старейшины города, точно так же, как и о книжности таких терминов, как старейшина конюхам или огородникам. Можно провести условную аналогию с современным термином «директор», который также уточняется в каждом конкретном случае (директор чего?).
После исчезновения института старцев/старейшин градских/людских соответствующие лексемы, претерпев определенные изменения, продолжали использоваться для обозначения определенной категории должностных лиц. Особый интерес здесь представляет новгородская берестяная грамота № 831, относящаяся ко второй четверти XII в., которая адресована «Отъ Коузьме и отъ дети его къ Рагоуилови ко старьшоум[о] (у)» (Грамота № 831).
Сложно сказать, верно ли предположение А.А. Гиппиуса, отождествившего Рагуила из данной берестяной грамоты с ладожским посадником Рагуилом, зафиксированным под 1132 г. (ПСРЛ. III: 23; 207), который, по его мнению, тождественен боярину Владимира Мстиславича Рагуилу Добрыничу (Зализняк 2004: 304), но совершенно прав, на наш взгляд, А.А. Зализняк, констатировавший, что «слово «старший» в данном контексте, скорее всего, обозначает не возраст, а должность» (Зализняк 2004: 304). Что именно это была за должность, уверенно сказать сложно, возможно, то же, что и староста (Зализняк 2004: 304), а возможно, и нет, но генезис ее логично связывать с трансформацией института древних старцев/старейшин[79].
Летописи рисуют трехступенчатую структуру восточнославянского общества предгосударственной эпохи: народное собрание/народное войско, знать/совет знати и княжеская власть, типичную для эпохи «военной демократии». Видимо, совет знати осуществлял наряду с князем оперативное управление делами славянских этнополитий и решал важные вопросы в перерывах между народными собраниями, а на позднем этапе старцы градские стали связующим звеном между князем и его дружиной (боярами), с одной стороны, и народом – с другой. Данных о том, что знать восточнославянских этнополитий носила преимущественно дружинно-служилый характер, источники не содержат, более того, отграничивают ее от бояр, что, разумеется, не говорит о том, что она не принимала участия в военных действиях на «командных должностях», но ее отношения с князем носили, очевидно, иной характер, нежели отношения князя с дружинниками: будучи лидерами славянских «племен», старцы/старейшины градские/людские, вероятно, были лидерами и народного войска – ополчения. Отмечена в летописи и роль старцев градских в проведении языческих религиозных обрядов, что также вполне соответствует духу эпохи: общественные лидеры одновременно выполняли и культовые функции[80].
В период борьбы Киева за подчинение восточнославянских этнополитий именно их знать возглавляла антикиевскую борьбу, поэтому беспощадно истреблялась завоевателями-киевлянами, менявшими ее на своих представителей, что разрушало субъектность восточнославянских «племен». При этом, вероятно, судьба знати тех славянских этнополитий, которые составили ядро формирующегося Древнерусского государства, была иной: она стала основой для формирования «государственной» элиты Древней Руси. Часть знати славянских этнополитий тоже могла влиться в ее состав, но в основном за счет разрыва со своей привычной средой, за счет отрыва от своего «племени», которые также зачастую осуществлялись насильственно. ПВЛ свидетельствует о том, что «Рече Володимеръ: «се не добро, еже малъ городъ около Киева» и нача ставити городы по Десне, и по Востри, и по Трубешеви, и по Суле, и по Стугне и поча нарубати муже лучшие от словень и от кривичь, и от чуди, и от вятич и от сихъ насели грады (ПСРЛ. I: 121; ПСРЛ. II: 106; ПСРЛ. III: 159).
Как видим, для создания гарнизонов пограничных крепостей, строившихся для защиты от печенегов, Владимир привлекал не население Южной Руси, а представителей разных подчиненных Киеву славянских этнополитий и иных подвластных ему этносов, преимущественно представителей их знати – лучших мужей, с которыми мы уже знакомы на примере летописного повествования о древлянах. Тем самым знать славянских этнополитий, не уничтожаясь физически, отрывалась от своего социума, теряла по ходу смены поколений старое самосознание и вливалась в состав древнерусской элиты[81]. В свою очередь, оставшийся без своей элиты этносоциум тоже быстро дезинтегрировался и вливался в состав древнерусской народности.
Недавно М.А. Несин высказал гипотезу, согласно которой старцы градские были не представителями «племенной знати», а выборными городскими старейшинами, в параллель к которым он приводит выборных германских кунингов, представлявших общину перед королем и его дружиной. По мнению М.А. Несина, старцы градские типологически аналогичны позднейшим выборным должностным лицам древнерусских городов, управлявших ими наряду с князем и его администрацией, представлявших перед ними городскую общину (Несин 2010: 67–68).
