Вот пришел великан… Это мы, Господи!.. — страница 17 из 57

ривенником, по пути к своей будке я подумал, что Ирена, например, не сможет отказать в помощи человеку. И я тоже не откажу. И бабка Звукариха. И Борис Рафаилович. И тетя Маня. И тот рыжий владелец «Запорожца». И наш директор Дибров. И «бывший» художник-старик, что назвал Ирену Аришей… А вот Вераванна – откажет. И Волобуй тоже. И Птушкина с Дерябиным откажут. И черт-те сколько их еще, безымянных и нам неведомых, которые откажут! Я так и не решил, как поступят Вениамин Григорьевич Владыкин и участковый Пёнушкин. Они – откажут? Или нет?

По тому, как Ирена поспешно, четко и приветливо сказала мне «здравствуйте, Владимир Юрьевич», я понял, что там в квартире есть кто-то чужой, кому не надо знать, кто звонит.

– Я, наверно, тот художник-старик, что оставил тебе под стеклом записку? – спросил я.

– Да-да, – засмеялась она. – Я нашла вашу записку, Владимир Юрьевич. Спасибо, что надумали позвонить. Как здоровье Анны Трофимовны?

– Толстеет неизвестно с чего, – сказал я.

– Передайте ей, пожалуйста, мое почтение, – сказала Ирена. Она говорила весело, почти озорно и совсем безопасно.

– У тебя сидит эта вальяжная ступа? – спросил я о Вереванне.

– Да-да.

– Я ее терпеть не могу! – сказал я.

– То же самое и там, – ответила Ирена. – Погода одинаковая, только в Кисловодске еще жарче. И устойчивей.

– Она сказала, что я дурак и самовлюбленный пижон, – пожаловался я.

– Эту новость я уже слышала, Владимир Юрьевич… Очень прискорбно, конечно.

– Я хочу тебя видеть, – сказал я.

– Непременно, Владимир Юрьевич. Звоните иногда.

– Через час, ладно? – сказал я.

– Да-да. Не забудьте поклониться от меня Анне Трофимовне.

– Гони скорей эту корову вон! – посоветовал я.

– Вы очень добры, Владимир Юрьевич… До свидания, – сказала Ирена.

Я оставил «Росинанта» под каштаном возле телефонной будки, а сам спустился к реке, но больше минуты не смог пробыть там, потому что отрешенная, безучастная занятость рыбаков показалась мне непонятной, дикой и просто противоестественной в том тревожном, что было вокруг, – стремительно текущая куда-то река, беспокойно-недобрый крик городских чаек, белесое и низкое городское небо с пожарно рдеющим на нем городским предзакатным солнцем. Я вернулся к «Росинанту» и сел на заднее сиденье: там можно было вообразить, что ты находишься не в своей, а в чужой машине; что через час ты не сам поедешь на ней куда-то, но что тебя повезут друзья; что тебя совсем-совсем ничего не тревожит, что всё обстоит благополучно и надолго надежно… Ровно через час я позвонил Ирене снова и не узнал ее голоса, – он был какой-то намученно-уклончивый и потерянно-тусклый. Она посторонне осведомилась, как я себя чувствую, и я поблагодарил.

– На работе всё в порядке?

– Всё, – сказал я.

– Ну и отлично.

– Я купил тыквенные зёрна, – сказал я.

– Что?

– Белые семечки, говорю, купил. Два стакана…

– А, это вкусно…

– Ну вот видишь! – сказал я.

Мы помолчали, и в трубке я слышал ее дыхание.

