Восток есть Восток — страница 3 из 70

Что же довело покладистого парня до такого остервенения?

Непосредственным поводом стали крутые яйца. Хиро, служивший на «Токати-мару» третьим коком под началом вечно пьяного, зловонного Тибы и вкрадчиво-ехидного, тоже не просыхавшего Угря, готовил закуску для ужина. Закуска называлась «нисики-тамаго». Следовало очистить сто вареных яиц, отделить белки от желтков, мелко порезать те и другие, сдобрить соусом и аккуратно уложить в миски тоненькими слоями. Рецепту Хиро научила бабушка. Он умел готовить еще три десятка разных блюд, но за шесть недель плавания третьему коку впервые доверили сделать что-то самостоятельно. Обычно его держали на подхвате — в роли поваренка, прислуги-за-все, галерного раба. Он мыл кастрюли, драил плиту, чистил горы размороженной рыбы и моллюсков, резал водоросли и снимал кожицу с винограда — до онемения в пальцах. На сей раз, однако, старшим поварам было лень возиться с ужином. Они с самого утра отмечали Бон, буддийский праздник поминовения усопших, и здорово набрались сакэ. Пока Тиба и Угорь общались с духами предков, Хиро был предоставлен сам себе. Он трудился не покладая рук, очень сосредоточенный и гордый собой. Перед ним на подносе уже стояло восемь мисок с готовым салатом В качестве завершающего штриха Хиро посыпал сверху черным кунжутным семенем, как учила бабушка.

Делать этого не следовало. В тот самый момент, когда Хиро тряс бутылочкой над подносом, в камбуз ввалились Тиба и Угорь.

— Идиот! — взревел главный кок и выбил бутылочку из рук Танаки. Та отлетела в сторону, ударилась о плиту.

Хиро отвернулся и опустил голову. Сквозь подошвы сандалий он чувствовал равномерный гул (та-дум, та-дум, та-дум), с которым лопасти корабельных винтов рассекали прокисшую зеленую воду.

— Никогда, — шипел Тиба, — не сыпь кунжут в нисики-тамаго! — Впалая грудь главного кока содрогалась, тощие руки тряслись. Он обернулся к Угрю. — Ты когда-нибудь слышал про такое?

Глаза Угря превратились в щелочки. Он потер ладони, словно предвкушая угощение, и помотал головой:

— В жизни не слыхивал. — Вздохнул, подождал немного и добавил: — Разве что иностранцы так делают. Гайдзины.

Хиро встрепенулся. Надвигалось то, что повлекло за собой последующий взрыв. Вот она — главная причина страданий всей его жизни.

Тиба придвинулся поближе, его обезьянья мордочка исказилась от ненависти, изо рта полетели брызги слюны.

— Гайдзин, — процедил он. — Длинноносый. Волосатый. Маслоед поганый!

Главный кок разжал кулак, внимательно рассмотрел свою руку и безо всякого предупреждения свирепо врезал Танаке ребром ладони по носу. Потом повернулся к готовому блюду и стал крушить: замелькали острые локти, худые кулаки, и поднос полетел на пол.

— Дерьмо! — орал Тиба. — Жратва для собак! Для свиней!

Угорь же, по-прежнему щуря глаза и улыбаясь, разглядывал Танаку.

И Хиро утратил контроль над собой. Вернее, не так — он напал на своего мучителя в порыве, который Мисима назвал бы «взрывом чистого действия».

Итак, нисики-тамаго лежало на полу, двадцати-галлонный чайник кипел и подрагивал крышкой; Угорь ухмылялся; Тиба сыпал ругательствами. Время как бы застыло. Последняя из восьми мисок повисла в воздухе. В следующее мгновение главный кок рухнул на белки и желтки, а пальцы Хиро сомкнулись на его горле. Тиба засипел, пупырчатая кожа на шее побагровела, и на ее фоне пальцы Танаки казались очень белыми.

— Убивают! Караул! — завопил Угорь.

Хиро ничего не видел, не слышал, не чувствовал — ни воплей, ни морского душа, ни горячего зловонного дыхания кока, ни того, как разом налилось кровью лицо Тибы, ни тщетных потуг главного механика, ни рева первого помощника. Он превратился в бешеного пса, восемь человек не могли оттащить его от жертвы. Хиро достиг уровня, где земные тревоги и боль не имеют значения. В ушах у него рефреном звучали наставления Дзётё: Нельзя свершить великое дело в обычном состоянии духа. Нужно превратиться в фанатика, заболеть манией смерти.

Но Хиро не умер. Вместо этого он оказался в импровизированном карцере, где должен был пялиться на голые стены, вдыхать топливные пары и дожидаться прибытия в порт Саванна, откуда авиакомпания «Джал» доставит его, покрытого позором, на родину.

