– Товарищ Кержун, переносите свой стол и располагайтесь здесь! – начальственно сказал мне Дибров, указав на стул, под которым стоял телефон-беспризорник. Я поблагодарил и пошел по коридору. Я шел медленно, потому что не знал, как объявить Ирене при Вереванне о своем внезапном переселении и как мне, не роняя достоинства «пижона», перетащить стол… Позади себя я слышал удалявшиеся по коридору шаги Диброва, и когда оглянулся, то увидел рядом с ним хозяина моего нового кабинета: он, ступая почему-то на носки ботинок, протестующе говорил что-то Диброву.
– Лично вам, уважаемый товарищ Певнев, это ничем не грозит. Совершенно! Занимайтесь, пожалуйста, своим прямым делом, за что государство платит вам деньги!
Это сказал Дибров жестко и сильно, и я с отрадой подумал, как ладно подходит он своей замечательной должности, и как эта должность здорово подходит к нему!
Хотя стыд и считается нормальным нравственным чувством любого порядочного человека, всё же лучше как-нибудь избегать его, потому что в этом состоянии ты непременно оказываешься в глазах твоих ближних не только жалким, но и смешным. Я не нашел способа словесно или молча внушить Вереванне, что добровольно ухожу из комнаты, и получилось, будто меня выдворили отсюда после той ее «хохолковской» жалобы Владыкину. Так, по крайней мере, думалось мне, когда я под тревожно-утайными взглядами Ирены начал разбирать свой стол. Я неудачно снял крышку, прислонив ее к себе внутренней стороной, и вся накопившаяся там пыль и паутина осели на мой костюм. Мне бы так и выйти в коридор, чтобы на обратном пути за остальным почиститься, но в презрительном протесте против Верыванны я с грохотом опустил крышку на пол и угодил себе кромкой на ноги. Я тогда панически струсил, что не вынесу эту дикую пронзительную боль и со мной может случиться то, что происходило в таких случаях в детстве, – неудержимо постыдный грех по-маленькому, когда ты ничего не можешь сделать, когда легче бывало прервать крик, чем прекратить то. В пыли и паутине, да еще с искаженной от боли, стыда и страха физиономией, я, конечно, не мог не вызвать у Верыванны здоровый утробный хохот, и неизвестно, сумел бы я удержаться от ответной грубости, если б не Ирена.
– Может, вам помочь, Антон Павлович? – ради предотвращения нашей прощальной ссоры с Вераванной спросила она, и меня возмутило, что в ее голосе не было ни скрытого страдания, ни тревоги за меня, – наверно, не заметила, как я ушибся, а кому же надо было замечать это в первую очередь, черт возьми, если не ей! Не думаю, что я картинно выглядел, когда вышвыривал в коридор крышку стола, а потом выволакивал обе тумбы…
Нет, стыд – не слишком ценное духовное достоинство. Он кого угодно способен превратить в дурака…
Было ясно, что с Певневым у нас не получится гармоничное сосуществование, – он молчаливо отверг мое корректное извинение за невольное вторжение и не назвал свое имя-отчество, когда я представился ему сам: до того дня я ни разу не видел этого человека, а стало быть, и он меня тоже. Мне был понятен этот его святой неуклюжий протест: сидеть вдвоем в кабинете – значит, наполовину умалить перед авторами, особенно начинающими, высоту своего редакторского пика, и развернутый от угла к окну стол не будет уже овеян для них неким мистическим значением, хотя местоположение моего стола не может не подчеркивать мою как бы второстепенную роль в делах этого кабинета. Я предпринял еще одну сомнительную попытку примирения на будущее и с видом парня-рубахи спросил, как у нас обстоят дела с курением, – пепельница на первом столе отсутствовала.
– Я лично не курю и просил бы…
Голос Певнева звучал по-женски. Я сказал, что всё понятно. Мне всё еще было лихо от своего безобразного «волокушного» ухода под отвратительный сытый хохот Верыванны, и требовалось что-то сделать, чтобы встать в прежний рост перед Иреной и перед самим собой. Теперь у меня был личный рабочий телефон. Я полуотвернулся от Певнева и позвонил Ирене.
– Вас слушают, – неприветливо сказала она. – Алло!
– Добрый день, Альберт Петрович, говорит Кержун, – сказал я.
– Здравствуйте… Николай Гордеевич, – на секунду запнувшись, ответила Ирена.
– Хочу предупредить вас, что с нынешнего дня я перебрался на новое место, – сказал я.
– Вы, кажется, были в творческой командировке?
– В кабинет редакции поэзии, – сказал я. – Номер моего телефона два девять ноль тридцать четыре.
– Это любопытно.
– Так благосклонно соизволило решить начальство, потому что здесь несколько попросторнее, – сказал я не столько ей, сколько Певневу.
– Вот как!
– Теперь такое дело. История слова «труперда» связана с именем Пушкина. Он называл так княгиню Наталью Степановну Голицыну.
Ирена слушала.
– Вот именно. Просто толстая и глупая бабища, – сказал я. – Она не принимала у себя Пушкина, считая его неприличным. Пижоном того времени, так сказать.
– Я этого не знала, – живо сказала Ирена.
– Так что вы смело можете оставить это слово в своей памяти как вполне правомочное. Конечно, Пушкин произносил его прононсом, на французский лад, но это ведь не меняет сути.
– Очень хорошо, Николай Гордеевич, что вы сообщили мне это вовремя. Такие исправления лучше вносить до корректуры.
– Пожалуйста, – сказал я. – Вы не могли бы навестить меня сегодня вечером?
