Около четырех часов, звонком по телефону, меня вызвал к себе Дибров. Я зашел в туалетную и осмотрел себя в зеркало. На мне всё было как надо. Дибров не поздоровался со мной и не предложил сесть. Когда я подошел к его столу, он, внимательно и холодно оглядев мою шевелюру, сказал, что не то диво, что кукушка по чужим гнездам лазит, а то, почему своего не вьет.
– Слыхал такую поговорку?
– Нет, – сказал я.
– Напрасно. А то, что по кривой дороге прямым путем не ездят?
– Эту слыхал.
– Ну вот. Характеристика моя нужна?
Я тогда заметил на его столе журнал с моими «Альбатросами». Наверно, Дибров уследил направление моего взгляда, потому что тут же непререкаемо сказал:
– Лоб может быть и широким, но от этого в голове еще не всегда бывает просторно… Садись и пиши заявление об увольнении. Дату проставь двумя неделями раньше сегодняшнего числа. Это значит, что ты свободен со вчерашнего дня, понятно?!
– Да, – вырвалось у меня фистулой.
– Ну-ну! – строго сказал Дибров. – Тоже мне, альбатрос!..
Ирене я позвонил домой в половине шестого, из своей будки возле моста, и объявил, почему не состоится распиналка. Она часто-часто задышала в трубку – и вдруг отчаянно-решительно сказала такое трагически бессмысленное и вместе с тем жертвенно-готовно принять там помилование на любых условиях, что я «поверил» ей и оскорбил ее тоже.
Мне понадобилась всего лишь неделя, чтобы продать квартиру, «Росинанта», лодку, палатку и собраться в дорогу.
Все эти дни я заряжал себя обидой к Ирене, – мне надо было придумывать многое и разное, чтобы столкнуть ее вниз с той высоты, на которой она была, и этим помочь себе в сборах к отъезду. Тогда во мне сидело два Кержуна – один я, настоящий, знавший всю лазурно чистую и возвышенную правду об Ирене, и второй – чужой мне и ей, очень похожий на мой снимок в журнале. Он убеждал меня, что Волобуй загнал Ирену в угол и там помиловал, так как покаянных и слабых не убивают, а берут в плен. Правда, в плен еще и попадают, если ты ранен или контужен. Или устал и отчаялся в сопротивлении. Но в таком случае это – сдача, а добровольная сдача в плен врагу – измена и предательство. Так или нет?
Этот второй Кержун нарочно не знал, что служил Ирене с Аленкой, а не мне. И всё же он здорово мне помог. Только он один…
В небольшом старинном городе с милосердным названием я устроился слесарем-водопроводчиком в одном тихом домоуправлении. Мне дали комнату, и за полтора года, вернее, за пятьсот тридцать ночей, я написал эту повесть. Для всех нас в ней я долго и трудно подбирал чужие имена и фамилии, и только «Росинанта» не мог назвать как-нибудь иначе. Но «Росинант» и есть «Росинант». Он ведь все-таки железный. Он же глухой. И немой. И слепой…
Это мы, Господи!..
Луце жъ бы потяту быти неже полонену быти.[1]
Глава первая
Немец был ростом вровень с Сергеем. Его колючие поросячьи глаза проворно обежали высокую статную фигуру советского военнопленного и задержались на звезде ремня.
– Официр? Актив официр? – удивленно уставился он в переносицу Сергея.
– Лейтенант.
– Зо? Их аух лейтнант![2]
– Ну и черт с тобой! – обозлился Сергей.
– Вас?
– Што ви хофорийт? – помог переводчик.
– Говорю, пусть есть дадут… за три дня некогда было разу пожрать…
…Клинский стекольный завод был разрушен полностью. Следы недавнего взрыва, как бы кровоточа, тихо струили чад угасшего пожара. В порванных балках этажных перекрытий четко застревало гулкое эхо шагов идущих в ногу немцев. Один из них нес автомат в руках. У другого он просто болтался на животе.
– Хайт! – простуженным голосом прохрипел немец.
Сергей остановился у большого разбитого окна, выходящего в город. В окно он видел, как на площади, у памятника Ленину, прыгали немецкие солдаты, пытаясь согреться. На протянутой руке Ильича раскачивалось большое ведро со стекаемой из него какой-то жидкостью.
Конвоирам Сергея никак не удавалось прикурить. Сквозняк моментально срывал пучочек желтого пламени с зажигалки, скрюченные от ноябрьского мороза пальцы отказывались служить.
– Комт, менш![3]
Пройдя еще несколько разрушенных цехов, Сергей очутился перед мрачным спуском в котельную.
«Вот они где хотят меня…» – подумал он и, вобрав голову в плечи, начал спускаться по лестнице, зачем-то мысленно считая ступеньки.
Обозленными осенними мухами кружились в голове мысли. Одна другой не давали засиживаться, толкались, смешивались, исчезали и моментально роились вновь.
«Я буду лежать мертвый, а они прикурят… А где политрук Гриша?… Целых шесть годов не видел мать!.. Это одиннадцатая? Нет, тринадцатая… если переступлю – жив…»
– Нах линкс![4]
Сергей завернул за выступ огромной печи. Откуда-то из глубины кромешной тьмы слышались голоса, стоны, ругань.
