Вот Москва — страница 6 из 7

— Григорий Иванович, — позвала она громко. Он повернулся и некоторое время, довольно долго, смотрел без удивления.

— Узнал, — наконец сказал он, — здравствуйте, хозяйка, — что вам тут надо?

— Григорий Иванович, видите, я запомнила ваше имя и отчество, а фамилия?

— Казаков моя фамилия.

— Да, Казаков. Не можете ли вы мне помочь, Казаков? Я вам говорила о моем муже…

— Давайте подадимся туда, — он отвел ее в сторону, — ну, чего же вам нужно, хозяйка?

— Мой муж, врач Федор Константинович Крюков, в Полоцке, в лазарете. Здесь все у меня написано на записочке. Месяц нет вестей, я беспокоюсь. А теперь нигде нельзя навести справки.

— Попробую, — сказал Казаков, — сами видите, что у нас сейчас, но попробую. Запишите здесь ваш адрес.

— Вы разве не помните? Хотя, конечно, ночью, в такой суете…

Он посмеялся и погладил седеющие усы.

Теперь в нем не было суровости и настороженности, как в октябрьскую ночь, в лице не было напряжения, и он глядел ей прямо в глаза, а не исподлобья, как раньше. Она записала ему адрес и едва успела отдать, как вдруг закричали «Казакова к комиссару!», и он пропал в сутолоке, круговороте шинелей, полушубков, солдатских папах.

Однако на следующее утро, в семь часов утра, кто-то очень сильно стучал в дверь ее квартиры. Она открыла и увидела солдата. Солдат молча протянул ей смятый листок бумаги и ушел. Это был бланк — «Штаб Московского военного округа. Дежурный генерал». Ниже разборчивым почерком было написано:

«Поезжайте в Витебск. Бумаги выправлю. Казаков».

В тот же день, когда Иван Константинович решил заглянуть к жене брата (чувствуя, что несколько резко говорил с Катериной Петровной на улице), он узнал от соседей, что она уехала в Витебск. Спустя три дня в кругу знакомых и в семье Крюковых стало известно, что муж Катерины Петровны военный врач Крюков был убит в Витебске, на вокзале, солдатами неизвестной воинской части.

Иван Константинович и Варя встретили Катерину Петровну на вокзале. Они едва узнали ее, так вытянулось и заострилось ее лицо.

— Мы вступили в полосу бессмысленных смертей, — повторила она слова Ивана Константиновича.

Доктор Крюков погиб при следующих обстоятельствах. В конце октября месяца вестовой вез в Петроград сумасшедшего кирасирского офицера графа Муравьева-Амурского. Сумасшествие выражалось в мании преследования и ужасном многословии. На станции Витебск сумасшедший офицер задирал солдат. Вестовой отлучился, и не было никого, кто мог бы разъяснить солдатам, что перед ними сумасшедший. Солдаты были раздражены, из Петрограда уже донеслись октябрьские вести, но еще не знали, на чьей стороне победа. Сумасшедший офицер укорял солдат в том, что именно они убили какого-то Толю Берга и мичмана Нольде в Кронштадте. Доктор Федор Константинович Крюков видел, как сомкнулось кольцо шинелей и папах. Он схватил первую попавшуюся шинель и выскочил из вагона. Может быть, солдаты и послушались доктора Крюкова, он кричал громко, как только мог, что офицер — сумасшедший, что он это свидетельствует как врач, но по ужасной ошибке шинель, которую он набросил на плечи, была не его шинель, на ней были полковничьи погоны. Солдаты решили, что он лжет, и убили его и вместе с ним сумасшедшего офицера. Оба были буквально растерзаны толпой. Катерина Петровна нашла тело мужа в Витебске на товарной платформе.

— Мы вступили в полосу ужасных ошибок, — сказала она Григорию Ивановичу Казакову.

Он зашел к ней узнать о ее судьбе. Это было уже в те дни, когда первый Советполк уходил на Калединский фронт. К этому надо добавить, что Казаков предложил Катерине Петровне заменить саботировавшего лектора на Пречистенских рабочих курсах. К его удивлению, Катерина Петровна приняла это предложение.

16 ноября старого стиля в военно-революционный комитет пришли матросы-балтийцы. Они решили организовать ударный отряд, чтобы отразить нападение донского атамана Каледина и не допустить захвата каменноугольного района. Григорий Иванович прочитал об этом в газете «Социал-демократ».

Матросы-балтийцы поместились в институте благородных девиц. Полное название института было такое: «Институт для девиц благородного звания имени кавалерственной дамы Чертовой». В актовом зале, где девицам благородного звания раздавали шифры и аттестаты об окончании курса наук, стояли походные кровати и койки. На полу и на подоконниках лежало оружие и снаряжение. Пустые золотые рамы напоминали о недавно убранных высоких покровителях института. Верхний этаж все еще занимали институтки и ошалелые от событий классные дамы.

Григорий Иванович разыскал старых товарищей. Он немного поостыл с того времени, как на улицах не стало нападающего, открытого врага. Саботажники сидели по квартирам и ждали выборов в Учредилку. Решительно не в кого было стрелять, но ощущение опасности не проходило. Теперь эта опасность уже не отождествлялась непосредственно с именем Керенского. Керенский, как выражались его соратники, «выбыл в критический момент в неизвестном направлении». Краснов тоже выбыл, и активная контрреволюция отождествлялась с именем атамана Каледина. Еще в ноябре месяце Григорий Иванович решил ехать на Дон против Каледина, но уехал он позже, в самом начале весны, на следующий день после того, как вечером побывал в памятной ему квартире Катерины Петровны.