С аргументацией исследователя мы не можем согласиться. Касаясь известия о белгородских старцах/старейшинах, он пишет: «Вечники не решили продвигать свой замысел в их (старейшин. – М.Ж.) присутствии, а когда один старец все-таки разыскал их, сразу подчинились ему» (Несин 2010: 68), хотя источник ясно указывает, что на вече не был только один старец («Бе же единъ старець не былъ на вечи томь») и к тому моменту, когда он узнал о том, что оно решило, вече уже закончилось («Что ради вече было?»), соответственно остальные старцы/старейшины на вече присутствовали. И народ не просто «подчинился» им, а сделал это только после того, как был предложен конкретный план спасения Белгорода. Из этой ошибочной посылки об отсутствии старейшин на вече М.А. Несин делает неверный, на наш взгляд, вывод о том, что «градские старцы прямо противостоят всему городскому вечевому «людию» – от простых людей до земских бояр, бывших, таким образом, «старцами» вовсе не поголовно» (Несин 2010: 68), тому людью, к которому обратился старец с вопросом о том, что решило вече.
Плата дани славянами (кривичами) и чудью – варягам, а полянами, северянами и вятичами – хазарам. Радзивилловская летопись
Таким образом, прямых данных о том, что старцы градские составляли специальный выборный городской совет, в источниках нет, но сама по себе идея о роли выборного начала в формировании этой социальной страты, составлявшей, как можно полагать, не просто знать как таковую, но ее верхушку, высший правящий слой славянских этнополитических союзов, заслуживает, на наш взгляд, внимания.
В период, когда знать не превратилась еще в полностью оторванную от народа замкнутую страту, она вполне могла пополняться теми, кто не принадлежал к ней по рождению, равно как и те, кто потерял доверие народа, могли быть выведены из ее рядов. В особенности это относилось к верхушке знати, занимавшей административные должности. В пользу этого предположения свидетельствует известие ПВЛ, согласно которому все древляне, очевидно, на народном собрании принимали решение о том, кого из знатных людей отправить в качестве послов к Ольге. В то же время едва ли в ту эпоху могло существовать жесткое разделение между принадлежностью к высшей общественной элите и вхождением в «городской совет», скорее первое автоматически приводило ко второму. Другое дело, что состав как знати в целом, так и конкретных ее страт был еще относительно подвижен, она лишь шла по пути превращения в замкнутую наследственную группу. Думается, чем-то отличившийся представитель «низшей» знати вполне мог быть инкорпорирован в знать «высшую», а представитель «высшей» знати, потерявший доверие князя и/или народа, «понижен» в статусе. Завершился ли процесс кристаллизации «племенной» знати к моменту ее ухода со сцены, сказать сложно.
В то время как в центральных регионах Руси процесс исчезновения знати восточнославянских этнополитий и ее замены знатью «государственной» (в силу трансформации или карательных акций Киева) в основном уже завершился, на окраинах какое-то время еще сохранялась традиционная структура общества, которая эволюционировала медленнее. Об этом свидетельствует известный летописный рассказ о событиях в Суздале в 1024 г.: «Въсташа волъсви в Суждали, избиваху старую чадь къ дьяволю наоущенью и бесованью глаголяще, яко си держать гобино. Бе мятежь великъ и голодъ по всеи тои стране. Идоша по Волзе вси людье в Болгары и привезоша [жито] и тако ожиша. Слышав же Ярославъ волхвы, приде Суздалю, изъимавъ волхвы расточи, а другыми показани, рекъ сице: «Богъ наводить по грехомъ на куюждо землю гладомъ или моромъ, ли ведромь, ли иною казнью, а человекъ не весть ничтоже» (ПСРЛ. I: 147–148; ПСРЛ. II: 135)[82].
В этом рассказе названа некая старая чадь – очевидно, местная знать. Наименование старая чадь звучит архаично и типологически сходно с такими обозначениями как лучшие/нарочитые мужи из рассказа о мести Ольги древлянам. Обращает на себя внимание и использование лексемы старая, сближающее эту социальную категорию со старцами/старейшинами градскими/людскими.
Чтобы ответить на вопрос, кем была эта старая чадь, надо сначала решить вопрос о том, в какой этнической среде происходили описываемые события. Дело в том, что в историографии распространено мнение о том, что и события 1024 г. и похожие события 1071 г. происходили в финской или смешанной славяно-финской среде (Мавродин 1949: 154–158; Фроянов 1995: 120–121; 144–145). Но основывалась данная точка зрения, к сожалению, как было недавно выяснено, на фальсификате: обрядах, похожих на действия волхвов в 1071 г. и будто бы еще в XIX в. существовавших у мордвы, зафиксированных П.И. Мельниковым-Печерским, а также мордовских мифах о сотворении человека, похожих на слова волхвов, зафиксированные тем же автором. На самом деле все соответствующие будто бы этнографические данные были либо просто выдуманы П.И. Мельниковым-Печерским, либо очень сильно обработаны им так, что отошли от оригинала настолько далеко, что использовать их в каких-либо научных построениях совершенно невозможно. Исследователь хотел реконструировать мордовскую мифологию во всей цельности и для этого сплошь и рядом прибегал к домыслам.