Вот и всё. Зачем мы пугаем себя концом света? — страница 14 из 25

свободы, пусть даже за нее и пришлось дорого заплатить. Характерное смешение печали и радости обуславливает львиную долю обаяния подобных рассказов. В них мы видим упоение героя свободой и одиночеством (не без чувства вины, конечно): картину трагической необратимости в сочетании со всеми мыслимыми возможностями, которые предоставляет мир, избавленный от других людей.

Фрейд писал о цивилизации и недовольстве[65], утверждая, что ценой жизни в цивилизованном обществе является психологическая фрустрация, вызванная необходимостью подавлять желания убивать и насиловать. Один из способов устранения этого недовольства — покончить с цивилизацией навсегда. В книге Д. Г. Лоуренса «Влюбленные женщины» (1920) любовники Биркин и Урсула во время прогулки обсуждают апокалипсис:

— Я ненавижу человечество, мне бы хотелось, чтобы оно провалилось в преисподнюю. Если оно сгинет, если завтра человечество канет в вечность, потеря будет неощутима. Реальный мир останется прежним. Нет, он будет даже лучше…

— Неужели вы хотите, чтобы все люди как один исчезли с лица земли? — спросила Урсула.

— Очень хочу.

— И чтобы наша планета опустела?

— Воистину да. Разве вы сами не находите, как прекрасна и чиста мысль о мире, в котором нет людей, а есть только непримятая трава и затаившийся в ней кролик?

Услышав такую неподдельную искренность в его голосе, Урсула перестала задавать вопросы и задумалась. Эта мысль и в самом деле показалась ей привлекательной: чистый, прекрасный мир, в котором нет ни одного человека. Ее сердце замерло и вдруг возликовало[66].

Такая перспектива смерти всего человечества может казаться Биркину прекрасной, но прекрасна она будет, только если неким фантастическим образом мы сможем ее наблюдать, если наше сознание не умрет за компанию с остальными, а отправится блуждать по вновь первозданному миру.

Здесь кроется нечто любопытное. Когда мы фантазируем о конце света (чем мы, собственно, и занимаемся со времен Откровения Иоанна Богослова), мы одновременно испытываем как чувство вины (ведь мы вообще-то представляем гибель миллиардов людей), так и ощущение свободы — свободы от кого бы то ни было, от несметного числа внешних сил и препятствий, мешающих нам быть свободными. Это, я полагаю, и делает зомби-апокалипсисы из предыдущей главы столь устрашающими. Ведь в подобных историях конец света действительно наступает, однако вместо одномерной гармонии одиночества последнего человека мы видим планету, наполненную людьми, которые утратили навык доброго обращения друг с другом, но сохранили способность угрожать, нападать и подавлять.

На контрасте с сюжетами о зомби «Последний человек» Мэри Шелли выходит в чисто прибранный мир, получая в наследство территорию сомнительной свободы — сомнительной потому, что она абсолютна и получена ценой чужой смерти. Но все же это свобода — доведенная до предела неприкосновенность личного пространства, апокалипсис в форме побега от Другого.

Байрон был особенно озабочен этим вопросом и стремился охранять святая святых своей частной жизни от вторжения. «Я выхожу в свет только для того, — написал он в дневнике в 1813 году, — чтобы заново почувствовать желание побыть одному». Уже после отъезда из Англии в 1816 году он понял, что сама эта идея находится под угрозой или что она даже может быть, пользуясь его любимым словом, лицемерна. Один из критиков называл это «патологическим стремлением к приватности», но, вероятно, Байрон все яснее догадывался, что пресловутой приватности вовсе не существует.

Может быть, парадоксальная сила образа последнего человека заключается в причудливой мысли, что единственная возможность полного сохранения своего права на уединение заключается в уничтожении всех остальных. Все-таки, как известно, ад — это другие, и привлекательность этой апокалиптической мечты состоит не только в той самой гармонии одиночества, но и в молчаливом согласии с тем, что она одна стоит жизней всех людей в погибающей Вселенной.

Конечно, остается неприятный довесок в виде необходимости влачить существование после того, как зараза уничтожила человечество. И это вновь возвращает нас к реальности — к ситуации, когда коронавирус столкнул фантазию о неограниченной свободе передвижения последнего человека Шелли с фактом изоляции и домашнего ареста. Легко сказать, что наше представление об эпидемическом апокалипсисе отличается от действительности, однако все куда серьезнее: вымысел и реальность эпидемии диаметрально противоположны.

Впрочем, здесь кроется фундаментальная ошибка. В конечном счете люди — существа социальные. Разве большинство из нас не опирается на связи и общение с себе подобными? Именно на этом построено общество. Инфекция угрожает человеку или группе людей не только смертью, но и разрушением коллективного образа жизни.