«Наши?» – удивился Сергей. И сейчас же поймал себя на мысли, что он обрадован, как мальчишка, – не тем, что услышал родную речь, а потому, что уже знал: остался жив, что сегодня его не застрелят эти два немца…
Привыкнув, глаза различили груду тел на цементном полу. Места было много, но холод жал людей в кучу, и каждый стремился залезть в середину. Только тяжелораненые поодиночке лежали в разных местах котельной, бесформенными бугорками высясь в полутьме.
– Гра-а-ждане-е-е! Ми-и-лаи-и… не дайте поме-ре-е-еть!.. О-ой, о-о-ох, а-а-ай! – тягуче жаловался кто-то, голосом, полным смертной тоски.
– Това-а-рищи! О-ох, дорогия-а… один глоточек воды-и… хоть ка-а-пельку-у… роди-и-имаи-и!
– Прими, говорят тебе, ноги, сволочь, ну!
– Эй, кому сухарь за закурку?…
– …и до одного посёк, значит… вот вдвоем мы только и того… без рук… попали к ему…
– Хто взял тут палатку?
– В кровь исуса мать!..
– Земляк, оставь разок потянуть, а?
Разнородные звуки рождались и безответно умирали под мрачными сводами подвала, наполняя сырой вонючий воздух нестройным, неумолчным гамом.
Сергей, постояв еще минуту, медленно направился к груде угля и, аккуратно подстелив полу шинели, сел на большой кусок антрацита. Волнение первых минут как-то незаметно улеглось. На смену явилось широкое и тупое чувство равнодушия ко всему да голодное посасывание под ложечкой. В кармане галифе Сергей нащупал крошки махорки и, осторожно стряхнув его содержимое в руку, завернул толстую неуклюжую цигарку.
«Ну-с, товарищ Костров, давайте приобщаться к новой жизни!» – с грустной иронией подумал он, глубоко затягиваясь терпким дымом. Но сосредоточиться не удавалось. Разрозненные, одинокие осколки мыслей скользили в памяти и, легко совершив круг, задерживались, преграждаемые одной и неотвязной мыслью: почему он, Сергей, бравировавший на фронте своей невозмутимостью под минами немцев, никогда не думавший о возможности смерти, сегодня вдруг так остро испугался за свою жизнь? Да еще в каком состоянии! Пленный… когда желанным исходом всего, казалось бы, должна явиться смерть… Не всё ли равно, какая смерть, каким руслом она ворвется в душу, мозг, сердце… Смерть есть смерть!
«Значит, просто струсил?!»
В памяти отчетливо встал недавний фронтовой случай. Рота Сергея занимала богатую деревню недалеко от Клина. Знали, что впереди, в небольшом леске, засели немецкие автоматчики, готовя наступление. Им организовывали встречу. Подходы к деревне были густо заминированы, десять дээсовских пулеметов притаились на небольшой поляне, вероятном месте атаки. Ждали.
Каждый день немцы обстреливали деревню. С душераздирающим воем мины тупо рыли улицу и огороды колхозников, наводя ужас на стариков и женщин.
Однажды солнечным октябрьским утром Сергей и политрук Саша Жариков возвращались из штаба батальона.
– Без трех минут девять, – взглянул на часы политрук, – фрицы и францы допивают кофе. В девять ноль-ноль начнется минопускание по нашей вотчине…
Почти в ту же минуту тишина утра нарушилась диким воем мин: ии-иююю-у-юю… Гахх! Гахх! Ии-юю-уу-юю…
– Пожалуй, укроемся, лейтенант?
Перепрыгнув плетень, зашли в небольшой сад. Под развесистой грушей, в давно заброшенном погребе, сидел ротный писарь и составлял строевую записку. Одна за другой две мины залетели в сад.
– Бац, телеграммы! – воскликнул писарь, наклоняясь к полу погреба. То же самое, как-то невольно, проделали Сергей и политрук.
– Грешно, комиссар, кланяться каждой немецкой мине, – пошутил Сергей.
Поднявшись, они отошли несколько шагов от ямы, договорившись: по очереди одному падать, а другому стоять при разрыве мин.
– Потренируем нервишки, а?
Пи-и-июю-у-ю! – вдруг слишком близко завыло в воздухе.
Политрук медленно присел на колени. Сергей, зажмурив глаза, остался стоять. Сухой обвальный взрыв огромными ладонями ударил в уши. Что-то с силой рвануло за полы плаща Сергея, крошки недавно замерзшей земли больно брызнули ему в лицо. Открыв глаза, Сергей увидел плавающие в воздухе белые листки тетради. Колыхаясь и описывая спирали, они медленно садились на седую от изморози траву, как садятся измученные полетом голуби. С самой верхней ветки груши бесформенной гирляндой свисали какие-то иссиня-розовые нити. Тяжелые бордовые капли медленно стекали с них.
– Мина залетела в яму, – проговорил Сергей, – писарь убит, – указал он политруку глазами на ветви груши…
По улице шли медленно, не обращая уже внимания на рев и разрывы мин.
– А у тебя полы ведь нет у плаща, лейтенант! – удивился политрук.
– Да-да, – отвлеченно ответил Сергей, занятый своими мыслями. Он думал о смерти, и тогда же понял, что, в сущности, не боится ее, только… только умереть хотелось красиво!