Вот пришел великан… Это мы, Господи!.. — страница 21 из 57

Мы разостлали палатку за баней возле мостков из двух слег, с которых Звукариха черпала воду из озера, и я стал сотворять из готовых бабкиных дров костер, а Ирена стол: в рюкзаке был хлеб, шпроты, ветчина и бутылка коньяку. Я побежал к «Росинанту» за яблоками и остальными бутылками, и Ирена окликнула меня, чтобы я захватил розы. Звукариха носила и носила из хаты свою нам, как она сказала, закусу – чугунчик с картошкой и блюдо с малосольными огурцами, кринку с какой-то «топлюшкой» – это потом оказалась обыкновенная, только почему-то розовая, сметана – и квадратный кусок улежавшегося соленого сала. Справа от нас в парном расстиле приозерного плеса стоял беспрерывный, истомно-торжествующий стон лягушек, а через озеро, прямо к подножию мостков и нашего костра, пролегла жутковатая червонно-золотая дорога с голубыми окоемами, – напротив нас из-за леса всходил огромный красный месяц. Широк, щедр и фантастичен был этот наш свадебный стол, раскинутый на палатке, освещенный луной и костром. Мы расселись вольно, на просторном расстоянии друг от друга, но наши с Иреной руки то и дело сталкивались и путались, и Звукариха на первом же стакане шампанского – Ирене захотелось начать с него – крикнула нам, что она «горькая – и шабаш!». Наверно, мы поцеловались не совсем по правилам застолья, потому что бабка молодо засмеялась, и мы поцеловались еще и еще…

Огурцы с картошкой одинаково здорово подходили под шампанское и под коньяк.

– Ты подюжей питай жену, – сказала мне бабка. – А то она ишь какая!

– А какая я, бабушк? – встрепенулась Ирена.

– Да… малешотная, – определила Звукариха. – Чегой-то ты так?

– Не знаю… Я просто миниатюрная.

– Она просто миниатюрная, – подтвердил я.

– Ну, тебе видней, – сказала мне бабка и опять засмеялась озорно и молодо. Тогда мне и пришла мысль искупаться, но не потому, что хотелось во хмелю лезть ночью в озеро, а совсем по иной причине. Причина эта возникла в тот момент, когда Звукариха назвала Ирену моей женой, а потом сказала, что мне всё видней. Я тут же мысленно столкнулся с Волобуем, и не обязательно вспоминать всё до конца, что я тогда подумал и что вообразил… Купаться надо было! Это надо было для того, чтобы в свете костра и луны Ирена увидела при свидетелях, какой я юный и стройный, будь он проклят, ее пузатый коротышка, и как я умею плавать и нырять…

Сарай стоял у кромки плеса. Крыша его была щелиста, и лунный свет просачивался к нам на сеновал тонкими игольчатыми стрелами. В сене сухо стрекотали кузнечики, пружинисто, с щелкающим отбивом лап прыгали по одеялу и подушке, и я нащупал в изголовье свой берет и осторожно прикрыл им лицо Ирены.

– Спасибо, родной, – сказала она. – А я решила, что ты мгновенно заснул. Вы ведь всегда тогда…

Мы долго лежали молча, не шевелясь, потом я спросил в крышу сарая:

– Почему ты запнулась? Что мы тогда?

– Я не запнулась, – сказала Ирена, садясь на постели, – а спохватилась, что́ ты можешь подумать об этих моих словах. Так вот, о том, что «вы тогда», я знаю из книг. Преимущественно переведенных с иностранного… Почему ты окаменел? Что с тобой? Ревнуешь? Но это же несправедливо и дико! Пойми, мне трудно и стыдно говорить тебе… Ты же должен понимать всё сам! Он ведь старше меня на двадцать два года, и мы давно чужие. Совсем! А в первые годы, кроме отвращения и боли… Господи! Ты и есть мой муж… Один. С самого начала. Почему ты не хочешь поверить мне, почему?

Я сел и обнял ее.

– Потому, что ты не хочешь уйти от него.

– Куда?

– Ко мне на Гагаринскую, – сказал я.

– Одна?!

– Нет, с Аленкой.

– Это невозможно, ей ведь одиннадцатый год! Ты понимаешь, что́ это такое? Дети в ее возрасте, особенно девочки, страстно привязываются к отцу, а он… Ах, да что об этом толковать! Она не пойдет к тебе со мной. Он ее не отдаст, суд не присудит… Нет, это совершенно исключено… Зачем ты меня мучаешь?

– Но это же противоестественно, что ты жена какого-то Волобуя, а не моя! – сказал я.

– Нет, я твоя жена! Твоя! Я сама пришла к тебе… Ты это знаешь!

– Давай спать, – сказал я. – А то я позову великана, и он заберет тебя в сумку.

– Великан это ты сам, и я не боюсь…

Меня испугало, как трепетно и бурно колотится у нее сердце. Я сказал ей об этом немного погодя, и она натянула на наши головы одеяло и спросила:

– А ты тоже летишь тогда как жаворонок? Всё выше и выше, до страшного, а потом так же страшно камнем вниз?

– Да, – сказал я.

– Хорошо, что мы ровесники, что я даже немного постарше… А теперь скажи… Только не утаивай, мне это безразлично… Я какая у тебя?

– Невообразимая.

– Ты знаешь, о чем я спрашиваю.

– Вторая, – сказал я в темноте.

– Кто она была?

– Позор один… Повариха ФЗУ… Старше меня лет на двадцать пять. Она совращала меня и подкармливала…

– Ну всё. Замолчи!.. У нас совсем родственные судьбы. Я люблю тебя. До смерти!

Заснула она сразу, впервые покойно и доверчиво прижавшись ко мне.

