— Не могу примириться. Ощущаю это как какой-то мелкий и для всех открытый позор без вины, — доверчиво пожаловался он, потеребив волосы. — И представьте, чувство это растет пропорционально лысине, понимаете?
Лара согласно кивнула, но сказала, что не представляет, как могут занимать такие ничтожные пустяки серьезного мужчину.
— Все еще хотите нравиться не только женщинам, но и девушкам? — с намеком на улыбку спросила она. — А как супруга относится к такому вашему пристрастию?
— Никак. Ее у меня нет. И пристрастия к девушкам тоже, — ответил Сыромуков.
— Но вы говорили, будто у вас сын, — напомнила Лара, следя за его лицом. Сыромуков, полуотвернув-шись, сказал, что жена бросила его тринадцать лет назад, уйдя к другому.
— Бедный, — откровенно издевательски сказала малютка, — и лысеете вы без вины, и жена оставила вас одного с ребенком. Ай-я-яй!.. Но вы тактически правильно поступаете, Родион Богданович. Женщины испокон веков любят утешать одиноких и непонятных. Это проистекает у них из так называемого материнского инстинкта. Между прочим, они тогда не противятся тому, чтобы ими руководили. Даже без очков… Вы не опаздываете?
— Куда? — спросил Сыромуков.
— На, процедуру.
— Нет. Мне не нужно, — досадливо сказал он. — А почему вы заговорили со мной в таком тоне? Какая муха укусила вас?
— Не переношу, когда избранники природы прикидываются несчастненькими, — злобно сказала Лара, — Эта роль им не подходит. Другое дело карлики, вроде меня… Скажите, у вас в самом деле больное сердце? Или…
Она не докончила фразу и посмотрела на Сыромукова уличающе-допросным взглядом. Он закурил и оскорбленно сказал, что все выдумал. И сердце, и лета свои, и уход жены. Ну, и что из этого следует?
— А то, что вы какой-то, извините, неестественный, выставочно-показной, — резюмировала малютка. — И имя-отчество у вас книжное, выдуманное. И сына вы назвали претенциозно — Денис! Кстати, а как ваша фамилия? Как она звучит?
— Правильно звучит! — сказал Сыромуков и с нажимом, по слогам, дважды повторил свою фамилию.
— Как псевдоним, — определила Лара.
— Рад слышать, но я не сам придумал ее! — возразил Сыромуков.
— А имя сыну?
Он сказал, что нарек так Дениса из противодействия натиску пошлой моды на заграничные имена. На Маратов, Робертов, Ричардов, Аполлонов. До известного времени такой Аполлон еще так-сяк может вписываться в родное пространство, но потом его ведь придется величать по батюшке. А тот — Сидор. И получится как в старинной русской поговорке — без порток, а в шляпе.
— Весьма изысканное выражение! — саркастически сказала Лара. — Вы, значит, современный русофил. А скажите, пожалуйста, какого стиля придерживаетесь вы в архитектуре? Псковско-византийского?
— Нет. Лазурного, вообразите себе, — едко ответил Сыромуков.
— А что это значит?
— Это значит — города вечного солнца, музыки и радости!
— Любопытно. И как встречались ваши проекты? Вы как будто говорили мне… образно так… что всюду совались, а нигде вас нет. Как это понимать?
— Прямолинейно. Проекты мои встречались молчанием.
— Почему?
— Те застройки, что я предлагал, пока что неосуществимы.
— Но вы с этим не согласны, конечно?
— Вполне согласен.
— И тем не менее…
— И тем не менее! — раздраженно перебил Сыромуков и надел берет. — Хотите со мной в город?
Лара замедленно кивнула и с разоряющей покорностью спросила, надо ли переодеваться.
— Вы подождете меня? Я быстро, — жалко сказала она.
С того места, где Сыромуков условился ждать, Эльбрус не проглядывался, заслоненный деревьями, и ос-тавалась надежда, что облако-орлан над ним цело, — все величественное не исчезает ни с того ни с сего! Справа, с северной стороны за городской низиной, далеко просинивались пологие взгорья, и там по невидимой дороге картинно ехал крошечный всадник, которого вполне можно было принять за Печорина или Казбича, но как ни старался Сыромуков отвлечься, это ему не удавалось; самоощущение у него было такое, будто он проглотил запеченную в булке муху, приняв ее за изюм, а булку ел черт-те зачем, не испытывая голода. Было муторно на душе, стыдно себя, и хотелось припомнить что-нибудь задорное и отталкивающее в ребяческих проступках Дениса — от этого почему-то становилось легче ждать. Беседа с Ларой представлялась Сыромукову какой-то мусорной перебранкой, в которой он оказался в роли защищающегося с неверным и фальшивым тоном, обязывающим продолжать отношения, но главное из стыдного было в другом — он не мог ответить себе, зачем ему понадобилось каяться в позоре своей намечающейся лысины, кокетливо жаловаться на молчание, с каким встречались его лазурные, видите ли, проекты, и выдумывать, будто жена ушла к другому? Ничего подобного ведь не было, она ни к кому не уходила, ни к кому! Нехорошо было и все остальное в беседе-перепалке, в особенности же Сыромукова неприятно озадачили слова малютки о том, что он неестественный, выставочно-показной, — его бывшая жена не раз и не два говорила ему совершенно обратное, совершенно: там возмущались его усредненностью и «стертостью».
