– Мэри, – выдавил из себя Миксер, облизнув губы. – Мисс Мэри, пришел, увидеть, я.
– Подождите, – сказал отец и захлопнул дверь у него перед носом.
С тех пор каждый день Мэри-Конечно после обеда встречалась с Миксером, хотя их первая прогулка едва не закончилась печально. Миксер решил показать ей “Запад”, то есть еще так и не виденный ею туристский Лондон, но при входе на эскалатор на станции “Пиккадилли-сёркус”, пока Месир, с трудом выговаривая слова, читал для Мэри плакаты, которые та сама прочесть не могла – “Расстегни банан” и “Бреем чисто, чисто бреем”, – край сари затянуло под ленту, отчего все ее одеяние моментально стало разматываться. Мэри, как юла, завертелась на месте и изо всех сил завопила: “О баап! Баап-ре! Баап-ре-баап-ребаап-ре!”[64] Месир спас ее, нажав на кнопку аварийного выключателя раньше, чем сари успело размотаться до конца, показав всему миру ее нижние юбки.
– Ах, Ухажерчик! – всхлипывала она потом у него на плече. – Пожалуйста, никаких эскалаторов, нетнет-нет, ни в коем случае!
Мои собственные любовные устремления целиком сосредоточились на лучшей подружке Дюрре, польской девочке по имени Розалия, которая по выходным работала в магазине Феймана на Оксфорд-стрит. И все мои выходные в течение целых двух лет были отданы ей. Иногда Розалия позволяла мне сопровождать ее на обед, и я покупал ей кока-колу или бутерброд, а однажды пошла со мной на стадион, где мы, стоя в верхнем ряду, смотрели первый матч Джимми Гривза за “Спурс”. “Давай, давай, Джимми!” – усердно орали мы. После матча она позвала меня в заднюю комнатку за прилавком, где позволила поцеловать себя два раза и коснуться груди, но это было все, чего я добился.
Потом у меня объявилась дальняя родственница по имени Шандни, сестра матери которой вышла замуж за брата моей матери, но потом, правда, развелась. Шандни была на полтора года меня старше и до того сексуальна, что при одном взгляде на нее делалось дурно. Она училась классическим индийским танцам, сразу и одисси, и бхарат натьям, в обычной жизни носила черные узкие джинсы и черную облегающую водолазку и время от времени брала меня с собой к Банджи, а там была знакома едва не со всеми в толпе завсегдатаев, так или иначе связанных с народной музыкой, и звали ее там все Лунный Свет, то есть Шандни, но по-английски. Я курил с ними без перерыва, а потом бегал в туалет, где меня рвало. Шандни могла свести с ума. Мечта тинейджера, струящийся Лунный Поток в черных одеждах, пролившийся на землю, подобно богине Ганга. Но я для Шандни был всего-навсего желторотый какой-то там брат, с которым она возилась, потому что сам он еще ничего в жизни не соображает.
Детка, приходи сегодня ночью, – голосили на тирольский лад “Времена года”. И я точно знаю, что при этом они чувствовали. – Приходи-ходи-ходи сегодня ночью. И покрепче обними, когда придешь.
Они ходили гулять в королевский парк в Кенсингтоне. – Пэн, – говорил Миксер, показывая на статую. – Маачик. Потеряли. Так и не вырос.
Они ходили в “Баркере & Понтингс” и в “Дерри & Том”, будто бы подбирая себе мебель и занавески для дома. Бродили по супермаркетам, будто бы выбирая деликатесы для праздничного обеда. У него в закутке со входом из вестибюля пили чай, который он называл “обезьяньим”, и “жарили” пресный хлеб на решетке электрического камина.
Благодаря Месиру Мэри наконец получила возможность смотреть телевизор. Больше всего ей нравились детские программы, в особенности та, которая называлась “Флинтстоуны”. И как-то раз, смущенно хихикая от своей неожиданной смелости, она сказала, что Фред и Вильма точь-в-точь ее сахиб и бигум сахиба[65], а Месир, с не меньшей отвагой, показал пальцем на Мэри, потом на себя, широко улыбнулся и произнес: “Раббл”.
А в другой раз, когда в новостях после мультфильма некий английский джентльмен с лисьим лицом, тонкими усиками и глазами безумца прочел гневную речь против иммигрантов, Мэри-Конечно застучала в знак протеста по телевизору:
– Хали-пили бом марта, – сказала она и перевела, чтобы доставить удовольствие хозяину: – Чего кричит как резаный? Выключи.
Нередко их занятия прерывали оба махараджи – и Б., и П., – спускаясь звонить из телефонной будки, чтобы разговор не услышали жены.
– Малышка, да забудь ты этого парня, – весело говорил принц П., который, похоже, целыми днями ходил в белых теннисных брюках и носил на руке здоровенный золотой “ролекс”, почти терявшийся в густой черной поросли. – Со мной будет веселее, крошка, войди в мою жизнь.
Махараджа Б. был старше, противней и приземленней.