– Меня, наверно, прогонят с работы, – сказал я и объяснил, почему. Она долго медлила, потом трудно спросила, где я нахожусь и со мной ли «Позднее признание». Мы условились встретиться на том самом месте, где расстались накануне ее отъезда в Кисловодск, – почти за городом. По дороге туда я заехал в издательство и взял дневник Элкиной. Наше овсяное поле было уже сизым, спело-шафранным, легким и шумным, и на щербатых головках полинявших васильков одиночно ютились подсыхавшие к исходу лета шмели. Ирена приехала в автобусе. На ней было то самое черное полудетское домашнее платье, и прошла она к «Росинанту» по кювету, – убедненная и жалкая, как тогда…

У ручья в лесу, где под Вераванной когда-то пел круг, в кустах ольхи и краснотала уже копились предвечерние тени. Было тихо и по-августовски свежо. Ирена сидела надломленно-беспомощная, прикрыв зачем-то ладонями тыквенные зёрна, которые я еще на дороге близ города насыпал ей в подол платья. На нее было трудно смотреть, и я сказал, что мы уедем отсюда в ту же секунду, как только она скажет об этом. Она, как заводной кукленок, кивнула головой и зябко поежилась, вдавливаясь в сиденье. Я снял с себя свитер и набросил его ей на плечи.

– Надень с рукавами, а я пойду разожгу костер, – сказал я, и она опять кивнула бессмысленно и трогательно… Ручей усох и чурюкал невнятно и вкрадчиво. Он почти зарос дикой мятой, а там, где кромка берега была доступна солнцу, розовыми круглыми наметями стлался чебрец – ладанно-пахучий и шелестяще-ломкий, как иней. Костер я развел прямо на берегу ручья у трех тронно возвышенных островков чебреца, чтобы на среднем из них поставить шампанское, а на крайних сидеть самим. Я стоял у костра и ждал, пока он разгорится, и, когда обернулся, чтобы идти к машине, увидел позади себя Ирену. Она была в моем свитере, доходившем ей до коленей. Она была совсем маленькая и изнуряюще невообразимая со своим трепетно-жертвенным и доверчивым взглядом, вонзенным в меня. Я подхватил ее на руки, и она обняла меня за шею, и мне стало нечем дышать…

Костер чуть тлел, – она не согласилась разжечь его до неба, как хотелось мне, и я знал, почему: боялась, что нас заметят с дороги. Он чуть тлел, и прямо над нами стояла высокая синяя звезда с двумя косо-отвесными белыми рогами. У нас не было никакой посудинки под шампанское, а пить из бутылки Ирена не умела. Она сидела против меня на своем чебрецовом троне и то и дело оглядывалась в темноту за собой – на шоссе.

– У этой дуры что, своей семьи нету, чтоб не следить за чужими, черт подери? – спросил я о Вереванне.

Ирена помедлила и сказала, что она одинока.

– Она лахудра, – сказал я. – Кто ей мешал самой выйти за твоего коротышку? Или ты у ней отбила его?

– Ты не мог бы не говорить мне этого? – прибито попросила Ирена.

– Почему? – спросил я.

– Ну, хотя бы из соображений пристойности.

Я пожалел, что сказал это, и поцеловал ее ладони. Она всхлипнула и ткнулась головой мне в грудь.

– Ты не знаешь, как мне будет противно увидеть себя завтра в зеркале! А тут еще она, Вера… У нее и фамилия какая-то родственная с ним – Волнухина. Волобуй – это гриб?

По-моему, существовал гриб валуй, но я не стал это уточнять. Какая разница!

– Но ты всё равно будешь думать не то, что было и есть, – сказала Ирена. – Я вышла замуж, когда мне шел шестнадцатый год…

Я встал, отошел за костер и оттуда спросил:

– Такая волобуйная страсть нашла?

– Да! Страсть! – на крике сказала она. – В тридцать восьмом году мой отец комбриг Лозинский и мать военврач первого ранга… Я четыре раза убегала из детприемника, пока…

Я тогда уже держал ее на руках и пытался зачем-то зажать ей рот. Я не давал ей говорить, и у меня в затылке колюче ворочался комок боли, и сердце подпирало гортань. Изо рта Ирены под моей ладонью выбивался скулящий зверушечий вой. Я ходил вокруг костра, выкрикивал ей в темя слова утешения пополам с угрозой, и она постепенно затихла. Она была совсем невесома. Мне вспомнилось, как ей трудно было тащить тогда в городе резиновый матрац, полунаполненный воздухом, и я подумал, что в двадцать лет еще можно нажить силу, а в тридцать один – едва ли.