На заре вселенную взорвал пронзительно-разбойный крик, и мы вскочили одновременно, я думаю, с одной и той же мыслью, что нас застигли, – по крайней мере именно этот разоряющий человека страх застигнутости метнулся в глазах Ирены и передался мне. Орал кочетище. Он стоял у нас в ногах – лупастый, большой, с кустистым малиновым гребнем и сам весь сизо-пламенный, как дьявол. Он спел еще раз, и я кинул в него пучок сена.

– Это же… петух, – рвущимся шепотом сказала себе Ирена, когда он сринулся с сеновала. – Отроду такого не видела!

Я тоже не встречал таких могучих петухов, и, пожалуй, раскрывалась природа тех диковинно-красочных яичек, которые я выдавал весной Владыкину за цаплиные, – должны же петухи нести какую-то ответственность за то, какой величины и цвета яички кладут куры?

За стеной сарая, на воле, причетно ругалась Звукариха, – должно быть, гнала к плесу корову. Она просто не придавала никакого смысла словам, что произносила, и мат у нее получался напутственно-добрый, милостивый. Ирена зажмурилась и спряталась под одеяло. Я поцеловал ее, подождал, пока она заснула, и тихонько слез с сеновала.

Солнце уже взошло, но еще не показалось из-за леса, и трава была седая, холодная, в мотках обросевшей паутины, а озеро – томлено-розовым, покойным, только по закрайкам осоки вскипали свинцовые всплески – подпрыгивала мальва. На этих местах и следовало удить: там охотились окуни. «Росинант» тоже обросел и опаутинился, и вид у него был заброшенно-бродяжий. Я обласкал его словами бабки Звукарихи, надел на себя тельняшку, куртку, парусиновые брюки и кирзовые сапоги, потом накачал лодку. Был соблазн похмелиться остатками коньяка, и я так и сделал, закусил яблоком и пошел на огород за наживкой. Червей было сколько угодно. Я наполнил ими консервную банку, сложил в лодку якоря, насос, садок, удочки, круги и вёсла и поволок лодку к озеру. На мостках, то припадая к ним, то выпрямляясь, тулилась спиной ко мне бабка Звукариха, и нельзя было понять, что́ она делала – то ли умывалась, то ли молилась на восход солнца. Позади нее стояли два ведра, и мне не было видно, полные они или пустые. Я верил примете, что перед ловом хорошо повстречать женщину с полными ведрами, и стал ждать, когда Звукариха управится и пойдет мне навстречу. Она была босая, но в теплом платке и телогрейке, и лицо ее было сухим и печальным, – молилась, значит.

– А я, чуешь, не смогаю с властями, – пожаловалась она мне, когда я забрал у нее вёдра с водой, чтоб поднести к крыльцу хаты.

– Попалась? – спросил я.

– Пятьдесят рублей штраху заплатила… Как один гривенник!

– Как же ты так неосторожно работаешь? – сказал я.

– А что б ты сам подеял, када они цельных три дня, соковозы проклятые, елозили тут на лодке… вот как твоя. И молоко покупали, и бабушкой кликали… И три рубля за две бутылки посулили. А после минцанерами объявились. Перерыли всё, ну и… остатные три сноровили. Аж в печку лазали, ну не ироды, а? Нешь вот ты полез бы?

– Избавь меня бог, – сказал я. – И заводилку твою разрушили?

– Ну не-е! То всё там, – махнула она рукой куда-то на лес за озеро. – Как присоветуешь-то: затеять маненько, для своих, раз дрожди есть, аль погодить?

– А как тебе самой-то хочется? – спросил я.

– Да вроде затеять.

Я посоветовал затевать, – ее мокрые ноги напоминали озяблые гусиные лапы, и хотелось, чтобы она поскорей ушла в хату.

А рыбалка не задалась. Я сразу же, как только заякорился, стал ждать Ирену, а не поклев, и приходилось то и дело привставать в лодке, так как осока загораживала от меня не только сарай, но и мостки. Лодка тогда шаталась, а удочки падали в воду, и всё это никуда не годилось, – удить надо всегда одному. Совсем одному! Солнце уже выкатилось из-за леса, и было обидно, что Ирена не видит, во что и как преобразился мир, в котором я торчал в одиночку, будто всё это надо мне одному! Меня стали раздражать стрекозы, их пунцовые колдовские глаза, – они у них не смежаются, потому что стрекозы будто бы никогда не спят… Наполеон, говорят, тоже мало спал – всего четыре часа в сутки. И ничего. Жил человек… А она, конечно, может проспать и до двенадцати. Она же не Наполеон!..

Она окликнула меня с мостков – беспокойно, ищуще, потому что не видела, где я, и у меня хватило выдержки подождать, чтобы услыхать еще и еще раз от нее свое имя и уловить ее тревогу, а потом только отозваться. Она была в голубом лыжном тренинге и издали казалась пацаном, на которого нельзя было долго смотреть, – возникало какое-то странное и необъяснимое желание надавать, надавать ему за то, что он был вот такой, невыразимый, стоял там на самом кончике мостков, что-то говорил и ждал, и любил меня…

– Почему ты так рано встала? Я еще ничего не поймал, – сказал я ей, когда подплыл к мосткам, и она поверила, что я недоволен ее помехой.

– Я испугалась, что тебя нет, – сказала она. – И тут тоже не было…

– Могла бы спать и до двенадцати. Теперь вот останемся без ухи…

Черт знает, для чего я это говорил, и неизвестно, что́ сказал бы еще, похожее, – если бы она не повернулась и не пошла с мостков, и в волосах у нее пониже макушки я не увидел засушенный стебель папоротника – разлатый, золотой, целый. Я не думаю, что посредством маленьких темных знаков, именуемых буквами, возможно объяснить, почему это ее невидим