Гайдзин. Длинноносый. Маслоед поганый. Эти оскорбления преследовали его всю жизнь. Он рыдал на руках у бабушки после детского сада, был козлом отпущения в начальных классах, в средней школе его без конца лупили, а из морского училища, куда его определила все та же бабушка, пришлось уйти, потому что соученики не давали ему прохода. Они называли его гайдзином, «иностранцем». Мать Хиро была настоящей японской красавицей, с толстыми ногами, круглыми глазами и очаровательной кривозубой улыбкой, но отец вот подкачал. Он был американец. Хиппи. Молодой парень, единственной памятью о котором осталась выцветшая, потрепанная фотография: волосы до плеч, монашеская бородища, кошачьи глаза. Хиро даже не знал его имени. «Оба-сан[1], — приставал он к бабушке, — какой он был? Как его звали? Какого он был роста?» «Его звали Догго», — отвечала бабушка. Но это была кличка, не настоящее имя. Догго — персонаж из американского комикса. Иногда бабушка добавляла: «Он был высокий. С длинным носом, в маленьких цветных очках. Волосатый и грязный». А в другой раз она говорила, что он был коротышка. То он у нее получался толстый, то худой, то вдруг беловолосый, то широкоплечий, то хромой и с палкой. Еще он был в джинсах, с серьгой в ухе, ужасно грязный и волосатый (грязным и волосатым отец оставался при любой версии). Такой грязный, что у него в ушах можно было репу выращивать. Хиро не знал, чему верить. Отец превратился в чудище из сказки: утром — великан ростом до небес, вечером — мальчик с пальчик. Следовало бы расспросить мать, но той не было на свете.

Достоверно Хиро знал следующее. Некий американский хиппи, в лохмотьях, в кругленьких очках, все пальцы в перстнях, приехал в Киото постигать дзэн и заодно научиться играть на кото. Как и все американцы, он был лентяй, любитель кайфа и разгильдяй. Вскоре молитвы и медитация ему наскучили, но он продолжал слоняться по киотоским улицам в надежде научиться хотя бы бренчать на кото. Тогда он поразил бы Америку своим открытием, как «Битлз», вывезшие из Индии ситар. Парень, само собой, играл в рок-группе — во всяком случае, в прежний период своей жизни, — и в кото его больше всего привлекала несуразность этого инструмента. Пяти футов в длину, с тринадцатью струнами и передвижными колками, кото издавал звуки, подобных которым нашему хиппи слышать не приходилось. Этакая диковинная мычащая цитра размером с крокодила. Разумеется, надо будет подключить электричество, положить эту хреновину на стол, вроде педальной гитары, и получится в самый раз: дергаешь плечами, мотаешь нестриженой башкой, отчаянно молотишь по струнам — публика просто обалдеет. Но играть на кото очень трудно, без учителя никак. Нужен заработок. Хиппи сидел без работы, без денег, студенческая виза подходила к концу.

Такова была ситуация, когда в его жизни появилась Сакурако Танака.

Мать Хиро была умненькая, даже очень умненькая — кончила школу с прекрасными оценками, могла бы поступить хоть в Токийский университет. Хорошенькая, милая, живая и при этом полная неудачница. Ни в Токийский, ни в Киотоский университет идти она не пожелала. Сакурако не хотела работать в «Судзуки», «Мицубиси» или «Куботё». Еще решительнее отказывалась она посвятить свою жизнь кухне и детским пеленкам. Она мечтала только об одном, и эта неистовая мечта терзала ее острее лютого голода, а по ночам лишала сна: Сакурако жаждала играть американский рок-н-ролл. На сцене, с собственной группой. «Хочу играть песни Буффало Спрингфилда, „Дорз“, „Грейтфул дед“ и „Айрон баттерфляй“, — заявила она матери. — И еще Джанис Джоплин и „Грейс слик“».

Бабушка Хиро была обычной домохозяйкой, жившей в стране домохозяек. Она отчаянно возражала. Рок-н-ролл в ее представлении был чужеземной, дьявольской музыкой, скрипучей, чувственной и нечистой. А место молодой женщины — дома, с мужем и детьми. Что же до отца Сакурако, то он взрывался при одном лишь упоминании о рок-н-роле. Отец всю жизнь проработал в тракторной компании «Кубота», ужинал, играл в гольф и проводил отпуск с товарищами по службе и уже облюбовал себе местечко на принадлежавшем компании кладбище.

Дело кончилось тем, что Сакурако ушла из дома. В вытертых джинсах и с гитарой она отправилась в Токио, где обошла все клубы веселых районов Сибуя, Роппонги и Синдзюку. Шел 1969 год. Женщины-гитаристы встречались в Японии примерно так же часто, как сакура в Сибири. И месяца не прошло, как девушка вновь оказалась в родном Киото, стала работать в баре. Когда в дверях этого питейного заведения появился Догго — без иены в кармане, лохматый, джинсовый, обвешанный бусами, в сапогах и выцветшей майке, с мозолистыми от гитарных струн пальцами, — Сакурако потеряла голову.

Он позволял ей кормить и поить его, рассказывал про Лос-Анджелес и Сан-Франциско, про бульвар Сансет в Голливуде, группу «Хейт» и Джима Моррисона. Сакурако разыскала сэнсэя, учившего игре на сямисене и кото гейш из древнего киотоского квартала Понто-тё. В знак благодарности Догго переехал к ней жить. Квартирка была совсем маленькая. Они спали на матрасе, курили хипповую травку и занимались любовью под рев запиленных пластинок с роком. Ни малейших иллюзий о матери Хиро не питал. Она была девушкой из бара — познала сотню мужчин, флирт входил в ее служебные обязанности. Жизнь Сакурако рисовалась сыну в виде мрачного документального фильма. Вот она забеременела. Комната сразу сделалась меньше, рис приобрел странный привкус, обои пропахли готовкой, а потом в один прекрасный день Догго испарился. Оставил потертую фотографию и память о гитарном переборе, еще долго звучавшем аккомпанементом ее одиночеству. Через шесть месяцев родился Хиро. Еще через шесть месяцев его матери не стало.