к, построенные невесть когда, и теперь на их распланированном прахе сооружались бетонные типовые коробки всесезонных лечебных корпусов. Сыромуков остановился и стал закуривать, освободив руку Лары. Было безветренно, но спички почему-то гасли, и когда он повернулся спиной к стройплощадке, Лара певуче сказала о бульдозерах:
— Ка-акое варварство!
В душу Сыромукова нужно улеглось это ее возмущенное восклицание, но в то же время он уловил в нем и лицемерие в угоду себе, невольному неудачнику.
— Тут всего-навсего голая необходимость, а не варварство, — холодно сказал он. — Кроме того, никто из нас не застрахован от безвкусицы и отсутствия воображения. Только и всего.
— Вы так считаете? — вкрадчиво сказала Лара. — Но не потеряет ли в таком случае наше зрение способность к восприятию красоты? Мы не ослепнем эстетически?
Сыромуков ответил, что слепые хотя и не видят солнца, но теплоту его чувствуют, так что все тут в порядке.
— Я вас чем-нибудь обидела? — спросила она.
— Нет-нет, — спохватился Сыромуков, — я забыл, как это называется, когда запах оживляет забытую быль, и все пытаюсь вспомнить.
Лара напомнила, как это называется, и он взял ее под руку.
Точильщика бритв на месте не оказалось. У грота Лермонтова организованно толпились вокруг своих вожатых экскурсанты из разных санаториев, и протискиваться к казематной решетке дикарем едва ли было разумно. Здесь, в низине парка, совсем по-летнему млели цветы на газонах и даже душно парило, но Ларе вздумалось зачем-то надеть кофту на виду экскурсантов, что могло вызвать иронию, а то и открытую насмешку над галантностью Сыромукова, если бы он помог ей одеться. И он, как нашкодившего котенка, взял кофту за воротник и передал ее хозяйке. Лара сказала «благодарю», но без обиды. Они медленно и порознь пошли в верховье парка, задерживаясь у фотовитрин подле рукотворных утесов, на которых топырились ветхие чучела орлов с расширенными крыльями и пусто сквозящим зрачком стеклянных глаз. В створках витрин приманчиво красовались групповые и одиночные цветные фотографии с надписями: «Привет с Кавказа», и орлы на снимках выглядели по-живому внушительно. Отклонясь от главной пешеходной дорожки, они вышли к тесному и глубокому руслу Подкумка. Перед ним росли заповедно-гигантские деревья, название которых Сыромуков не знал, но Ларе представил их кипарисами, — это звучало экзотичней, чем, например, ясень или вяз. Меж этих «кипарисов» в синем сумраке как будто залегала какая-то первобытно-непорочная тайна, побуждавшая к раздумью и печали. Сюда не доносились никакие шумы и пока еще не достигало солнце, и воздух тек разнослойными волнами — то атласно сухо, то прохладно и влажно. Лара показалась тут еще меньше, прислонясь к могучему дереву, оголенному от коры, величественно погибшему стоя. Она сняла шлемик, кинув его рядом с сумкой у подножия дерева, и с истеричной вдохновенностью на запрокинутом лице, зажмурившись, начала декламировать гортанным низким голосом: «За этот ад, за этот бред, пошли мне сад на старость лет… Для беглеца мне сад пошли: без ни — липа, без ни — души! Сад: ни шажка! Сад: ни глазка! Сад: ни смешка! Сад: ни свистка!.. Скажи: довольно муки — на сад — одинокий, как сама… На старость лет моих пошли — на отпущение души».
Сыромуков оторопело увидел, как из-под смеженных ресниц по щекам Лары катятся слезы. Первым неосознанным порывом его было утешающе погладить малютку по голове, — ну что, мол, такое — но наперебой этому появилось новое властное желание — прервать ее плач окриком, не юродствовать и таким образом помочь самому себе достойно перенести беспощадную пронзительность этих цветаевских стихов.
— Идемте на солнце! — клекотно распорядился он. Лара, по-детски всхлипнув, подобрала сумку и шляпку, и Сыромуков подумал, что ему надо, надо было погладить ее по голове.
На главной тропе им повстречался соловьиный мастер в своём страшном коновальском плаще с полуоторванным карманом. Он, вероятно, успел распродать утреннюю порцию товара, потому что не засвистел при их подходе.
Лара была молчалива и сумку временами несла впереди себя.
В санаторий они вернулись прежним путем, и там в продовольственном ларьке Сыромуков счетно купил четыре апельсина и две плитки шоколада, чтобы все это делилось поровну.
Ключа в гардеробной не оказалось — Яночкин, наверно, отдыхал до обеда, и, чтобы не беспокоить его, Сыромуков решил не подниматься в палату. Он припомнил, что бильярдная размещалась на первом этаже в конце коридора, и отыскал ее. Стол почти целиком загромождал комнату. На нем лицом к двери в одиночестве сидел лысый пунцоволикий старик в солдатской гимнастерке и что-то выкраивал из кожаного лоскута. Вместо правой ноги у него была деревяшка. Она горизонтально, как ствол противотанковой пушчонки над бруствером окопа, лежала на борту бильярдного стола, нацеленная на дверь, и отполированные шляпки медных гвоздей, крепившие резиновый кружок к рыльцу ходульки, блестели притягательно тревожно.