– Нет, Николай Гордеевич. Этот абзац у вас я опустила полностью, потому что в нем пробивается какая-то рискованная двусмыслица. Может, вы переработаете его, не нарушая идеи?
– Жаль, – сказал я.
– Хорошо. Потом сообщите мне… Всего доброго!
– До свидания, – сказал я.
Январь надвигался на меня как гроза, после которой должно произойти обновление мира, когда в нем останется для меня только восемь простых беспечальных цветов – голубой, синий, зеленый, оранжевый, красный, белый, желтый и фиолетовый, а все остальные – и прежде всего серый – исчезнут! Я ждал и боялся января и себя в нем. Как это всё будет? Как я смогу перевернуть обложку журнала и не ослепнуть при виде своей фамилии, не упасть и не закричать о помощи под непомерной тяжестью того неизъяснимо радостного и громадного, что обрушится тогда на меня одного!..
Это именуют по-разному, в зависимости от того, кто вы есть, и каждый называет это для себя исчерпывающе точно: один – везением, второй – случайностью, третий – как ему бывает доступно, но оно, независимо от всех эпитетов, в самом деле извечно существует среди нас и ради нас, людей, только место его находится где-то поверх земли, ближе к небу. Оно – это то, что иногда и как бы в последний миг исполняет тайное устремление вашего сердца, и я лично склонен называть это судьбой. Ей, судьбе, было угодно, чтобы тридцатого декабря в одиннадцать часов утра Певнев отлучился из кабинета минутой раньше звонка Ирены.
– Это говорит Альберт, – после моего отзыва сказала она басом, и я понял, что ей весело и рядом никого нет.
– Я хочу тебя видеть, вредная ты шалавка! – сказал я.
– Ты что, один там?
– Да, но могут войти.
– Слушай, – сказала она, – я сейчас насчитала в городе шесть «Росинантов», и все они хуже твоего…
– В десять раз! А ты где? – спросил я.
– Возле центрального универмага. Всем нашим добродетельным семейным дамам твой высокий покровитель неофициально разрешил сегодня и завтра готовиться к встрече Нового года. А поскольку ты одиночка…
– По твоей вине, – перебил я. – Где мне ждать?
Она сказала.
– Только сам не выходи из машины, слышишь?
– Да-да, Альберт Петрович, я сейчас же отправлюсь туда, но это займет минут сорок, – сказал я без всякого воодушевления, потому что вошел Певнев.
Бегать можно тоже по-разному и опять-таки в зависимости от того, кто бежит, как и в какое время суток. Я принял спортивно-тренировочную позу и взял размашисто-плавный темп как самый безопасный, – в этом случае ваш деловито сосредоточенный взгляд, устремленный в неведомую даль на линии бега, не вызывает у встречных пешеходов никаких обидных для вас моральных посулов. С таким чемпионским выражением лица можно бежать не только по краю тротуара, но и по мостовой – с полной уверенностью, что вам не помешают ни грузовик, ни автобус, ни милиция…
Площадка у дверей чужого сарая была расчищена, и «Росинант» завелся без прокрута ручкой, от стартера.
– Соскучился? – сказал я ему. – А знаешь, кто решил вызволить тебя на свет божий? Впрочем, ты ведь железный. Слепой. Немой. И глухой… Нет? Ты всё видишь, слышишь и чувствуешь? Ну не обижайся. Это я пошутил. Ты у меня хороший. Как и я у тебя. И она у нас с тобой хорошая. Она у нас – просто золотой ребенок… Помнишь, как она сказала, что ты маленький и бедненький? Это она нечаянно обидела тебя, любя. Она сейчас ждет нас, и ты веди себя при ней, пожалуйста, как подобает настоящему благородному гранд-животному, ладно? Я думаю, что правую щетку дворника надо снять. Она нам ни к чему, понимаешь?…
Я управился быстрей, чем обещал Ирене; на условленном месте ее не было. У меня не оказалось сигарет, и я сбегал в гастроном и купил пачку «Примы» и четвертинку водки. В сдачу с моих последних, непотребно замызганных двух рублей кассирша вложила в мою руку, как подарок, несколько двухкопеечных, новых и почему-то теплых монет.
Тогда выдалась тихая волглая погода. Липкий крупный снег падал густо, празднично и веско, и люди под ним утратили свою обычную сутолочную неприютность, и лица у них не казались буднично-серыми и неприступными. Всё, что мне виделось, – люди, машины, дома, деревья, – всё метилось каким-то чутким налетом робко подступающей новизны: вот-вот что-то должно было случиться впервые, хотя сути и имени ему никто еще не знает… Ирена появилась как предтеча этого тихо грядущего всеземного ликования. Она была вся белая, возбужденная, с какими-то разными продолговатыми коробками и пакетами.
– Ты кто? – сказал я ей. Она сложила на заднее сиденье коробки и пакеты, а сама села рядом со мной. – Ты откуда? – спросил я. Ирена приложила указательный палец к губам, – это означало, чтобы я молчал или разговаривал шепотом. Было хорошо от всего, что уже случилось и могло еще случиться до вечера. Заднее и боковые окна «Росинанта» плотно залепило снегом, и в чистый полукруг лобового стекла, где моталась щетка дворника, виделся я один. Я ехал медленно и свободно – вот едем и едем, и никто, кому не надо, не видит нас, потому что в тот день этих «кому не надо» на улицах не было. Мы немного поколесили по центру. «Росинанта» влекла какая-то неведомая притягательная сила на набережную к мосту в сторону Гагаринск