Эшелон первого советского полка уходил только на рассвете. Некоторое время Григорий Иванович раздумывал, куда девать время, был поздний вечер, он шел один по пустынным московским улицам и вдруг почувствовал голод и вспомнил, что не ел с самого утра. Он купил у инвалида на Страстной кубик желто-серого хлеба. Песок и соломинки хрустели у него на зубах и кололи десны. Теперь хотелось пить. Тут он вспомнил, что рядом с Ссудной казной в Настасьинском переулке он видел вывеску кафе. Слово «кафе» было написано вкривь и вкось и притом сверху вниз, а не в строку. Не размышляя, он повернул в Настасьинский, дошел до одноэтажного здания, напоминающего дворницкую, и сильно потянул к себе дверь, обитую рваной клеенкой.

Он вошел и в изумлении остановился на пороге. Его ослепили краски, которыми расписали бывшую дворницкую веселые маляры. С минуту он стоял на пороге и глядел на грубо сколоченную эстраду, на распятые и прибитые к потолку штаны и написанный крупными буквами стих:

Будем славить брата Стеньку,

Мы от Стеньки кровь и кость,

И пока в руках кистень — куй,

Чтоб звенела молодость.

Но тут его потянули за ремень, и он увидел прежде всего широкий, курносый нос и веснушчатые щеки Вани Редечкина. За дощатым некрашеным столом сидело человек двадцать из первого полка. Он обрадовался и почувствовал себя среди своих. У фортепиано, поставленного поперек эстрады, положив руки на клавиши, сидел высокий и худой молодой человек. Плотный, рыжеватый мужчина с лорнетом в руках стоял рядом с ним и могучим и резким голосом кричал:

— В честь наших гостей первого полка слушайте трубы, кимвалы и литавры.

Ни труб, ни литавров никто не услышал, зато молодой человек у фортепиано с такой силой и вдохновением ударил по клавишам, что все сразу притихли. И так как Григорий Иванович все время, день и ночь, думал об одном и том же, он угадал в этой мужественной и громовой музыке отражение той нечеловеческой борьбы, которая предстояла его товарищам. Музыкант вдруг оторвал руки от инструмента, и последние созвучия прозвучали, как пулеметная трель.

— Прокофьев! — закричали вокруг и захлопали, можно было подумать, что рухнут стены дворницкой. Но тут оглушительно хлопнула дверь, и на пороге появилось новое лицо — красивый, смуглый кавказец в черной рубашке. Он был бледен, вернее, сильно напудрен, и казался еще бледнее от черной, расстегнутой до половины груди рубашки. Ручки двух парабеллумов торчали у него из-за пояса. Удивительнее всего было то, что пальцы его были унизаны бриллиантовыми перстнями. Что-то немыслимо сверкало и переливалось у него на груди.

— Анархия музам! — закричал он и бросил через все столы бутылку с золотым ярлыком. Она ударилась о край эстрады и разбилась вдребезги. Красивый парень и его товарищи заставили потесниться девиц и молодых людей у эстрады. Они заспорили, но вожак молча положил на стол парабеллум. Григорий Иванович разглядел то, что блестело и переливалось на груди вожака. Это была бриллиантовая брошь; он заколол брошью воротник рубашки.

— Налетчики — сволочи, — не слишком громко сказал Ваня Редечкин.

Григорий Иванович оглядел своих — фронтовые солдаты, красногвардейцы и матросы, — они тоже глядели на анархистов с любопытством и недоумением.

— Из Купеческого? — спросил себя вслух Редечкин.

Ясно, они пришли из Купеческого клуба, из дома под черным флагом на Малой Дмитровке.

— Мы, стало быть, на Дон, а они куда? — содрогаясь от ярости и отвращения, сказал Григорий Иванович. — Разоделся, как… как б… Ну, ничего, ничего.

— Приветствую будущих друзей, — гортанным актерским баритоном произнес вожак, — приглашаю присутствующих пировать. Музыки, песен, стихов!

— Фра-Диаволо! — перебил его с эстрады мужчина с лорнетом, — предоставьте события естественному течению, мы позаботимся о вас, — он смело и даже презрительно смотрел на анархистов в лорнет, — итак, читает стихи…

— Заткнитесь, рыжий! — закричал вожак. — Мы привели с собой артиста, слезай-ка со сцены, лиловый негр вам подает манто!

И тут же на эстраде оказался пьяный смуглый мужчина с жемчужиной в галстуке. Он хлопнул себя по животу, гнусно подмигнул и начал:

— В вагоне железной дороги едет еврей, а напротив сидит священник. «Пхэ, говорит еврей, жвыните пожалста, вы не ж Винницы…»

— К черту! — сказал кто-то звенящим и сильным голосом. — Товарищи, не позволяйте этому типу здесь гадить!

На эстраде появился очень высокий и стройный человек в кепке. В левом углу рта он держал папиросу, и от этого еще резче выступала гримаса отвращения.

— Не обижать артиста! — закричал вожак и ударил кулаком по столу. — Долой со сцены, не обижать артиста!