– Вот пришел великан, – сказал я. – Такой большой, большой великан. Вот пришел он и упал. Понимаешь? Взял и упал!

Ирене, наверно, было уютно у меня на руках, и она не пыталась сойти на землю. Уже в середине ночи мы обновили костер, и я сделал из шоколадной фольговой обертки бокал для Ирены. Мы опять сидели на своих прежних местах, и Ирена была до слез дорога мне, утонувшая в моем свитере, бережно державшая обеими руками этот мой звездно мерцавший бокал.

– Послушай, Антон, – вдруг просительно сказала она, – а тебя ничего не стыдит и не давит обидой из твоего прошлого?

Я не понял.

– Ну, из поступков…

Она отодвинулась от костра, чтобы быть в тени, – а я боялся услышать от нее самой что-нибудь темное и ненужное для нас обоих, – мало ли каким мог быть ее собственный поступок!

– Ты не хочешь говорить?

Я видел, что ей самой становится страшно.

– Почему ты молчишь?

– Я воровал, – сказал я.

– Воровал? Когда?

– Когда убегал из детприемников. Это всегда случалось летом, и я жил на рынках…

– Ну говори же!

– В последний раз я обокрал пьяного сонного старика, когда мне было шестнадцать лет.

– Антон, милый… Обокрал?

– Да. Это был сторож нашего ФЗУ, – сказал я, – у него оказалось всего три рубля. А что ты?

– У меня страшней… Мне было пятнадцать лет, – сказала она и заплакала. Я поправил костер и не тронулся с места. – Это было осенью в Энгельсе. Я зашла домой к своей учительнице. Так просто зашла… У них тогда какие-то заключенные под охраной пилили в сарае дрова…

– Черт с ними со всеми! – сказал я ей через костер. – Я ничего не хочу знать. Чище тебя нет ни снаружи, ни изнутри!

Она поперхнулась каким-то словом и, с радостным сумасшествием взглянув на меня, сказала, что я помешанный.

– Я только блин украла, дура-ак, – в слезный распев заголосила она и смяла бокал. Я кинулся к ней и посадил к себе на колени.

– Какой блин, дурочка?

– Горячий! Я ждала, пока они ели, а потом…

– Вот пришел великан, – перебил я. – Такой большой, большой великан, слышишь?

– Я спрятала его под берет… но всё думала, что он виден, и закрывала голову руками…

– Пришел и упал, понимаешь? – сказал я.

– Лидия Павловна догнала меня во дворе и сняла берет… При тех, что пилили… Она думала, что я украла зеркальце…

– Зацепился ногой за ступеньку и упал! Почему ты не слушаешь? – крикнул я. – Сейчас же замолчи! Сейчас же!

В город мы вернулись на заре.

Отзыв на повесть Элкиной Ирена уместила на двух страничках, но за счет величины букв и ширины полей я довел их до трех с половиной. Самотечную рукопись «Позднее признание», по моему мнению, нельзя было, к сожалению, рекомендовать издательству, ибо всё, что заложено в нее автором, могло явиться пока лишь подсобным материалом для будущей книги. Я считал, что сюжет рукописи беспомощно рыхл, а поведение и взаимоотношения действующих лиц лишены психологической основы и убедительности. У меня создалось впечатление, что А.Элкина написала свою повесть, так сказать, не переводя дыхания, мало заботясь об отделке страниц, не придерживаясь элементарных законов, по которым создаются книги, – четкая идея, строгая фраза, сознание нужности сказанного советскому читателю. Самый главный недостаток повести я видел в том, что автор не справился с задачей показать богатый внутренний мир наших современников, их духовный облик, красоту и страстность общественно значительных поступков.