Вот пришел великан... — страница 10 из 116

чти цельную Цареву ковригу.

— Отдал? — спросил я.

— Да я сама взяла, — весело сказала тетка и засмеялась. Больше мы с ней ни о чем не говорили. У нас всегда и разом наступало все одинаковое — смех, радость или желание заплакать, и теперь мы тоже чувствовали одно: мы готовились встретить тут коммунаров, как если б они приехали к нам в гости в Камышинку. Они и в самом деле зашли в зал-столовую как гости, — особенно мужчины: хором поздоровались с теткой по имени-отчеству, а тот, что кукарекал вчера вечером и ходил куда-то за водкой, сказал, оглядев столы:

— Та-ак! Вчера курятина с сыринкой, нынче хлеб! А завтра чем вы нас угостите, Татьяна Егоровна? Кулебякой, может, а?

Тетка ничего не успела ответить, потому что в дверях показался председатель Лесняк. Левым плечом вперед, — наверно, оно было ранено на войне и он боялся нечаянно зашибить его обо что-нибудь, — он прошел к переднему, никем не занятому столу в мужской стороне и сел на скамейку. Мы с теткой не знали того, что председатель Лесняк ел вместе со всеми коммунарами и только жил отдельно, наверху. Мы не знали, а он скучно сидел, ничего не говорил и не снимал фуражку, и орден на оттопыренном кармане его френча сиял на нас колдовским обезволивающим блеском. Может, кому-нибудь нужно было так-сяк намекнуть нам, — мы бы сразу догадались обо всем, и я, может, все время помогал бы тетке варить горох. Но все ели молча, глядя в миски, и тогда председатель Лесняк досадливо сказал, поведя левым плечом:

— Товарищ Письменова, дайте мою порцию.

Тетка кинулась к котлу, забыв, где черпак и миска, и я подал ей то и другое. Мы наполнили миску одной гущей и пошли к председателю Лесняку рядом, — тетка несла кашу-суп, а я ложку и краюшку хлеба. Я положил все у левой руки председателя Лесняка и, чтобы побольше разглядеть орден, дважды поправил краюшку: сперва обернул ее к нему надрезом, а потом горбушкой.

К плите мы с теткой вернулись порознь, — я отстал, а там, у котла, опять встали рядом, лицом к столам. Председатель Лесняк ел без хлеба. Наша краюшка лежала на самом кончике стола, — отодвинул, когда мы уходили и не видели. Я пригнулся у плиты, поманил тетку и спросил:

— Чегой-то он? Это ж ты сама пекла из Момичевой муки!

Тетка ничего не сказала и резко выпрямилась — большая, статная и в лице аж малиновая не то от наклона, не то от жары в плите. Председатель Лесняк ел, низко наклонясь над миской, и я видел только верх его фуражки с темным, выпуклым пятном посередине. Он, видно, торопился, потому что ложка совсем не задерживалась в пути и ходила плавно и кругло, будто он наматывал клубок ниток. По-камышински это называлось «стербать», но я нарочно «забыл» тогда это слово, чтобы не подумать им о председателе Лесняке. Я знал, отчего выпячивается и маслится верх у картуза, — это когда голова «дулем», но мне не хотелось думать и знать, что председатель Лесняк только из-за этого не снимает свою фуражку.

Он вышел раньше всех, оставив в миске ложку торчмя, не стал есть густоту, и некоторое время спустя во дворе зазвонило коротко и часто, как при пожаре. Звонил сам председатель Лесняк в толстый железный брус, висевший в проходе пустых дверей коммунарской конюшни. Мы с теткой не знали, что делать, — стоять на крыльце возле колонн или куда-нибудь бежать, потому что коммунаров нигде не было видно, и даже Царь наш запропастился куда-то. Ничего не дымило, — тут все было каменное, под зеленую жесть, а председатель Лесняк все звонил, и звонил, и ни разу не оглянулся по сторонам, не переменил позу, — махал и махал коротким прямым ломиком, — шкворнем, верно, и тетка, готовая осесть у колонны, то и дело спрашивала меня:

— Сань! А куда ж люди делись? Люди-то!

Она не осилила неизвестности, высунулась из-за колонны и срывающимся голосом, как при беде, крикнула:

— Гражданин Лесняк! А нам куда ж надо?

Он ничего не ответил, — не слыхал за звоном. Из зарослей чертополоха возле конюшни не спеша вышел коммунар, что хотел какой-то кулебяки. Он миновал председателя Лесняка, не взглянув в его сторону, по тот сразу же перестал звонить. Кулебяка — я уже называл его так мысленно — остановился посередине двора и запел:

Пошли-и девки д-на работу!

Пошли-и красны д-на казеину!

На работу, д-да, на работу!

На казеину, кума, на казенну!

На ра-аботе припотели!

На ка-азенной припотели!

Припотели, да-да, припотели!

Покупаться, кума, захотели!..

Песню кричал он смешливо-ладно, протяжно и стоял, чуть запрокинувшись назад, откинув ногу вбок и вперед. Председатель Лесняк так и остался в дверях конюшни. Слушал, наверно. Песня-то хорошая. Тогда начали появляться коммунары — кто из сада, кто из-за конюшни, кто неизвестно откуда, и Кулебяка построил всех в один ряд. Последним в нем оказался дядя Иван, а Дунечку я не увидел вовсе. Кулебяка встал перед строем и грозно кашлянул. Кто-то рассыпчато засмеялся, — бывший повар, наверно. Кулебяка кашлянул вторично и заговорил негромко и ласково, — я сразу догадался, что он шутит:

— Друзья мои! Братья и сестры! Известно ли вам, что такое осот? Нет. А пырей? Тоже сохрани боже! Тогда будьте сладки, не играйте по утрам в прятки, а лучше хватайте в конюшне тяпки, подмазывайте салом пятки и ступайте полоть грядки!..

