сволочь ты, а не Неприкаянный! Мерзавцы вы все, с вашим невозможным, ублюдки потусторонние! Ведь смотрите же, со стороны смотрите, пиво лакаете, а мы вязнем в этом невозможном, дохнем, горим, глотаем под завязку!.. Оно ведь с нами происходит, с людьми, а вы, вы все…
Бредун поскреб небритый подбородок, отвернувшись от Инги, но она силой заставила его повернуться обратно, ненавидяще взглянула в это вечно ухмыляющееся лицо — и застыла, подобно жене Лота, оглянувшейся на пылающий Содом.
Лицо Бредуна превратилось в озеро лавы, расплавленной магмы, готовой застыть чем-то страшным, неистово-яростным, маской нечеловеческой обиды. Вот сейчас, вот…
Но — не застыло. Обида осталась, только обычная, простая обида, а гнев и ярость оскорбленного демона или божества… — ушел огонь, полыхнул и исчез в глубине чужой неприкаянной души.
— С вами, с вами происходит, — глухо пробормотал Бредун. — Понятное дело, с вами, с людьми… С кем же еще невозможному происходить, как не с вами? Для нас-то оно — возможное, повседневное, рутина обыденности, так сказать… Мы же сами — возможность невозможного; мы — Неприкаянные!.. И ни одна зараза не скажет — кончай, Сарт, миры кромсать, давай я тебе лучше котлетку поджарю… за просто так. Вот это невозможное дело, ни в какую невозможное…
Он резко метнулся в сторону — и Инга осталась одна.
Совсем одна.
Она еще немного постояла, опираясь на изгородь и ощущая внутри себя гулкую пустоту, где эхом отдавались чьи-то удаляющиеся шаги — или это билось сердце? — и побрела во флигель.
Дверь открылась без скрипа, легко-легко, как театральный занавес на хорошо смазанных кольцах; Инга застыла на пороге, и шаги, звучавшие в ней, ускорились и превратились в неровный, спотыкающийся бег.
На незастеленной кровати, поверх подушки, лежал нож.
Тот самый.
Над ножом склонились люди. Двое. Они стояли к Инге почти спиной, лица пришельцев были плохо различимы, и Инга успела лишь отметить, что оба гостя — высокие мужчины крепкого телосложения; только один — полуголый, по-волчьи поджарый, чем-то похожий на Йориса, с рассыпавшейся по спине гривой пепельных волос; второй выглядел более массивным, но с какой-то врожденной грацией, и когда он чуть повернул голову, в сумраке комнаты проступил суровый чеканный профиль, будто выбитый на монете.
Потом второй протянул руку к ножу, протянул неожиданно изящно, словно даму на танец приглашал — лишь слегка колыхнулся длинный серый плащ, скрепленный у горла гостя тусклой фибулой — и нож в ответ вспыхнул, загорелся молнией в грозовом мраке, сгустившемся вокруг.
«Танцующий с Молнией, — вспомнила Инга. — С Молнией…»
Она видела людей и видела стену за ними. Нет, не то чтобы гости были прозрачными, и стена просвечивала сквозь их тела, а так — вот люди и вот стена за ними.
Одновременно.
А вот только стена. И никаких людей.
И нож на смятой постели.
Инга робко приблизилась к кровати. Одеяло вдруг стало сдвигаться в сторону, подушка с ножом зашевелилась — и пятнистый живой канат зазмеился по кровати, стекая на пол, поднимая узкую голову с чутко подрагивающим язычком.
«Чш-ш-ш-ш!.. — прошипела чудовищная змея голосом Бредуна. — Чш-ш-ш-ш… Темные!.. умирают и больше никогда не рождаются… Ссссказззки вссссе это, жжженщщщина… чушь… Чччушшшшь!.. сссссспиии…»
…Снаружи вставало солнце.
Солнечный зайчик ловко запрыгнул в маленькое окошечко под потолком, больше напоминавшее бойницу, и пробежался по руке спящей женщины.
В руке был зажат нож.