– Да, принесу все, что нужно. Номер заказан на имя мистера Дугласа Хоума. С без пятнадцати шесть до семи пятнадцати. Ты взяла прейскурант? Пожалуйста, не забудь. Линейка нужна деревянная, два фута. И еще передник с оборками.
Тем он и остался в моей памяти, этот дом под названием Ваверлей-хауз, с его недружными семейными парами, с его пьянством и флиртами, неосуществленным вожделением юности, с махараджей П., каждую ночь с ревом уносившимся в страну лондонских казино в красной спортивной машине с соответствующей блондинкой, и махараджей Б., выходившим на Кенсингтон-Хай-стрит всегда незаметно, даже ночью в темных очках и даже летом с поднятым воротником пиджака; и центром этого нашего мира были Мэри-Конечно и ее Ухажерчик, которые пили свой “обезьяний” чай и вслух подпевали, когда исполнялся государственный гимн Бедрока[66].
Они были совсем не похожи на Барни и Бетти Раббл. Они были вежливы, церемонны. Он за ней… ухаживал. Добивался ее расположения, и она это принимала и скромно склоняла голову в колечках кудрей на плечо поклонника, как инженю в сериале.
Как-то в середине семестра 1963 года я провел выходные в Бекклесе, в Суффолке, в доме фельдмаршала сэра Чарльза Лютвидж-Доджсона, давнего поклонника Индии и друга нашей семьи, который прилагал все усилия, чтобы я получил британское подданство. В тот раз Додо, как его все называли, пригласил в гости только меня, сказав, что хочет познакомиться со мной поближе.
Он был огромный, настоящий великан с уже обвисшими, правда, щеками, а жил в крохотном, крытом соломой домике, где вечно стукался обо что-нибудь головой. Неудивительно, что порой он становился раздражительным – Гулливер, запертый в лилипутском розовом садике с крокетной площадкой, церковными колоколами и старыми фотографиями, где еще слышался зов старых боевых труб; там был его Ад.
Весь день я чувствовал себя неловко и неуклюже, пока Додо не спросил, играю ли я в шахматы. Немного струсив при мысли о том, что играть предстоит с фельдмаршалом, я кивнул и через девяносто минут, к своему великому изумлению, выиграл.
Я важно прошествовал в кухню с намерением слегка похвастать победой перед миссис Лиддель, которая много лет была домоправительницей у старого вояки. Но не успел я войти, как она сказала:
– Только не это. Вы ведь не обыграли его?
– Да, – сказал я, изобразив безразличие. – Собственно говоря, да, обыграл.
– Господи, – сказала миссис Лиддель. – Вы за это поплатитесь. Идите и попросите еще одну партию и, уж будьте любезны, проиграйте.
Я сделал, как было велено, но в Бекклес меня никогда больше не приглашали.
Так или иначе, выигранная у Додо партия придала мне уверенности в своих силах, и потому, когда я вернулся в Ваверлей-хауз после вводного курса и Миксер предложил мне сыграть (Мэри, с великой гордостью и некоторыми преувеличениями, уже похвастала ему победой в битве при Бекклесе), я сказал: “Конечно, ничего не имею против”. В конце концов, обыграть старого простофилю дело нехитрое.
Затем последовало буквальное избиение младенцев. Миксер не просто разбил меня в пух и прах; он лопал мои фигуры легко, будто завтрак, будто какую-то глазунью. Я не верил своим глазам – коварный гамбит, стремительно менявшиеся комбинации, мощные атаки, ломавшие мою невероятно убогую, вымученную защиту, – и я сам попросил сыграть второй раз. Во второй раз он разбил меня еще легче. Я сидел уничтоженный, готовый вот-вот заплакать. Но большие девочки не плачут, – напомнил я сам себе, и песенка сама закрутилась дальше: – Просто отговорка, не иначе.
– Кто вы такой? – вопросил я, от унижения тяжело выговаривая слова, будто к языку была подвешена гиря. – Переодетый черт?
Миксер улыбнулся широкой глуповатой улыбкой.
– Гроссмейстер, – сказал он. – Давно. Раньше. Пока голова.
– Вы гроссмейстер? – повторил я будто сквозь сон. И вдруг с ужасом вспомнил, что действительно встречал его имя в книгах по классическим шахматам – Нимзо-индийская защита, – сказал я вслух.
Он просиял и отчаянно закивал головой.
– Тот самый Месир? – спросил я с изумлением.
– Тот, – сказал он.
В углу неряшливого стариковского рта скопилась слюна. Об этой развалине написано в книгах. То есть это вот об этом человеке. И пусть теперь мозги у него скрипят, как щебенка под ногами, он все еще в состоянии сам вытереть о меня ноги.
– Играет леди, – ухмыльнулся он.
Я не понял.
– Мэри, леди, – сказал он. – Да, да, конечно.
Она разливала чай и ждала моего согласия.
– Айя не умеет играть, – растерянно сказал я.
– Я учусь, баба, – сказала она. – Что такое шахматы, а? Всего-навсего игра.
И она так же безжалостно разбила меня наголову, да еще черными. Это был не лучший день моей жизни.
Из книги “100 самых поучительных партий” Роберта Речевского, 1961:
М. Месир – М. Нейдорф