— Поди объясни кому-нибудь, что это значит! — сказал Сыромуков и выругался темно и непутево в месть и унижение себе. У него были сложно запутанные чувства к ушедшей жене: рядом с обидой в нем все больше и больше росло теперь сожаление к ней и сострадательное прощение того, что в совместной их жизни порождало его враждебность и ненависть. Оттого, что место ожидания Лары походило на скрытую засаду и было неизвестно, за каким дьяволом он пригласил ее в город, Сыромуков не только без горечи, но почти с уважением оглядел мысленно свою супружескую жизнь, показавшуюся ему остовом недостроенного и заброшенного дома, возводившегося по вполне лазурному проекту.
— Попробуй расскажи кому-нибудь толком, что у вас случилось! Как началось это ваше строительство и чем оно закончилось! — опять сказал он вслух и подумал, что не только посторонний человек, но даже сам он уже давно и сомнительно полуверит себе — да было ли все это на самом деле? Шел ли он в действительности тогда в форме немецкого лейтенанта? Шел? Или это перенесено на себя из многосерийных боевиков про партизан-разведчиков?
Но в том-то и дело, что шел. В том-то и дело!
Тогда, в сорок третьем, весна в Прибалтике наступила рано, уже в апреле в лесах зацвели дикие яблони и появились кукушки… Я недавно узнал, подумал Сыромуков, что тоскует-кричит не кукушка, потерявшая детей, а самец. Да-да, самец, и черт с ним, такая, значит, у него судьба…
На то, чтобы мысленно окинуть ту свою партизанскую весну, лето, осень, зиму и снова весну и лето уже нового, сорок четвертого года, Сыромукову понадобился один короткий миг — это все равно, как если б лучом карманного фонаря поверочно высветить в темном подвале сложенное тобой же добро и удостовериться, что все там цело, все остается на своем прежнем месте. Другое дело заново перебирать-раскладывать это добро-недобро. Сыромуков подумал, что навряд бы он справился с такой задачей. Какие-то клади пришлось бы оставлять неприкосновенными, а что-то именовать иначе для понятности людям, так как нажить эта принадлежит всем, а не кому-то одному… И тем не менее он все-таки шел в форме немецкого лейтенанта. В том-то и дело!.. Тогда, в апреле сорок третьего, к его группе нечаянно пробилась толпа бедолаг, бежавших из какого-то барак-лагеря на торфоразработках. Их было шестнадцать человек с палками-посохами в руках. Как и полагается, ими уже путеводил свой лидер, организовавший побег, — паренек лет девятнадцати. Нет, они не кинулись обниматься, все двадцать шесть сыромуковцев — сам он тоже, — встретили их молча, и бедолаги стояли тесно сбитой кучей, с мольбой и страхом глядя на тех, кто до этого грезился им как осанна верующим. Эту безоружную ораву больных и голодных доходяг сыромуковцы поднять не могли. Беглым предстояло брести своей дорогой на восток, и лидер их, возможно, получил бы немецкую винтовку, лишнюю в группе, но в последний момент Сыромуков заметил торчащий у него за гашником столовый ножик с деревянной ручкой.
— А ну, покажи, — потребовал он. — На хуторе добыл?
— Так точно, товарищ командир! — по-военному ответил лидер. Острие самодельной косенки было, как огонь, успел наточить.
— Выпросил или украл? — возвращая ножик, спросил Сыромуков.
— Дома была одна старуха. По-русски она не понимала…
— Но хлеба дала?
— Так точно! И сала тоже!
— Какое у тебя воинское звание?
— Старший сержант… бывший.
— Почему бывший, раз ты живой? Кто тебя демобилизовал?! — прикрикнул Сыромуков.
— Не знаю… в плен же попал. Не бросайте нас, товарищ командир. Мы же свои…
Сыромуков не узнал, кто сказал тогда, что за линией фронта проверят, свой он или чужой. Это было выдано с дрянным полусмешком превосходства сильного над слабым и как бы правого над виноватым. Сыромуков, как под ударом, обернулся на эти слова. Его люди стояли, демонстративно покоя на животах игру-шечно ладные немецкие автоматы. Да, это у них было. Уже было. Но перед кем же похваляться? И зачем? Затем, что им, вооруженным, не будут потом заданы вопросы, чьи они родом? Не будут? А ведь всего лишь семь месяцев назад он точно так же вел их, голодных и безоружных, на восток, только толпа та была раза в три больше этой: в товарный пульман, откуда они бежали, немцы загоняли по сорок восемь человек… Сейчас невозможно было узнать кого-нибудь из них, тех, саласпилсских. И нельзя было — не нужно в лесу — устанавливать, кто бросил камень в этих. Он метко попал в цель, вожак беглецов заплакал, а Сыромуков приказал ему построить своих людей.
— За что, товарищ командир? Мы же все раненые были! Не губите!
Он упал на колени, а люди его шарахнулись в глубь леса, но не врассыпную, а кучей, хватаясь один за другого. Потом, секундами позже, выяснилось все, и было трудно удержаться от желания ударить лидера за сумасшедшую мысль и за то, что подчиненные его не знают, как спасаться в лесу из-под расстрела в упор… Осипшим голосом, подстегнутый каким-то устрашающим восторгом перед собственным решением, которое возникло у него, как возникает в человеке порыв к подвигу, Сыромуков объявил беглецам, что властью, данной ему как лейтенанту и разведчику генерального штаба Кр