Вот пришел великан… Это мы, Господи!.. — страница 25 из 57

– Ну что тебе еще нужно? – квело сказала она, глядя на меня рассеянно и мутно сквозь пряди волос. Я попросил ее сесть в машину.

– Не хочу, – сказала она самой себе. – Не хочу идти домой, не хочу никого видеть…

Плащ на ней топорщился колоколом, а в капюшоне скопилась вода, и он висел у нее за спиной, как котомка. Я не мог отделаться от мелкой и недостойной мысли – как это на макушке ее головы уместился уворованный когда-то ею блин? Какого же размера был на ней берет? Кукольный, что ли? Я вытряхнул из капюшона воду и накинул его ей на голову, отведя волосы со лба.

– Разве ты меня любишь! – себя осуждающе сказала Ирена. Она была как помешанная. Я не справился с тем, что тогда прихлынуло к сердцу, – страх за нее, боль обиды за себя, неожиданное взрывное отвращение к ее маленькой темной головке луковицей, желание недобра ей за что-то и своя готовность всю жизнь вот так встречать ее – жалкую, полоумную с виду, бесконечно любимую, мою нежену-жену. Я заплакал и, чтобы скрыть глаза, прижался ртом к ее руке. Она была вялая, холодная и мокрая.

– Ты что? – с просветленным беспокойством спросила Ирена.

– Пойдем в машину, – сказал я. – Пойдем, пожалуйста, а то с нами случится беда…

– Разве она не случилась давно? Какая беда?

В машине я сказал ей о той своей короткой записке никому, – это надо было сказать ей, потому что она сразу стала сама собой, прежней; потом я рассказал, как ищу ее вечерами по городу. Мы сидели, смотрели друг на друга, и ее глаза постепенно углублялись и темнели, и вся она внутренне подобралась и насторожилась.

– Идиот! Мальчишка! – с гордым презрением не ко мне, а к кому-то сказала она. – Хлюпик самолюбивый! Я думала, что ты… Дай свой носовой платок. Есть он у тебя?

Она крепко и больно отерла мои ресницы и пригладила брови. За этим должно было последовать какое-то наказующее приказание мне, и это так и случилось.

– Поезжай до первой телефонной будки. Мне надо позвонить домой, – сказала она.

Мне было отрадно от ее решительных действий старшей, и только хотелось, чтобы она сбросила с себя плащ и кинула его на заднее сиденье, но просить ее об этом я не стал. Еще мне хотелось стереть или хотя бы как-нибудь затушевать в памяти то свое оскорбительное для Ирены сравнение ее головы с луковицей и унизительное гадание насчет украденного блина, – как он там уместился… Мне обязательно надо было что-то сделать для уничтожения этого, и я попросил ее подождать меня минуту, а сам побежал через дорогу в кондитерский магазин и купил большой круглый торт, нетолстый и белый, как снег. Когда я вернулся к «Росинанту», Ирена была без плаща, – он валялся на полу за нашими сиденьями. Я передал ей торт. Она положила коробку на колени, а меня спросила, скосив глаза: не думаю ли я, что он уместится на ее голове? Как могло такое случиться, что она постигла мою ворожбу с самим собой и с этим тортом? Как? Может, всё было видно по мне? Возможно. У телефонной будки мне было приказано идти звонить вместе. Ирена так и не узнала, что я тогда подумал, во что поверил и чего ждал, – мне показалось, что она идет звонить при мне Волобую о нас, о Гагаринской, и к телефонной будке я шел позади нее так, как в войну, наверно, ходят на подвиг: сердце под горлом, а руки под грудью. Мы втиснулись в будку. Ирена опустила в щель автомата монету и набрала номер. Я встал в углу так, чтобы она видела меня, – я рядом, вот, под рукой. Мне было слышно, как звучно и справно щелкнул рычаг того чужого телефона и Волобуй сказал нам «слушаю».

– Чем занимается Аленка? – строго спросила Ирена. Там слышно для меня осведомились «это ты, голубка?», и я увидел, что у Ирены расширились и побелели крылья ноздрей.

– Пусть подойдет к телефону Аленка, – произнесла она, как диктант. Там опять о чем-то мягко спросили.

– Позови, пожалуйста, Аленку, – настойчиво сказала Ирена. Ноздри у нее оставались белыми. Мне подумалось, что так могут разговаривать лишь те двое, у кого ссора уже окончена, а мир не достигнут по вине одного. Потом она мгновенно преобразилась. Она неотрывно смотрела на меня и радостно кивала головой. Голос Аленки достигал моего слуха и сознания, как отдаленный зоревой взмыв чибиски, и в ответ я кивал головой Ирене, чтобы она знала и верила, что я очень люблю детей. Всех!

– Аленушка, подожди, послушай меня, – сказала Ирена, – я задержусь немного после работы, слышишь? Нет, не к тете Вере. Тетя Вера на курорте. К другой своей подруге, ты ее не знаешь. Что? У нее сегодня свадьба. Нет, она выходит замуж. Женятся ведь мужчины. Конечно. Если я запоздаю, ты покушай и ложись спать без меня. Слышишь? Ну пока…

Что ж, Ирена была права, приказав мне присутствовать при этом ее разговоре по телефону. Хотя девяносто процентов всей информации о внешнем мире человек получает через зрение и лишь девять через слух, я узнал и понял в будке многое, и в первую очередь то, что материнское чувство Ирены к Аленке полностью регулируется тем, что происходит у нас: мы в ладу – и там судорожная любовь через сознание вины. Тут разлад – и домой не хочется возвращаться… Только и всего!