Мне это понравилось, а тетке нет. Она повернулась и ушла, а я подождал, пока коммунары, с мотыгами на плечах, покинули двор.

Чтоб горох разбобел к обеду, мы решили варить его с утра. Я подставил к печке-плите скамейку, и тетка влезла на нее, — заглянуть в котел хотела.

— И какой только дурак клал ее тут? Чуть не под самый потолок вывел! — сказала она сверху. От котла шел пар, — закипал уже, и тетка не видела председателя Лесняка. Он стоял у первого от нас, своего, стола и заглядывал в сад через открытые двери веранды. Стоял, чего-то ждал и заглядывал. Я пододвинулся к скамейке и незаметно ущипнул тетку за ногу. Председатель Лесняк повернулся к нам лицом и сказал на одной ноте:

— Печку, товарищ Письменова, соорудили лично сами коммунары. Это одно. Теперь скажите, откуда вами был получен хлеб на завтрак?

Тетка поспешно и неловко спрыгнула со скамейки, и у нее развязались концы косынки, а фартук съехал набок.

— Хлебушко? — ничему улыбаясь, спросила она и переступила с ноги на ногу. — Да хлебушко я свой принесла. Тут не нашлось, а я взяла и… дала.

— То есть частный? — полубасом, утверждающим какую-то опасную для нас догадку, спросил председатель Лесняк.

— Да нет, хлебушко был свой, наш вот, — сказала тетка, кивнув на меня, и опять просеменила ногами. Она не замечала, что косынка сбилась ей на лоб, как у Дунечки Бычковой возле луганской церкви, забыла, наверно, что «хлебушком» называла хлеб тоже Дунечка, появляясь на пороге нашей хаты. Она тогда и хихикала ни над чем, и ногами переступала, будто стояла на горячей головешке.

— Так. Ясно, — сказал председатель Лесняк и туго повел левым плечом. — Это ваш сын? — показал на меня, глядя тетке в грудь. И тетка сразу тогда стала сама собой, прежней, камышинской, моей. Она поправила на себе косынку и фартук и ответила:

— Саня? Не-ет. Мы с ним си-ироты.

— В коммуне сирот нет! — приказательно сказал председатель Лесняк, а тетка подступила ко мне вплотную и обняла за плечи.

— Это одно, — выждав долгую паузу, сказал председатель Лесняк. — Другое. Коммунарам, не связанным с деятельностью пищевого блока, вход на кухню не разрешается. В-третьих. Обед, завтрак и ужин подавать мне наравне с другими. Такие же порции, как и всем коммунарам…

Он, видно, хотел сказать нам еще что-то, но не стал говорить.


После этого мы побоялись выпустить свою курицу на коммунарский двор, и она так и осталась сидеть в порожнем сундуке, стоявшем на веранде возле теткиной койки. Я кормил ее там вареным горохом из своих порций, и через неделю она разжирела до того, что не кудахтала, когда неслась, а только кряхтела. Каждый день перед вечером тетка варила мне яйцо, и я прятался с ним в лопушных зарослях сада, как раньше в Камышинке прятался с украденным яблоком или дулей. Тогда тетка только посмеивалась да приговаривала:

— Ох, Сань, гляди! Поймают тебя да как надерут крапивой!

Мне казалось, что она и сама не прочь слазить вместе со мной в чужой сад, — нам ведь нравилось все одинаковое, но тут, в коммуне, тетка не хотела, чтобы я скрытно ото всех съедал яйцо.

— Ты чего это дуришь? Ешь при всех! — говорила она шепотом, хотя поблизости никого не было. Мы обрадовались, когда курица снесла яйцо без скорлупы.

— Все, Сань, — облегченно сказала тетка. — Плево, дурочка, положила! Нешто ты захочешь теперь такие?

— Ну их! — сказал я.

— Это она от темноты да неволи. На скорлупку, вишь, свет нужен, камушки, травка…

— Камышинка, — подсказал я. Тетка виновато поглядела на меня, зачем-то развязала, а затем снова завязала концы косынки и спросила:

— Что ж делать-то с курицей?

— А ничего, — сказал я.

— Ослепнет она, Сань. Околеет. А на вторник Петров день приходится. У всех людей праздник…

— Ну и пускай! — сказал я.

— Может, побаловать своих тут скоромным? Добыли б в селе молодой картошки, укропчику, лучку зеленого, а я бы и…

Мы стояли над сундуком и слышали, как по его исподу — взад и вперед, взад и вперед — бестолково шастала курица, каждый раз мягко торкаясь в поперечные стенки. Торкнется и сонно квохнет — раз в одном конце, раз в другом.

— Она ж одна теперь у нас осталась! — сказал я тетке, мысленно увидев перед собой все сразу — свою пустую хату, скучный без меня в нем ракитник, широкий розовый выгон, кого-то ждущие серебряные ветряки… Видно, тетка сама про то болела-думала, если схватила меня и спросила-крикнула два раза — в левый и в правый глаз:

— Ты откуда у меня такой, а? Ну откуда?

И мы решили выпустить курицу, но не на коммунарский двор, а совсем, на волю, в село. Коммуна:,сидела на самом краю Саломыковки, и до первого двора туда было с полверсты непаханым коммунарским полем, заросшим высоким донником и татарником. Я перебежал его одним духом и возле сарая с разметанной соломенной крышей увидел чужих курей. Свою курицу я посадил на землю, нацелил головой на сарай и отпустил. Она побежала вперевалку, как утка, и к ней, вытянув шею и готовно пуша крылья, кинулся большой, иссиня-черный петух.