Зайчик проскакал по лезвию, порезался и обиженно угас.
19
Пустырь и небо
руки мне сковали.
Пустыни неба
раны бичевали.
Шел дождь. Он шел издалека, он устал и еле-еле тащился, спотыкаясь на каждой выбоине и брызжа во все стороны. Дождь шел через Переплет, через — и дальше, дальше…
Шел дождь. И рядом с ним брел измученный человек. Светлые волосы прилипли ко лбу, с промокшей бороды стекали струйки на тяжело вздымавшуюся грудь, руки повисли вдоль тела, раскачиваясь двумя мертвыми маятниками.
Человека звали Бакс. Он шел ОТТУДА — СЮДА. Но сейчас он не думал об этом. Он просто возвращался.
Возвращался. Шаг. Другой. Третий. К мальчишке, который ждал. Не мог не ждать. Шаг. Еще один. К мужчине, который ушел и не вернулся. Или вернулся. Шаг. Другой. Третий. К однорукой девушке-призраку. К угрюмому старику из длинной вереницы угрюмых стариков с понимающими глазами, протянувшейся через миры. Шаг. Следующий. И еще. От дома. От Инги. От мамы, оставшейся в городе. Оттуда. Сюда. К ним…
Впереди замаячил хутор. Совсем рядом. И дождь побежал вприпрыжку. Из последних сил. И человек побежал вслед за дождем.
…у плетня стояла незнакомая женщина средних лет. Очень даже средних, плавно смещающихся к пожилым. При приближении Бакса она испуганно вскрикнула и отшатнулась, вскидывая руки защитным жестом.
Нет, не руки. Руку. Левую. Потому что правой руки, начиная от локтя, у женщины не было.
Бакс остановился и почти повис на изгороди, часто моргая и вглядываясь в лицо женщины.
— Вилисса? — неуверенно пробормотал Бакс и замотал головой, как отряхивающаяся собака. — Ты? А почему ты… почему ты настоящая? И старая…
Он осекся и поправился:
— Ну, не очень старая… но все-таки…
Женщина стояла в пяти шагах от плетня и молчала.
— Козлы вы тут все, — буркнул Бакс себе под нос, откачнувшись от своей опоры. — И козы. Человек, так сказать, домой вернулся, а вы…
Он еще секунду смотрел на то, что машинально назвал «домом», и затем шагнул к калитке.
— Не приближайся! — пронзительно закричала женщина. Голос ее тоже оказался голосом Вилиссы — таким только орать на всю округу.
— Стой, где стоишь, Равнодушный! Черч, Талька, не выходите! Здесь Боди!..
— Не шуми, Вилисса, — раздалось позади нее, и из дождя вынырнули две фигуры. Бакс удивленно уставился сперва на Черчека с вилами в руках, а потом на Тальку. Тот словно вытянулся, стал на полголовы выше, шире в плечах, и на лице мальчишки все явственней проступали черты молодого Анджея — каким его отчетливо помнил Бакс.
Только вот жесткость взгляда и твердый изгиб рта были незнакомыми.
— Это Бакс, Вилисса, — бросил выросший Талька в сторону женщины, но с места не тронулся, глядя на гостя внимательно и с оттенком недоверия к собственным словам.
— Это же Бакс. Он уходил. Надолго. И теперь вернулся.
— Это уже не Бакс, — не сдавалась упрямая Вилисса. — Это Боди-Саттва! Он через Переплет прошел! Таль, они все с виду такие, ты же знаешь! Это Боди, Равнодушный, пес Переплетный!.. он нас сейчас убивать будет…
Бакс сел прямо в грязь, не чувствуя холода, сырости, ничего не чувствуя. Потом вскинул голову, и глаза его полыхнули бешеным блеском.
Сквозь застилавшие их слезы.
