Восточные славяне накануне государственности — страница 40 из 78

На наш взгляд, есть серьезные основания для положительного решения вопроса о том, являются ли древнерусские летописи надежным источником при характеристике восточнославянского общества предгосударственной эпохи. Во-первых, археология подтвердила в общих чертах этнографическую карту восточнославянского мира, нарисованную в ПВЛ (Седов 1982; 1999). Во-вторых, первые летописцы еще застали славянские этнополитические союзы на завершающей стадии их существования[72]. К тому же летописные данные можно проверять данными других источников и сравнительно-историческими материалами, относящимися в первую очередь к другим регионам славянской ойкумены.

Древнерусским летописям известны крупные славянские этнополитические объединения догосударственного периода: поляне, древляне, кривичи, вятичи и т. д., каждое из которых в свою очередь состояло из ряда более мелких этнополитических единиц, которые в силу своей локальности не попали на страницы летописей. Думается, что наиболее корректно называть летописные группировки восточных славян этнополитическими объединениями или союзами (для краткости – этнополитиями), так как они обладали политическим, культурным и в известной мере этническим единством и состояли из более мелких структурных единиц, которые условно можно называть «племенами» (Рыбаков 1982: 264).

О том, какой характер носила общественно-политическая организация восточнославянских этнополитий, в исторической науке было немало споров. По верному замечанию А.Ю. Дворниченко, «что касается летописных «племен», то более или менее бесспорным является их «этнографический характер». Определение остальных сущностных их черт находится на уровне известной английской пословицы: «Сколько голов – столько и умов» (Дворниченко 2006: 188).

Недавно А.А. Горским была выдвинута гипотеза, согласно которой общественная структура славянского общества начиная с VI–VII вв. носила не «племенной», а территориальный характер, так как «племенные» структуры славян были разрушены в ходе их великого расселения, в результате чего сложились новые общности на территориальной основе. Однако в свете построений А.А. Горского затруднительно объяснить один немаловажный факт: названия разных славянских этнополитий, расположенных в разных частях славянского мира, нередко повторяются, что дает право говорить, что они в большинстве своем являются осколками древних праславянских этноплеменных союзов, существовавших в эпоху, предшествующую расселению славян, которое разнесло их по Европе (Трубачев 1974).

При этом славяне сохранили старые названия, соответствующие им самосознание и субъектность, не растворились в «новых общностях», как это должно было произойти в рамках конструкции А.А. Горского.

Когда на рубеже X–XI вв. в Восточной Европе произошла смена этнополитонимии, она носила поистине тотальный характер: на смену полянам пришли кияне, на смену кривичам – смоляне, полочане, псковичи, на смену словенам – новгородцы и т. д. Единственным исключением были вятичи. При этом понятно, что сама эта тотальная смена этнополитонимов отражала какие-то глубокие сдвиги в древнерусском обществе. И есть основания полагать, что она как раз и связана с переходом от «племенных» к территориальным общественным структурам.

Одним из важнейших аргументов историка является то, что проведенный им анализ источников о славянском обществе догосударственной эпохи показал, что у славян отсутствовала какая-либо недружинная («племенная») знать, а верхушка общества была представлена только князем и дружинной, служилой знатью (Горский 2000; 2004: 9—19; 2011: 129–180). При этом ученый не анализировал самостоятельно данных о славянской «племенной» знати, старцах/старейших градских/людских[73], сообщаемые русскими летописями, а сослался, как на доказанный факт, на гипотезу С.В. Завадской о книжном характере данных наименований, за которыми по этой причине, согласно А.А. Горскому, не стоят какие-либо реальные категории славянского и древнерусского общества (Завадская 1978; 1989). Но так ли прочен этот вывод?

Важность темы заставляет нас обратиться к его критической проверке и заново рассмотреть все данные о славянской знати догосударственной поры, которые содержатся в летописях. Рассмотренные А.А. Горским источники о знати южных и западных славян требуют отдельного изучения, да и к тому же они зачастую не дают однозначных оснований судить о том, какой была описываемая в них славянская знать: окружавшей князя дружинно-служилой или самостоятельной «племенной», так как являются «внешними», созданными внешними наблюдателями, описывающими славянское общество сквозь призму тех социумов, к которым они сами принадлежали. Поэтому летописные – «внутренние» – данные выходят на первый план.

Собственно, аргументация С.В. Завадской сводится к тому, что термины старейшины или старцы градские, во-первых, не являются синонимами, а во-вторых, восходят к переводной либо церковной литературе, откуда и попали в летописи, где они употреблялись «ассоциативно», в соответствии с «понятийным восприятием древнерусского человека», чтобы таким образом «соотнести события отечественной (или излагаемой им) истории с назидательными примерами из библейской истории» (Завадская 1989: 41–42). Примерно то же самое утверждал и А.С. Львов, по мнению которого соответствующие термины употреблялись обычно «в подражание книжным оборотам речи» (Львов 1975: 186).