Фантастический роман Хелен Маршалл «Миграция» («The Migration», 2019) — блестящее размышление об этих ужасах и удивительном потенциале заразной болезни. Один из персонажей замечает:

Инфекции сформировали нас — причем на биологическом уровне куда больше, чем на культурном. Наш геном напичкан останками всевозможных вирусов, паразитов и захватчиков, которые испокон веку внедряли свои гены в наши. Они меняли нас, а мы в ответ меняли их… Подумайте — ведь вероятность распространения инфекций радикально увеличилась только в эпоху неолита, когда люди начали объединяться в крупные сообщества[67].

Важнейшая истина об инфекции состоит в том, что она связана с физической близостью людей. Если мы контактируем с больным, то рискуем подхватить заразу. А если мы изолируем больных, запирая большие группы людей, например, в лепрозориях или просто оставляя дома заболевших школьников, — мы сдерживаем распространение инфекции. Коронавирусный локдаун 2020 года не только подтвердил эту банальную, но непреложную истину, но и заставил нас осознать бесспорную корреляцию: как болезнь предполагает близость, точно так же и близость способствует болезни. Мы можем страшиться близости с другими людьми, но чаще мы стремимся к ней, ведь она успокаивает, приносит наслаждение и вдохновляет.

Между инфекцией и сексом существует естественная связь[68]. Вспомните эротическое стихотворение Джона Донна «Блоха», в котором кровососущее насекомое (переносчик бубонной и септической чумы) становится метафорой совокупления:

Узри в блохе, что мирно льнет к стене,

В сколь малом ты отказываешь мне.

Кровь поровну пила она из нас:

Твоя с моей в ней смешаны сейчас.

Но этого ведь мы не назовем

Грехом, потерей девственности, злом.

Блоха, от крови смешанной пьяна,

Пред вечным сном насытилась сполна;

Достигла больше нашего она[69].

В новейшей истории до пандемии 2020 года самую страшную панику у человечества вызвал СПИД — тяжело протекающее и потенциально смертельное аутоиммунное заболевание, возбудитель которого передается в том числе половым путем. Свои самые глубокие интимные переживания мы испытываем во время секса, который не только доставляет нам наивысшее наслаждение, но и приносит в этот мир новую жизнь. Секс стал возможным способом передачи не только нелетальных венерических болезней, но и новой инфекции, буквально превращающей его в смерть, — этот казус странным образом обладает большим культурным потенциалом. Секс — творец людей, и если думать, что ему под силу их уничтожить, то в наших глазах он станет как привлекательным, так и отталкивающим.

В 1980-х и 1990-х годах СПИД породил тревожные и порой истерические псевдонравственные дебаты о сексе. В марте 1983 года в журнале Observer в рецензии на телевизионный документальный фильм о новом феномене, который впоследствии был назван «СПИДом с полной клинической картиной», Мартин Эмис[70] писал:

Мне кажется, причина [болезни] — в беспорядочной половой жизни. После нескольких сотен совокуплений или сексуальных контактов тело просто утомляется от новых знаний и природа берет реванш. Возможно, обнаруженная [учеными] истина будет менее «нравственной», менее тоталитарной — однако же в настоящий момент дело выглядит именно так.

Истина, как оказалось, не имеет ничего общего с этим паническим передергиванием: любой может с одинаковой вероятностью заразиться ВИЧ во время как первого, так и тысячного незащищенного сексуального контакта. Медики взвешенно отнеслись к этому опасному и мучительному, но в конечном счете не апокалиптическому заболеванию. А вот о популярной культуре такого не скажешь. СПИД обнаружил ту точку, где страсть и отвращение сливаются, где секс и смерть становятся единым целым.

СПИД, как и любая другая болезнь, — это индивидуальный опыт, но, став культурным феноменом, он был воспринят многими как приговор всему человечеству. Он продемонстрировал то, что я называю внутренней логикой апокалипсиса: локальное и конкретное, спроецированное на целое; нашу личную смертность, вновь воспринятую как смерть всего и всех. Как писала Сьюзан Сонтаг[71], «спровоцированный СПИДом кризис свидетельствует о том, что в нашем мире важные явления впредь не могут иметь локальный, региональный, ограниченный характер. Все, способное перемещаться, пребывает в динамике, и проблемы имеют либо неизбежно приобретают мировой характер»[72].

ВИЧ/СПИД по-прежнему опасен, хотя его угроза не так глобальна, как раньше. Несмотря на то что лекарства от него до сих пор не существует, современные антивирусные препараты и другие виды терапии переводят его в разряд скорее хронических, нежели смертельных инфекционных заболеваний. В 2004 году мировой показатель смертности от СПИДа достиг своего пика, но к 2020-му сократился на 50 % и по-прежнему продолжает снижаться.