Наверно, потому, что я молчал и был покорен, у Ирены не прошло желание распоряжаться. Как только мы сели в машину, она достала и протянула мне шесть рублей.

– Торт твой, а шампанское мое!

– Мы поедем ко мне? – спросил я.

– Нет, к себе в лес, – сказала она.

Шел дождь, но я не стал включать дворники. Шампанское можно было добыть в ресторане на центральной улице, и Ирена вышла на набережной и укрылась в подъезде. Старик гардеробщик украдкой вынес мне две бутылки за материальную заинтересованность по рублю с каждой. Захолустный подъезд на плохо освещенной по ночам улице днем, конечно, не способен тонизировать настроение, особенно если прячешься в нем, – мало ли что там увидишь, ощутишь и что подумаешь, и Ирену я нашел раздраженной.

– Господи, до чего же всё мерзко! – сказала она с едкой силой.

– Что именно? – спросил я.

– Все… И сама я тоже. Я стала какая-то нечистая, лживая… Всё теперь лгу и лгу! Дай мне сигарету.

– Ничего ты не лжешь, – сказал я.

– Нет, лгу! Я и тебе солгала. А зачем – и сама не знаю. Помнишь, ты спрашивал, кем служил… Волобуй? Так вот, он был начальником тюрьмы, а не пожарной команды!

– Ну и что? – сказал я. – Тюрьмы же у нас есть? Есть. Значит, должны быть и начальники над ними.

– Помолчи! Тоже еще философ нашелся, – с досадой проговорила Ирена.

– Сама помолчи, – спокойно посоветовал я. – Подумаешь, лжет она! Ты даже не представляешь, что такое настоящая ложь во благо свое.

– А ты сам представляешь?

– Я лгун матерый, талантливый, – сказал я. – Кто куриные яйца выдавал Владыкину за цаплиные? Кержун! Кого извещал журнал, что повесть будет напечатана в декабре? Его же, Антона Палыча… А шампанское, между прочим, знаешь какое? Мускатное. Ты любишь иногда отведать мускатное шампанское?

Мы были уже за городом. Я включил дворники и повел «Росинанта» вальсирующими зигзагами, – хотелось хоть как-нибудь развлечь Ирену: черт догадал меня оставлять ее в той загаженной подворотне!

– Это он танцует под музыку Шульберта, – сказал я. – Между прочим, а тебе известно, что настоящая фамилия Коперника – Покорник?

– Не надо, Антон, – невесело сказала Ирена. – И не обращай на меня сейчас внимания. Я совсем стала истеричкой… Дома ад. Пока тихий. Там что-то подозревают и… домогаются предъявлять мужнины права… Вдруг!

Я выровнял ход «Росинанта» и стал следить за дорогой и спидометром.

– Почему ты притаился?

– Нет, я ничего, – сказал я.

– Если бы ты знал, с каким зоологическим отвращением я ненавижу его пошлые руки, возмутительный затылок, лоб… Всё, что он теперь говорит и делает, мелочно, надзирательски дотошно и нудно. А как он до омерзения противно чавкает, когда ест… И вообще. Это какая-то казематная пытка, а не жизнь! С ума можно сойти…

Я остановился и обнял ее.

– Почему ты не хотела сказать мне об этом раньше?

– А как ты спрашивал? Ты знаешь, что́ было в твоих вопросах? Знаешь?… Не надо так больше. А то я пропаду…

Легко было сказать: не надо так больше. Чего не надо? И кому?

Но я обещал.

Оказывается, это очень заманчиво – спокойно, удобно и безответственно – быть у кого-то покорником. Это что-то вроде усердного сироты – придурка на чужой счет, но которому почему-то платят тем охотнее, чем ты покорнее и беспомощней. Я поступал и всё делал так, как хотелось Ирене, – я охотно предоставил ей полную свободу и возможность справляться и распоряжаться одной – и своим «тихим» домашним адом на Перовской, и мной, и собой. Пожалуй, на мне тогда сбывалась и подтверждалась древняя притча, что из блаженного дурачка и плач смехом прет, – мне в самом деле было отчего-то весело и беззаботно. Я не воспротивился, когда однажды в обеденный перерыв Ирена забрала у меня ключ от квартиры и поехала на Гагаринскую, – ей понадобилось самой постирать мне рубашки и прибрать комнату, но без меня. Тогда она увидела на секретере все те двадцать четыре надгоревшие свечки, и это увеличило ее надсмотр и заботу обо мне: по утрам, когда я приходил в издательство, она сразу же допытывалась, что я ел. Мне было самодовольно-приятно, что она беспокоилась, если я иногда не завтракал, – и я стал говорить ей неправду, будто не ел. Она тревожилась, когда замечала, что у меня хмурый вид, – и я мрачнел нарочно. Меня захватно, как одуряющий сон после длительной пьянки, одолевала какая-то подлая сила понуждения к жалобе, к притворным капризам, к ожиданию утешений и ухаживания. Я дошел до того, что придумал себе резь в желудке, и Ирена запретила мне кушать, черт меня подери, грубую пищу и несколько раз приносила из дому сметанковые сырники, упрятанные в целлофановый мешок и обернутые газетами, чтобы не остыли. Сейчас мне не верится, что я мог дойти до такого позора, – с больным видом и с удовольствием жрать при ней в издательстве эти украденные ею дома сырники и ничего дурного о себе не помышлять! В те дни Ирена усвоила какую-то странную походку с нырком головы взад и вперед при каждом шаге, как ходят голуби, и вся она была напряженно-устремленная