Ранее к близкому выводу пришли В.Н. Строев и М.Н. Тихомиров. По мнению последнего, сообщения о старцах градских, которые ограничены исключительно временем Владимира Святославича, попали в ПВЛ из рассказа о крещении Владимира в Корсуни, существовавшем первоначально отдельно от летописи (Тихомиров 1956: 160). Однако, во-первых, нет оснований ограничивать рассмотрение только временами Владимира и отделять старцев градских от старейшин города, с которыми расправилась Ольга, взяв Искоростень, во-вторых, текстологическое происхождение соответствующих терминов не решает само по себе вопроса о том, отражают ли они некие реалии или нет, тем более что указанный М.Н. Тихомировым источник является вполне аутентичным.

Мнение Н.М. Тихомирова было подвергнуто критике Г. Ловмянским, который указал, что «Слово о том, како крестися Владимир, возмя Корсунь» было не источником ПВЛ, а извлечением из нее, согласившись при этом с литературным происхождением самого термина старцы градские, но справедливо указав, что из этого «не вытекает, что он не отражал действительные атрибуты этой социальной категории». Сам Г. Ловмянский считал старцев градских «племеными правителями не только города, но и его области» (Ловмяньский 1978: 99. Примеч. 23).

Аналогичным был и ход рассуждений А.Н. Насонова, который, приведя мнение В.Н. Строева о том, что старцы градские – это калька греческого обозначения советников Соломона, с которым летописец сравнивает Владимира (Строев 1919), отметил, что «быть может, прибавление «градские» навеяно литературными воспоминаниями. Но без сомнения, «старци» киевских городов – вполне реальный и характерный институт общественного быта, вскоре исчезнувший в Поднепровье как пережиток древности», сославшись в подтверждение своего тезиса на знать и старцев (primates natuque maiores), выступавших в качестве правящего слоя в поморских городах (Насонов 1969: 25).

Итак, по справедливому мнению Г. Ловмянского и А.Н. Насонова, книжное происхождение термина никоим образом само по себе не может свидетельствовать о том, что не существовало самого обозначаемого им явления[74]. А.А. Горский, к сожалению, полностью игнорирует это обстоятельство. Но дело не только и не столько в этом. Из того факта, что рассматриваемые термины помимо летописи используются в церковных и переводных памятниках, никоим образом не следует автоматический вывод об их искусственном, книжном происхождении (ср.: Фроянов 1999: 94; Несин 2010: 67–68).

На наш взгляд, все было ровно наоборот: реальный древнерусский термин использовался переводчиками для наименования определенной социальной категории, которая представлялась им аналогичной какой-либо категории древнерусского общества. Такое явление вполне соответствовало ментальности древнего и средневекового человека. Ю.В. Андреев заметил, что древние греки представляли свой полис единственно возможной формой человеческого общежития, поэтому Гомер «поселяет» в полисах все известные ему народы вплоть до киммерийцев (Андреев 2003: 69–70 и сл.).

По всей видимости, аналогично мыслили и в Древней Руси, представляя свои порядки единственно возможными. Так, летописцы приписывали коллективный вечевой характер принятия решений, существовавший на Руси, обществам, заведомо не имевшим народных собраний («почаша греци мира просити», «реша козари» и т. д.). Поэтому нет ничего удивительного в том, что древнерусский социально-политический институт старцев/старейшин градских представлялся летописцам универсальным и соответствующий термин использовался для обозначения определенных политических структур других народов. Такой вывод позволяет использовать переводные памятники, в которых используются интересующие нас термины как источник для уточнения летописных сведений о функциях старцев/старейшин градских.

Рассмотрим все данные о славянской знати догосударственной эпохи, содержащиеся в летописях.

В Новгородской IV и Софийской I летописях читается следующее известие: «Словене же, пришедше съ Доуная, седоша около озера Ильмеря, и прозвашася своимъ именемъ. Зделаша градъ и нарекоша и Новгородъ и посадиша и старешиноу Гостомысла» (ПСРЛ. IV. Часть I: 3; ПСРЛ. VI. Вып. 1: 3).

Несмотря на то что в ПВЛ и НПЛ этих слов нет, их наличие в двух таких важных для истории древнерусского летописания памятниках, как НIVЛ и СIЛ, побуждает рассматривать этот пассаж как вероятное отражение древней традиции, не отразившейся по каким-то причинам в указанных летописях, тем более что список новгородских посадников, сохранившийся в составе НПЛ, первым из них называет Гостомысла (ПСРЛ. III: 164; 471)