— Чо хотел? — окликнул старик, когда Сыромуков попятился в коридор. — Сыграть думал? Давай сгуляем, коли делать не хрена!
Было ясно, что он служит тут маркером, но гонять вокруг стола одноногого человека не представлялось достойной забавой. И в то же время из-за этого его увечья ему нельзя было нанести обиду отказом сгулять. Существовала и побочная причина для игры: выждать спад обедающих в столовой, но на этом умысле Сыромуков не хотел задерживаться, чтобы не признавать его. Он вернулся в бильярдную, успев отметить, как ловко и мягко спрыгнул старик со стола. От него еще издали несло перегарным смрадом, и то, как он вожделенно зырнул на апельсины в руке Сыромукова, окончательно убедило того, что играть с ним надо.
— На интерес махнем? — проискливо спросил старик. — Я вчерась врезал, мать его…
Сыромуков протянул ему оба апельсина и сказал, что сам он тоже, мать его, вчера немного тяпнул. Он не только без насилия над собой, но с непонятной легкостью и даже охочестью подделался вдруг под стиль речи старика. Тот принял апельсины, отнес их на подоконник и оттуда шало заявил, что играть на такую мутоту даже не подумает.
— Ты чо? Весь русский соглас и совесть растерял? Давай хоть на пару пива сладим, ну!
— Ну сладим, сладим, — согласился Сыромуков, — но я не пью пива и не знаю, где его тут продают.
— Не молоти мне рожь на обухе и не плети из мякины кружева, — сказал старик. — Будто не знаешь про чешеское в баре? Двенадцать градусов как-нибудь!
Он установил шары и выбрал из поставца два кия.
— Какой хошь. Они все без кожаных нашлепок. Американку разыграем? Бей первым.
Сыромуков сначала проделал все, что полагалось, как он считал, любому уважающему себя игроку — покачал, взвешивая, кий, подтянул манжету на левом рукаве рубашки, а уже затем склонился над столом.
— С падающим, — с нарочитой угодой предупредил он партнера. Старик сопроводил удар Сыромукова коротким срамным словом, выкрикнув его бездумно и озорно.
— Ну, заяц, погоди! — дружелюбно сказал ему Сыромуков, сумевший все-таки попасть в пирамиду шаров и раскатить их по столу. Он тоже выдал под руку старика лохматый глагол, и получилась подставка. Сыромуков тычком кия закатил в одну лузу сразу два шара, на этой минуте и прервалась его беззаботная необремененность в поведении со стариком. Оказалось, что у того при каждом шаге рассохше крякала деревяшка, и не в «стопе», а где-то вверху, в той казенной части ее, куда, очевидно, всовывался культяп ноги. И уже нельзя было не думать о том, каким веществом установлено гнездо деревяшки, что в ней скрипит и стонет, чем скреплена трещина, если она образовалась: ремнем, гвоздем или проволокой? Стало неприятно слушать поминутные матюки старика и возмутительно видеть, как он бестолково шырял-пырял концом кия между щепотью серых узловатых пальцев, а шары все же клал с трескучим костяным грохотом, — значит, первый удар скиксовал нарочно. Когда он с особым, ерническим вывертом плеча вогнал в лузу свой последний шар, Сыромуков отнес в поставец кий и сказал, что пойдет за пивом.
— А зачем пинжак одеваешь? — подозрительно спросил старик.
— Пиджак? Ах, да-да, — поморщился Сыромуков. Он забрал кошелек, а пиджак закладно оставил на вешалке и, когда шел по коридору к бару, почувствовал, что сердце бьется в завышенном ритме, лицо азартно, горит, а рубашка под мышками вульгарно взмокла. Так позорно продуть! Два на восемь…
— Ну и что тут такого! — вслух сказал он, неизвестно кого ободряя — старика маркера или себя.
Бармен поздоровался с ним по-приятельски радушно и спросил: «Что будем?» Сыромуков сказал. Пиво в самом деле было пильзенское, в небольших элегантных бутылках. Их понадобилось завернуть, чтоб не нести в открытую, и бармен умело сделал из «Правды» квадратный пакет.
— Послушайте, есть один небольшой принципиальный вопрос к вам, — сказал он, склоняясь к стойке. Сыромуков не без душевной заусеницы — это, оказывается, так и не прошло — увидел на лацкане его заграничной куртки под распахнувшимся халатом лазурный ромб университетского значка. — Скажите, как по-вашему, кто такие хиппи?
Сыромукову показалось, что на психику бармена что-то там немного давило, — он мог, например, вызвать у какого-нибудь солидного курортника с таким же значком публично-благородное негодование по поводу недостойного приложения знаний, бесплатно полученных им от государства и так далее. Вполне мог. Но тогда было непонятно, какого черта он афишировал свое образование, нося в баре значок и не застегивая полы халата! Он явно нуждался в подпорке похиленной амбиции, но поддерживать его какими-то там аналогиями Сыромуков не собирался.
— Хиппи? Это, кажется, американские или английские парни с проснувшейся совестью, — многозначительно сказал он.
— Которые возмутились действительностью, да?!
Бармена почему-то устраивал полученный ответ, уж слишком пылко он обрадовался ему, и Сыромуков дал попятный ход.
— Возможно, — сказал он, — но дело в том, что они не знают, как и в какую сторону им плыть от этой действительности, вот в чем беда.