— Сука ты! — взревел он, и дождь испуганно шарахнулся прочь, а старый Черчек попятился, вскидывая вилы. — Тварь безрукая! Мало я тебя, заразу, хоронил?! Так сейчас снова закопаю! Талька, чего ты стоишь, дуру эту слушаешь? И скажи старому олуху, чтоб тыкалки свои убрал, а то отберу и обоих по заднице!.. и старого, и малого, и ведьму эту драную!..
— Нет, Вила, — тихо сказал Талька, и голос его зазвенел, словно мальчишка сдерживал плач, или радость, или и то, и другое одновременно. — Это не Равнодушный, Это Бакс. Это мой дядя Бакс. Его никаким Переплетом не выжжешь. Не веришь? А я верил… Триста двадцать три дня — и каждый день я верил… это Бакс-то — Равнодушный?!.
Талька сорвался с места, махнул через плетень и в мгновение ока оказался рядом с Баксом. Тот тяжело поднялся и опустил мокрую и грязную лапу мальчишке на плечо.
— Таля… — прогудел Бакс, двигая затекшими лопатками. — Сукин ты сын, не в обиду Инге будь сказано…
Через секунду Бакс вопил дурным голосом, вертясь пьяным медведем и подбрасывая в воздух хохочущего Тальку. Визжала насмерть перепуганная Вилисса, а Черчек сунулся было за изгородь со своими дурацкими вилами — но они были у деда немедленно отобраны, как и обещалось, толстое древко прошлось сперва по дедовой спине, после пониже спины, а шлепнувшийся в лужу Талька пищал от восторга и дрыгал ногами.
Появившиеся от дальних хат Черчековы парни обалдело глядели на все это ликующее безобразие, а потом пожали плечами и убрались восвояси. Чего зря мокнуть-то?
— В хату пошли, — заявил Черчек, незаметно почесывая ушибленное место. — Дуроломы…
И они пошли в хату.
На пороге Бакс остановился, загородив дверной проем, и уставился на Тальку, словно впервые видя его.
— Погоди, Таля, погоди, — забормотал Бакс, кривя губы в недоуменной и растерянной улыбке, — ты чего, очумел?.. какие-такие триста двадцать три дня? Ну, день-два, три… от силы…
— Год скоро, дядя Бакс, — тихо и очень по-взрослому ответил Талька. — Год без малого, и ни тебя, ни папы… Да ты проходи, чего тут в сырости-то разговоры разговаривать?.. Вилисса, скажи парням, пусть кипяточку согреют!..
…Бакс шумно прихлебывал густой травяной чай, слушал Вилиссу и старался не глядеть ни на ее постаревшее (или помолодевшее, по сравнению с их первой встречей) лицо, ни на культю ее правой руки.
— Тело они мое сожгли, — рассказывала Вилисса, и в ее облике бывшая старуха боролась с бывшей девушкой; и старуха побеждала. — Муж мой ведь из Черчеков, а они — мужики отчаянные… Вот дед его сидит, подтвердит, ежели что… Я, понятное дело, сама этого не видела, но иначе и быть не могло. Раз ТАМ тело мое спалили — я ЗДЕСЬ плоть обрела, хоть и без Дара. Да только нельзя судьбу в зад подталкивать, потому-то года мои ЗДЕСЬ в бега и ударились… на полпути от девки до бабки. Как родичи догадались, не знаю, но…
— Догадались, — булькнул в усы Бакс, — много б они догадались, Черчеки ваши отчаянные, без рожи моей у плетня своего! Мужику этому спасибо, которому я глаз подбил… и туда отвел, и обратно добраться помог… как его там? Бредун, что ли? Толковый дядька, и пить умеет, и жить умеет…
Он замолчал и поднял глаза на Черчека.
— Ты чего, дед? Плохо тебе, да? Ты извини, за вилы-то, я сгоряча…
Похоже, последних слов Бакса Черчек не расслышал. А вот предпоследние… подавился дед и чай расплескал.
— Слышь, сноха, — бледный, как смерть, старик повернулся к Вилиссе, и пальцы его намертво вцепились в столешницу. — Он с Сартом встретился… никто другой не…
— С каким еще Сартом?! — взвился не остывший еще от «радушной» встречи Бакс. — Уши прочисть, старче! Бредун его звали, он самогоном еще меня угощал!..
Черчек не обратил на крик Бакса ни малейшего внимания.
— Выйдите, парни, — почти шепотом сказал он. — По-доброму прошу, выйдите… мне с Вилой потолковать надо. Не до шуток теперь…
Кроме Бакса и Тальки больше парней в хате не было.
И они вышли. Под дождь.
А дождь закончился.
— Не до шуток… — ворчал Бакс, опускаясь на приступочку и морщась от въедливой сырости. — Вроде как раньше одни шуточки косяком шли… Нет, Таль, ты не садись — мокро здесь, заболеешь!.. Ну надо же, оставил вас на день-другой без присмотра, так тут и день за год в зачет пошел, и бабка наша полубабкой стала, и ты вон какой вымахал! И Энджи… А батя-то почему не возвращается?
— Не знаю, — грустно ответил Талька, переминаясь с ноги на ногу, и весь налет его новой взрослости как ветром сдуло. — Видно, и у него день за год… Слухи ползут, дядя Бакс, гнилые слухи, недобрые! Будто в Книжном Ларе у Зверь-Книги в ближайших подручных Глава объявился, над Страничниками главный… Вот как папа не вернулся, так чуть погодя слухи и пошли. И нас с тех пор никто пальцем не трогает! Тень отбрасываем, Вила меня Даром владеть учит — а местные не то что драться, вообще близко не подходят!
Он шмыгнул носом и негромко продолжил:
— Нет, вру — подходят… Еду разную приносят, молоко, самосад для деда… Тихие стали, мягкие, хоть на булку мажь вместо масла! Я с Черчековыми парнями и с местным Пупырем уже раза три на рыбалку ходил!.. сома здоровущего приволокли и мелочи всякой кошелки две. Хорошо живем, сытно, уютно… Вила как-то даже обмолвилась, что неплохо бы так и до смерти дотянуть. У них с дедом внутри что-то вроде малого Дара проклюнулось. Так, ерунда, но память после смерти сохранить может.
Талька искоса глянул на Бакса — и замер. На крыльце сидела каменная глыба. И валуны слов гулко рушились в омуты тишины.
— Завтра в Ларь пойду. Надоело в чужой игре на прикупе зевать. Отцу твоему, пацан, хочу в глаза глянуть. Да и еще в кое-какие глазки не мешало бы… авось, не сдохну, а сдохну — так в первый раз, что ли? А то швыряют меня туда-сюда, командуют да тузы из рукава тащат… Я вам что, болванчик глиняный?!
— Кому это — вам? — через силу улыбнулся Талька. — Я ведь с тобой пойду. Осточертело ждать… чужие мы тут, всем чужие, вот как Вилиссу при смерти застали, так и влипли по уши. А между собой мы — свои. Ты, я да папа. Так и понимай, дядя Бакс, что никуда тебе от меня не деться. Утром и соберемся. Тучи вот разгоню сперва, чтоб под дождем не шлепать — и ноги в руки!
— А как же учеба твоя Даровая? — испытующе спросил Бакс, глядя куда-то в сторону. — Сомы, опять же, с усами и жабрами… еда разная, молочко…
И тут мальчик высказался. Немножко длинно, зато отчетливо. Бакс аж приподнялся и порозовел ушами. После отошел малость и одобрительно оттопырил большой палец.
— Орел, — торжественно заявил Бакс, словно диплом выдавал. — Моя школа. Не без дурного Черчекова влияния, но — моя. Умница. Найдем папашку твоего, попросим у него ремень и всыплем тебе по первое число. А потом я тебя пить научу. Из горлышка. У тебя, Талька, должно получиться. Ей-богу, должно… Вот Энджи вытащим, после Бредуна ихнего найдем, и вчетвером засядем…
Было сыро и темно.
Шептались люди в избе.
Смеялись люди на крыльце.
Вслушивался Переплет за лесом.